Мадемуазель, это абсурд

R
В процессе
75
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написана 61 страница, 26 777 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
75 Нравится 20 Отзывы 11 В сборник

Рахманинов для вампиров

Настройки
Прошло три дня после встречи с дочерьми, которые Вивьен прожила словно в полусне, в каком-то странном, зыбком состоянии между страхом и привыканием, вздрагивая от каждого шороха за дверью, от каждой тени, мелькнувшей на периферии зрения, но всё же продолжая делать то, ради чего она сюда приехала. Дочери не показывались — то ли Леди сдержала своё слово и запретила им приближаться к новой музыкантше, то ли они сами потеряли к ней интерес, как хищники теряют интерес к добыче, которая перестала убегать и, следовательно, перестала быть забавной. Так или иначе, коридоры, по которым ходила Вивьен, оставались пустыми, и лишь изредка, в самые тёмные, безлунные ночи, ей чудился где-то вдалеке тихий, переливчатый смех, но он был столь далёк и приглушён, что она убеждала себя, будто это ветер завывает в каминных трубах или скрипят старые половицы. Самообман был сладок и горек одновременно — сладок, потому что позволял спать по ночам, и горек, потому что она-то знала, знала, что это не ветер. На четвёртое утро Вивьен проснулась с твёрдым намерением вернуться к занятиям, а не тем робким, неуверенным упражнениям, которым она предавалась последние дни, постоянно оглядываясь через плечо и прислушиваясь к шагам за дверью. Леди, встретив её вчера за завтраком, бросила короткое, но весомое: «Ты отстаёшь от графика. К пятнице жду новую программу», — и хотя голос её был ровен и спокоен, в нём прозвучала та самая стальная нота, которая не допускала ни возражений, ни оправданий. Вивьен лишь кивнула, чувствуя, как краска стыда заливает щёки, и поклялась себе, что сегодня будет работать, как не работала никогда. Она надела своё самое удобное платье — то самое, тёмно-синее в мелкий, почти невидимый цветочек, которое сидело на ней идеально, не стесняя движений, — собрала волосы в тугой пучок, чтобы ни одна прядь не упала на лицо во время игры, и, захватив увесистую папку с нотами, отправилась в библиотеку. Да, именно в библиотеку, а не в музыкальный зал, потому что за те несколько дней, что она провела в замке, Вивьен успела понять одну важную вещь: музыкальный зал, при всей его великолепной акустике, был местом публичным, проходным, открытым для всех, а библиотека была убежищем. Там, среди высоких, уходящих в тёмную высь стеллажей, среди запаха старой кожи и пыльных фолиантов, она могла уединиться, раствориться в тишине, работать над нотами, не опасаясь, что кто-то войдёт и прервёт её или, того хуже, встанет за спиной и будет слушать этим своим тяжёлым взглядом. Коридоры, по которым она шла, были погружены в тот особый, утренний полумрак, какой бывает только в старых домах, где свет пробивается сквозь пыльные стёкла с неохотой. Её шаги гулко отдавались от каменных стен, и эхо, многократно усиленное высокими сводами, превращало одинокую поступь в целую процессию, которая следовала за ней по пятам, не отставая ни на шаг. Гобелены на стенах — сцены охоты и каких-то античных мистерий — провожали её выцветшими, едва различимыми взглядами, и Вивьен, проходя мимо, всякий раз невольно ускоряла шаг, боялась, что фигуры на этих гобеленах вдруг оживут. В библиотеке было тихо и пустынно. Тяжёлые, обитые тёмным деревом двери закрылись за ней с мягким, вкрадчивым шорохом, отрезав от мира, от замка, от всего, что пугало и тревожило. Здесь, среди книг, она чувствовала себя почти в безопасности — насколько вообще может чувствовать себя в безопасности человек, живущий в доме вампиров и ежедневно пьющий чай в обществе трёхметровой леди. Она прошла вглубь, туда, где у высокого, забранного свинцовым переплётом окна стоял массивный, покрытый потрескавшейся от времени кожей стол, который она давно облюбовала для занятий. Свет, падавший сквозь мутное, пузырчатое стекло, был бледным, водянистым, словно разбавленное молоко, но его было достаточно, чтобы разбирать ноты, не напрягая глаз. Рядом со столом, на маленьком круглом столике, стояла масляная лампа и она, достав из кармана спички, зажгла её. Огонёк занялся не сразу: фитиль долго шипел, плевался искрами, не желая разгораться, но наконец сдался, и по комнате поплыл мягкий, золотистый свет, смешиваясь с дневным, делая его теплее, живее, уютнее. Запахло керосином, который напомнил Вивьен о бабушке, о её маленькой квартирке на окраине Лиона, где по вечерам они сидели вдвоём при свете похожей лампы и слушали старые пластинки. Она разложила ноты на пюпитре, принесённом ею из музыкального зала несколько дней назад, разгладила страницы ладонью, чувствуя, как шершавая, чуть пожелтевшая бумага ластится к пальцам. Это были её собственные ноты, переписанные от руки ещё в Лионе, в те долгие, тоскливые вечера, когда единственным спасением от материнских упрёков и мыслей о графе Бомоне было сесть за стол и выводить чёрными чернилами нотные знаки. Она знала эти ноты наизусть, до последней паузы, до последнего диеза, но всё равно всегда раскладывала их перед собой не столько для подсказки. Она достала смычок из футляра (виолончель она принесла с собой, и теперь та стояла рядом, прислонённая к книжному стеллажу), провела по струнам и пробный, ещё не оформившийся в мелодию звук поплыл по библиотеке, отражаясь от книжных полок, и уже готова была начать, когда... Что-то было не так. Она не сразу поняла, что именно, но какое-то смутное, тревожное ощущение, то самое, что заставляет человека замереть на полушаге и оглядеться, прежде чем он осознает причину своей тревоги. Она опустила смычок и склонилась над пюпитром, вглядываясь в ноты. И тут она увидела, как чернила маслянисто поблёскивающие в свете лампы чернила, залившие страницу, не всю, но достаточно, чтобы сделать ноты совершенно, безнадёжно нечитаемыми. Они растеклись по бумаге уродливой, бесформенной кляксой, похожей на гигантского, раздавленного паука, из-под которого лишь кое-где, на самом краю, выглядывали жалкие, искажённые обрывки нотных станов, четвертных нот, восьмых, ключей — всего того, что она так любовно, так тщательно выводила долгими вечерами. Чернила уже высохли, а значит, это было сделано не сейчас, а, быть может, ночью, пока она спала, или ранним утром, пока она завтракала, и от осознания этого факта по спине Вивьен пробежал холодок. Она резко обернулась. Никого. Библиотека была пуста — лишь тени, отбрасываемые лампой, плясали на стенах, да пылинки, потревоженные её движением, кружились в столбе света, медленно и беззвучно. Но она чувствовала, что здесь кто-то был. — Кассандра, — прошептала Вивьен одними губами, и имя это, сорвавшееся с её губ, прозвучало в тишине библиотеки как проклятие. Она не знала, почему была так уверена, что это именно Кассандра, а не Даниэла или Бела. Но что-то в самой манере, насмешливой, почти элегантной подлости, выдавало руку старшей дочери. Даниэла, с её дёрганой, неестественной пластикой, скорее разорвала бы ноты в клочья, разбросала обрывки по полу, оставила бы после себя хаос, крикливый и бессмысленный. Бела, самая молчаливая, самая непредсказуемая, могла бы вообще не тронуть ноты, а вместо этого стоять в углу и смотреть — просто смотреть, часами, не мигая, пока жертва сама не сойдёт с ума от ужаса. Но эта аккуратная жестокость — вылить чернила именно туда, где невозможно не заметить, но при этом не задеть остальное, не оставить следов на столе, не разбить лампу, была почерком Кассандры. Почерком хищника, который не убивает сразу, а играет с добычей, растягивая удовольствие. И в тот самый миг, когда Вивьен, дрожа всем телом, уже готова была закричать от ярости, от обиды, от бессилия, она увидела движение в дверях. Кассандра стояла на пороге библиотеки и смотрела на неё. Губы её кривила та самая усмешка и прежде чем Вивьен успела что-либо сказать, сделать, хотя бы вздохнуть, Кассандра исчезла. Вивьен стояла, вцепившись побелевшими пальцами в край стола, и чувствовала, как внутри неё где-то глубоко, под слоем страха и шока, закипает ярость. Горячая, обжигающая, почти неуправляемая ярость, какой она не испытывала никогда в жизни, даже в те унизительные, выворачивающие душу моменты в оркестре, когда дирижёр позволял себе лишнее, а она молчала, терпела, улыбалась. Она не закричала. Не побежала к Леди жаловаться, требовать справедливости, защиты. Что-то внутри неё — то самое, чему она пока не могла подобрать названия, но что росло и крепло с каждым днём, проведённым в замке, удержало её от этого порыва. Леди сказала: «Не трогай моих дочерей». Леди сказала: «Если они что-то сделают — приходи ко мне». Но Леди не сказала, что они не будут трогать её. И теперь, стоя над залитыми чернилами нотами, Вивьен вдруг поняла, что она должна справиться сама. Что если она сейчас побежит к Леди, как маленькая девочка, ищущая защиты у взрослого, она проиграет. Она глубоко вздохнула раз, другой, третий, и медленно, очень медленно, разжала пальцы, вцепившиеся в край стола. На ладонях остались красные, болезненные отметины от старого дерева, но она почти не замечала их. Открыла ящик стола где, как она помнила с прошлого раза, лежали старые тряпки, оставленные кем-то из служанок для протирки книг и поверхностей. Тряпки были грубыми, но Вивьен схватила одну из них и, не колеблясь ни секунды, принялась вытирать пюпитр. Чернила уже успели впитаться в дерево, оставив на его поверхности уродливый, тёмный след, который, вероятно, не исчезнет уже никогда. Ноты она трогать не стала. Лишь бережно приподняла испорченные листы — чернила уже намертво въелись в бумагу, сделав её хрупкой, ломкой, и отложила их в сторону. Она перепишет их заново. Сегодня же вечером, после репетиции. Или завтра утром, до завтрака. Закончив с уборкой, Вивьен выпрямилась, отряхнула руки от пыли и чернильных крошек и оглядела библиотеку. Тени всё так же пляшут на стенах, лампа всё так же роняет золотистый, дрожащий свет, книги всё так же высятся вдоль стен немыми, равнодушными стражами. Она взяла смычок, пристроила виолончель между колен и играла. Она играла Баха, а потом Шуберта, а потом что-то совсем простое, почти детское, что разучивала ещё в консерватории. Вечер наступил незаметно. За окном, за мутным, пузырчатым стеклом, сгустились сумерки. Вивьен вернулась в свою комнату, чувствуя, как усталость — тяжёлая, свинцовая, но почти приятная — разливается по всему телу. Она поужинала, разожгла камин, долго сидела, глядя на пляшущие языки пламени и думая о Кассандре. Она потянулась за телефоном, чтобы написать заметку. Палец уже коснулся разбитого экрана, засветившегося знакомой паутиной трещин, но тут что-то остановило её. Быть может, усталость, быть может, странное, незнакомое чувство — смесь гордости и упрямства, — которое не нуждалось в словах, чтобы быть прожитым. А быть может, просто случайность — та самая случайность, что порой меняет ход событий самым непредсказуемым образом. Так или иначе, Вивьен отложила телефон на тумбочку, так и не открыв заметки, и, забравшись под тяжёлое, стёганое одеяло, закрыла глаза. Сон не шёл. Она ворочалась с боку на бок, сбивая простыни в жгут, слушая, как завывает ветер в каминной трубе и как скрипят старые половицы под чьими-то невидимыми, бесшумными шагами. Мысли кружились в голове, словно мотыльки вокруг огня, обрывки фраз, образов, мелодий. Утро следующего дня наступило серое и тихое. Вивьен проснулась поздно — непривычно поздно для себя, и, открыв глаза, несколько мгновений лежала неподвижно, глядя вверх, на выцветший бархат балдахина, колышущийся от едва заметного сквозняка. Где-то в глубине сознания, словно заноза, засевшая под кожей, пульсировало воспоминание о вчерашнем. Вивьен поморщилась, словно от боли, и села на кровати, обхватив колени руками. Она не написала заметку. Впервые с момента прибытия в замок она не излила свою душу на светящийся, покрытый паутиной трещин экран. И теперь, сидя на смятых простынях и глядя на телефон, сиротливо лежащий на тумбочке, она чувствовала странную, необъяснимую смесь стыда и облегчения. Стыда — потому что ей казалось, будто она предала саму себя, не записав, не зафиксировав, не освободившись от этого груза. Она спустила босые ноги на холодный пол, поёжилась, но не стала задерживаться. Умывание ледяной водой из кувшина, привычные, почти машинальные движения: одёрнуть юбку, поправить воротничок, собрать волосы в тугой пучок. Но сегодня к этим привычным движениям добавилось нечто новое словно Вивьен готовилась не к обычному дню в замке, а к сражению. Завтрак в малой столовой прошёл, как обычно, в молчании. Леди, восседавшая во главе стола в платье глубокого, тёмно-бордового цвета, читала газету и пила из своей неизменной чашки. Вивьен сидела на дальнем конце, ковыряла вилкой омлет и украдкой, из-под опущенных ресниц, наблюдала за хозяйкой замка. Леди не подавала виду, что знает о вчерашнем происшествии, но знала ли она? Всеведущие, золотистые глаза за стёклами очков были, как всегда, непроницаемы, и Вивьен, сколько ни вглядывалась, не могла прочитать в них ни осуждения, ни одобрения, ни даже простого любопытства. — Сегодня вечером я жду тебя в музыкальном зале, — произнесла Леди, откладывая газету и поднимаясь из-за стола с той особой, текучей грацией, от которой у Вивьен всякий раз перехватывало дыхание. — Надеюсь, ты подготовила что-то новое. Бах — это прекрасно, но я хочу услышать, на что ты способна за пределами барокко. Шопена, быть может. Или что-нибудь из русских. Рахманинова. Ты знаешь Рахманинова? — Да, Леди Димитреску, — ответила Вивьен, чувствуя, как горло сжимается от волнения. — Я играла его Вокализ. В переложении для виолончели. Это... это очень красиво. — Вот и сыграй, — кивнула Леди, и в уголках её губ промелькнуло что-то, что при большом воображении можно было бы принять за тень одобрения. — В семь вечера. Не опаздывай. Она вышла, оставив после себя шлейф дорогих духов, табачного дыма и того самого, вездесущего, сладковато-металлического запаха, который Вивьен уже научилась распознавать в любых, даже самых незначительных концентрациях. Дверь за ней закрылась мягко, но весомо, словно отсекая одну часть дня от другой. Вивьен осталась одна в огромной, гулкой столовой, где солнечный свет, пробивавшийся сквозь высокие окна, рисовал на полу длинные, косые прямоугольники, а гобелены с павлинами колыхались от сквозняка, словно живые. Она допила уже остывший чай, который был горьковатый, и, собравшись с духом, отправилась в библиотеку. Сегодня ей предстояла работа, много работы: сначала репетиция, потом — переписывание испорченных нот, а после обеда — ещё одна репетиция, на этот раз с новым материалом, тем самым Рахманиновым, которого она обещала Леди. День прошёл в трудах. Вивьен играла до онемения пальцев, до боли в запястье, до той блаженной, полуобморочной усталости, когда музыка перестаёт быть усилием и становится дыханием, током крови, самой жизнью. Она играла Баха, Шопена, Рахманинова, и каждый звук, рождавшийся под её смычком, наполнял пустую библиотеку жизнью, вытеснял тени, заставлял пылинки танцевать в столбах света. Она так увлеклась, что едва не забыла о времени, и когда взглянула на часы — те самые, бронзовые, стоявшие в углу, — до назначенного Леди срока оставалось всего два часа. Она отложила смычок, размяла затёкшие пальцы и, достав из ящика стола чистые листы бумаги, принялась переписывать ноты. Это была кропотливая, почти медитативная работа: выводить чёрными чернилами нотные станы, расставлять ключи, вписывать ноты — одну за другой, аккуратно, стараясь не сделать ни единой помарки. Рука, ещё дрожавшая после долгой игры, слушалась плохо, и несколько раз Вивьен приходилось начинать заново, сминать испорченный лист и браться за новый. Но постепенно, нота за нотой, такт за тактом, работа начала приносить странное, неожиданное успокоение. Словно сам процесс восстановления того, что было разрушено, был формой сопротивления. К вечеру ноты были готовы. Вивьен, отложив перо и закрыв чернильницу, смотрела на стопку исписанных листов и чувствовала, как в груди разливается тепло заслуженной, выстраданной победы. Она собрала ноты, убрала виолончель в футляр, погасила лампу и вышла из библиотеки. Коридоры, по которым она шла, уже тонули в вечернем полумраке, и лампады на стенах отбрасывали на гобелены пляшущие, искажённые тени. Вивьен шла быстро, почти бежала, потому что до семи оставалось меньше получаса, а ей ещё нужно было занести ноты в комнату и переодеться. Она свернула за угол и замерла. В конце коридора, у самой двери в восточное крыло, стояла Кассандра. Пустые глаза блеснули в свете лампад, и тонкие, тёмные губы изогнулись в уже знакомой усмешке — той самой, лёгкой, почти незаметной, словно всё происходящее было для неё не более чем забавным спектаклем, разыгрываемым специально для её удовольствия. Вивьен замерла. Сердце пропустило удар, а потом забилось быстро-быстро, отдаваясь в висках и кончиках пальцев. Она не знала, что делать: повернуть назад, пойти в обход, сделать вид, что не заметила? Но Кассандра уже была здесь и бежать было поздно. — Нравятся чернила? — произнесла Кассандра тихо, почти ласково, и голос её — низкий, с лёгкой, едва уловимой хрипотцой, так похожий на голос матери и в то же время совершенно, безнадёжно иной — поплыл по коридору, словно ядовитый дым. Вивьен не ответила. Она стояла, прижимая к груди стопку свежепереписанных нот, и чувствовала, как пальцы, сжимавшие бумагу, дрожат. Она смотрела в пустые глаза Кассандры и молчала. Молчание — вот всё, что она могла противопоставить этой девушке. Кассандра, казалось, ждала ответа. Ждала слёз, жалоб, обвинений — всего того, что так привыкли получать от своих жертв дочери Леди Димитреску. Но Вивьен молчала. И тогда, не дождавшись, Кассандра склонила голову набок — жест, полный того особого, хищного любопытства, с каким кошка наблюдает за мышью, посмевшей не убегать, — и произнесла, растягивая слова: — Ты смешная, музыкантша. Другие плакали. Или кричали. Или бежали к матушке жаловаться. Она сделала шаг вперёд — один только шаг, но от этого шага воздух в коридоре сгустился, стал холоднее, тяжелее, словно сама тьма сомкнулась вокруг них, отрезая от остального мира. Вивьен смотрела прямо в пустые глаза Кассандры, и в её собственных глазах горел упрямый вызывающий огонь. — Ты думаешь, что ты сильная? — продолжала Кассандра, и в её голосе больше не было насмешки. — Ты думаешь, что если ты не плачешь, если не бежишь к матушке, то ты победила? Это смешно. Вы, смертные, все одинаковые. Сначала храбритесь. А потом... Она не договорила. Просто улыбнулась обнажая острые, неестественно белые клыки, и, развернувшись на каблуках, растворилась в тенях, как будто её и не было. Лишь колыхание воздуха, лишь едва уловимый, сладковато-гнилостный запах, оставшийся после неё. Вивьен стояла, прислонившись спиной к холодной, шершавой стене, и чувствовала, как ноги подкашиваются, как дрожат руки, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать. Она не плакала. Не кричала. Но внутри у неё всё звенело от напряжения, словно струна, натянутая сверх меры и готовая лопнуть в любую секунду. С теми девушками, что приезжали в замок и «уезжали быстро»? Что случалось с ними после того, как они храбрились? Она не знала. И, быть может, предпочла бы не знать. Но одно Вивьен понимала: она не сбежит. Она оттолкнулась от стены, поправила стопку нот, которую всё ещё прижимала к груди, и зашагала в свою комнату. До семи оставалось пятнадцать минут. Нужно было переодеться, настроить виолончель, собраться с мыслями. Нужно было играть для Леди. Остальное подождёт. В комнате она быстро, почти машинально сменила платье на концертное — то самое, чёрное, строгое, которое она надевала на все важные выступления и которое мать называла «вдовьим», — поправила волосы, взяла виолончель и вышла. Музыкальный зал встретил её всё той же величественной, увядающей красотой: затянутые чехлами люстры, лепнина на потолке, портреты женщин с одинаковыми, пустыми глазами. Леди уже сидела в кресле у рояля, с неизменным мундштуком в длинных, изящных пальцах. Свет от канделябров играл на стёклах её очков, скрывая выражение глаз. — Ты вовремя, — произнесла она, и в голосе её, низком и ровном, прозвучала едва уловимая нотка одобрения. — Начинай. И Вивьен начала. Она играла Рахманинова — тот самый Вокализ, переложенный для виолончели, — и музыка, печальная, возвышенная, невыносимо прекрасная, заполняла зал, поднималась к затянутым чехлами люстрам, отражалась от старых портретов, проникала в каждую щель, в каждую трещину. Она играла, забыв обо всём и в этом забытьи, в этом чистом, незамутнённом потоке музыки была свобода. Когда последняя нота растаяла в тишине, Леди долго молчала, глядя на Вивьен из-под полей своей невидимой сегодня шляпы. Потом произнесла, медленно, словно взвешивая каждое слово: — Ты не написала заметку вчера. Вивьен замерла. Откуда? Откуда она знает? Но спрашивать не стала. Лишь кивнула, чувствуя, как щёки заливает горячий, предательский румянец. — Это хорошо, — продолжала Леди, и в её голосе прозвучало что-то, чему Вивьен не могла подобрать названия. — Значит, ты учишься. Не всё нужно записывать. Некоторые вещи нужно просто... прожить. Ты поняла? — Да, Леди Димитреску, — прошептала Вивьен. — Хорошо, — кивнула Леди и, поднявшись, направилась к выходу. Уже у двери она обернулась: — И Вивьен... Кассандра сегодня приходила ко мне. Жаловалась на твоё... упрямство. Я сказала ей, что довольна твоим поведением. Продолжай в том же духе. И она вышла, оставив Вивьен одну посреди огромного, пустого зала, с сердцем, колотящимся где-то в горле. Леди была довольна. Леди сказала, что это хорошо. Леди похвалила её — не за игру, нет, а за что-то гораздо более важное. За то, кем она была. За то, кем она становилась. Вивьен медленно опустилась на стул, прижимая виолончель к груди, словно пытаясь защититься от всего мира, и только тогда позволила себе выдохнуть, судорожно, до дрожи в коленях. Сражение было окончено. Она поднялась, убрала виолончель в футляр и, погасив канделябры, вышла из зала. Коридоры были пусты, лампады дрожали на сквозняке, а за высокими, мутными окнами, за свинцовым переплётом, горы тонули в чёрном, беззвёздном небе.
75 Нравится 20 Отзывы 11 В сборник