***
Ди не помнил, как оказался в машине. Помнил куртку — как застёгивал её и промахивался мимо пуговиц. Помнил, как Глэм говорил что-то про скорую помощь и про то, что можно позвонить в справочную больниц. Помнил, что в итоге дозвонились — Глэм звонил, не он — и узнали адрес. В машине было тепло. Это было странно — что может быть что-то тёплое, когда внутри вот это. Ди сидел и смотрел в боковое стекло. За окном шёл дождь — тот же, что и час назад, когда они с Чесом ехали сюда, когда он держал его за руку на рычаге. Тот же дождь. Другой час. Как это вышло, что отец везёт его к Чесу. Что именно отец сидит за рулём. Что это именно его машина, его молчание, его руки на руле — а не такси и не автобус. Что-то в этом было до такой степени неправильным и единственно возможным одновременно, что Ди не мог это осмыслить. Нет, не так, он не думал об этом. Он думал только — скорее. Глаза щипало. Ди отвернулся к стеклу — чуть глубже, чтобы не было видно лица. Дождь размазывал фонари в длинные оранжевые полосы. — Ты мне расскажешь, — сказал Глэм. Тихо, в пространство перед собой, не поворачиваясь. — Всё. Как давно это. Что между вами. Всё. — Пауза. — Потом. Не сейчас. Ди ничего не ответил. Он подумал, что должен был почувствовать что-то от этих слов — страх, или злость, или облегчение. Не почувствовал ничего. Было только одно: скорее.***
Больница была серой и слишком освещённой для ночи. Ди вышел из машины раньше, чем Глэм остановился — почти. Дверь, коридор, запах дезинфицирующего средства, который ударил в нос сразу и остался. За стойкой приёмного отделения сидела женщина в белом. — Мне нужно к пациенту, — сказал Ди. — его привезли сегодня…недавно, авария. Женщина посмотрела на него спокойно. — Часы посещений с десяти утра. Приходите завтра. Ди сжал челюсти так сильно, что почувствовал, как заныли зубы. «Завтра? Какое, к чёрту, завтра, если он там один, а я здесь стою и не могу даже узнать, дышит ли он?» — Я должен сейчас. — Молодой человек, сейчас — начало второго ночи. — Я понимаю. Мне нужно — сейчас. Женщина смотрела на него с той особой медицинской невозмутимостью, которая означала: я видела всякое, и твоя ситуация не исключение. — Вы родственник? Ди открыл рот. В голове — пустота. Не пустота даже, а вопрос, у которого нет правильного ответа. Родственник — нет. Не родственник. Но есть слова, которые существуют для таких случаев, и он не знал ни одного из них, потому что никогда не думал, что они ему понадобятся, потому что всё это время они прятались и не называли ничего никак. — Он, — произнёс Глэм сзади — тихо, ровно, — близкий человек. Пустите на пять минут. Ди не обернулся. Женщина смотрела на Глэма. Потом на Ди. Потом снова на Глэма — на его лицо, на то, как он стоит, на что-то, что, видимо, убедило её лучше любых слов. — Пять минут, — сказала она наконец. — Я провожу.***
Палата была небольшой. Два места, второе пустое. Тусклый ночной свет, от которого всё выглядело немного нереальным. Запах больницы — тот самый, от которого не спрятаться. Чес лежал с закрытыми глазами. Ди остановился в дверях. Он видел гипс на левой руке. Ссадину на виске — длинную, уже обработанную. Синяк под глазом, который к утру, наверное, расцветёт в полную силу. Бинт на лбу. Внутри что-то сделало короткое, резкое движение — как будто кто-то сжал руку и не отпустил. Ди не двигался. Он думал: это был сегодняшний вечер. Несколько часов назад этот человек сидел рядом с ним на полу и играл «Икара». А потом отвёз его домой. А потом. Не думать об этом. Чес открыл глаза. Увидел Ди — и на лице появилось что-то, что могло быть улыбкой, если бы не разбитая губа. — Дарова, — сказал он. Голос был хриплым, медленным. — Не ожидал. Ди вошёл в палату. Сел на край стула у кровати. — Как ты, — сказал он. Не вопрос — просто слова, которые нужно было произнести. — Нормально, — ответил Чес. — Рука сломана, башкой приложился. Ничего интересного. Недель шесть гипса, а там посмотрим. — Помолчал. — Ты как добрался? — Отец привёз. Чес чуть поднял бровь. Промолчал. — Не переживай, — сказал он через секунду. — Я в порядке. Правда. Хуже выгляжу, чем на самом деле. Это всегда так с головными ранениями — крови много, страшно выглядит. — Не умничай, — сказал Ди. — Я не умничаю. Я информирую. В горле было что-то тугое. Ди не мог его сглотнуть и не мог игнорировать. Он смотрел на гипс на левой руке — белый, нелепый, слишком большой для трейлера и для гитары и для всего того, каким должен быть Чес. Не думать. Он наклонился — не думая, просто потому что нужно было — и поцеловал его. Коротко, аккуратно, стараясь не задеть разбитую губу. Почувствовал, как Чес чуть напрягся от неожиданности, а потом — не напрягся. Сзади тихо кашлянула медсестра. Ди выпрямился. Не обернулся на неё. — Больно? — спросил он тихо. — Терпимо, — сказал Чес. И смотрел на него так, что Ди пришлось отвести взгляд. Они сидели молча несколько минут. Медсестра стояла у двери — ненавязчиво, просто присутствовала. Ди держал Чеса за правую руку — за здоровую — и не думал о том, правильно это или нет, просто держал. — Иди домой, — сказал Чес наконец. — Всё нормально. Завтра придёшь. — Завтра. — Угу. — Чес чуть сжал его пальцы. — И Ди. — М. — Спасибо, что приехал. Это было то же самое, что Ди говорил ему на смотровой в июле. Те же слова. Ди подумал об этом — мельком, краем — и горло снова стянуло. — Молодой человек, — сказала медсестра негромко. — Время. Ди встал. Выпустил руку. — До завтра, — сказал он. Чес кивнул, закрыл глаза. Подумал о Ди — о том, как тот сидел на пластиковом стуле и старательно не смотрел на руку, и как это старание было громче всего, что он мог бы сказать вслух. Подумал о том, что Ди пришёл в больницу в той самой куртке с дыркой на локте, значит — выбежал из дома не переодеваясь, значит — торопился, значит — боялся. Чес представил, как Ди ехал в машине с Глэмом и скорей всего молчал всю дорогу, а Глэм... скорей всего тоже молчал, и от этой картинки стало тяжело дышать — не из-за рёбер, из-за другого. Он подумал о гитаре. Не о конкретной гитаре — не о своей, не о той, что стояла дома в углу, — а о самом действии. О том, как пальцы ложатся на струны. О том, как левая рука знает, куда идти, раньше, чем голова успевает подумать. О том, что это было единственное, в чём Чес никогда не сомневался — не в том, хорош ли он, не в том, достаточно ли, а в самом факте: он мог это делать. Мог взять гитару, и всё остальное — то, что не получалось словами, что не влезало в разговоры, что копилось где-то за грудиной и не находило выхода — всё это шло в пальцы, в струны, в звук. Это работало. Всегда работало. Сейчас гитара была дома. А его рука была в гипсе. И между этими двумя фактами лежало слово «посмотрим», и Чес старался не думать о том, что оно может значить. Медсестра заглянула — спросила, нужно ли что-нибудь. Чес сказал «нет, спасибо» тем голосом, которым говорил всем, что всё нормально. Она ушла. Он снова остался с рукой, и с потолком, и с полосатым светом от жалюзи, который двигался по одеялу так медленно, что казалось — время решило постоять на месте и посмотреть, что он будет делать. Чес не делал ничего. Лежал. Дышал — осторожно, неглубоко, обходя рёбра. Смотрел на пальцы. Безымянный по-прежнему не хотел шевелиться нормально. Он подумал: шесть недель — это сорок два дня. Подумал: сорок два дня — это много концертов, которые он не сыграет. Потом подумал: концертов и не было, не ври себе. Были вечера с гитарой на диване, были записи на телефон, которые он никому не показывал, были наброски, которые жили в голове и иногда, если повезёт, добирались до пальцев. Вот это он потерял. Не карьеру — возможность разговаривать с самим собой на единственном языке, который всегда работал. От этой мысли стало так тихо, что Чес услышал, как за стеной капает капельница — чужая, чья-то — мерно, ровно, безразлично. Кап. Кап. Кап. Как метроном, только без музыки. Он не заплакал. Не потому, что не хотел, а потому, что рёбра не позволяли — каждый вздох стоил чего-то, и тратить его на слёзы было нечем. Просто закрыл глаза.***
Ди вышел из палаты тихо, почти бесшумно. Дверь за ним закрылась с мягким щелчком. Он постоял несколько секунд в полутёмном коридоре, прижавшись спиной к стене. Сердце всё ещё колотилось тяжело и неровно. Затем медленно пошёл к лифту. Каждый шаг давался с трудом — ноги были ватными, а в груди всё ещё теснило. В холле Глэм сидел на пластиковом стуле у окна. Прямой, руки на коленях, смотрел в тёмное стекло. Когда Ди вышел — поднял голову. Ди шёл к нему по длинному больничному коридору и думал: вот оно. Вот он. Сейчас будет разговор, от которого некуда деться, потому что они едут вместе и молчать всю дорогу не выйдет. Потому что Глэм видел, как он целовал Чеса — нет, не видел, он остался в холле. Но видел всё равно — до этого, в парке, и всё, что было до парка, и сейчас это лицо с выражением человека, который давно всё знает и ждал, пока ты сам скажешь. Ди думал о том, что не умеет говорить об этом. Никогда не умел. С Лиф — умел, немного. С Чесом — по-другому, это другое. А с отцом — никогда. Это всегда казалось ему невозможным, как говорить на языке, который не учил: слова есть, но порядок неправильный, и интонация не та, и вообще непонятно, зачем говорить, если можно просто молчать и чтобы тебя оставили в покое. Они вышли из больницы. Дождь к этому времени стих — остался только мокрый воздух и блестящий асфальт. В машине Глэм завёл двигатель. Не тронулся сразу — просто сидел, руки на руле. — Как он? — спросил он. Ди ожидал чего угодно. Не этого. — Рука сломана, — сказал он. — Сотрясение. Ссадины. Говорит, что в порядке. Глэм кивнул. Помолчал секунду. — Хорошо, что не хуже. Ди посмотрел на него. На профиль, на прямую линию плеч, на руки на руле. Глэм смотрел вперёд. Он подумал — отец не желает Чесу плохого. Это не злорадство и не равнодушие. Это человек, которому больно, и который всё равно спросил «как он». Это было почти невыносимо — именно так. Не потому что плохо. А потому что хорошо, и это хорошее никуда не девает всё остальное, и обе вещи правда одновременно. Глэм тронул машину. — Расскажи мне, — сказал он через несколько минут. Тихо. Без давления — или почти без давления. — Как давно. Как это снова началось. Я хочу понять. Ди смотрел в боковое стекло. В груди — сжатость. Та самая, знакомая, которая появляется, когда нужно сказать что-то настоящее и не знаешь, как. Когда слова есть, но они все неправильные, и любое из них прозвучит либо слишком много, либо слишком мало. Он думал: я не готов. Я никогда не был готов к этому разговору. Я надеялся, что он случится как-нибудь потом, когда-нибудь, не сегодня — не в ночь, когда Чес лежит в больнице с гипсом на левой руке, и у меня ещё дрожат пальцы, и горло стянуто, и я только что видел его лицо с синяком под глазом. — Па, — сказал он наконец. Тихо. — Не сегодня. Глэм помолчал. — Ди, — — Не сегодня, — повторил Ди. Не резко. Просто — твёрдо. — Пожалуйста. Пауза. Долгая. Дворники работали медленно — дождь почти прекратился, и они теперь просто двигались из стороны в сторону по сухому почти стеклу. — Хорошо, — сказал Глэм наконец. Они ехали домой в тишине. Ди смотрел в окно на ночной город — на пустые улицы, на редкие горящие окна, на фонари, которые отражались в лужах и дрожали, когда машина проезжала мимо. Думал о Чесе в палате с закрытыми глазами. О гипсе. О том, как тот сказал — нормально, хуже выгляжу, чем есть. Думал о левой руке. Думал о «Икаре», который был несколько часов назад, и о том, что теперь эта песня будет означать ещё что-то, кроме того, что означала раньше. Глэм не сказал больше ничего всю дорогу. Когда они въехали во двор и он заглушил двигатель, они ещё секунду сидели в тишине — оба, не двигаясь. Потом Ди открыл дверь. — Спасибо, — сказал он. Тихо. Без интонации. Просто — потому что это была правда. Глэм кивнул. Ди вышел. Закрыл дверь. Пошёл к крыльцу. Он думал: завтра, может получится отложить ещё на пару дней.. Не знаю. Скоро будет этот разговор. И он не знал, как к нему готовиться, и знал, что не готов, и что придётся всё равно. Но это — потом. Сейчас он просто дошёл до своей комнаты, лёг на кровать не раздеваясь и уставился в потолок. Он смотрел на него, пока глаза не закрылись сами.