* * *
Они завтракают долго. Очень долго. По меркам обычных людей, наверное, это вообще нельзя назвать завтраком — это какое-то бесконечное, плавное, перетекающее само в себя действие. Хосок, выклянчив у Юнги ещё одну порцию чая, начинает рассказывать ему какую-то историю про вчерашнюю репетицию, про то, что Намджун опять не попадал в такт и они всей группой это прикрывали, что новенькая девочка-стажёр расплакалась от его, Хосока, замечания, хотя он, честное слово, говорил с ней максимально мягко, ну, может, чуть громче, чем обычно, но она же в первый день, ей нужно было всё объяснить, а Юнги, слушая вполуха, потому что эту историю в разных вариациях он слушает примерно дважды в неделю, гладит Хосока по руке, иногда кивает, иногда что-то мычит, и Хосоку этого, как обычно, абсолютно достаточно. Хосок — преподаватель танцев. В небольшой студии на Хондэ, куда ходят и подростки, и взрослые, и старушки, которые внезапно решили на пенсии разучить ча-ча-ча. Хосок их всех обожает. Особенно старушек. Особенно одну из них, бабулю Чхве, которая каждый раз приносит ему домашние пирожки с тыквой и шепчет, что он самый красивый учитель из всех, что у неё были в жизни. Юнги к этой бабуле относится с уважением. Бабуля Чхве — единственный человек в этом мире, который понимает Юнги без слов в его трепетном отношении к Хосоку. Юнги — звукорежиссёр. Не самый известный, но довольно востребованный. Сидит в своей маленькой студии на том же Хондэ; собственно, когда-то именно там они с Хосоком и встретились, в каком-то совершенно дурацком кафе с десертами, где Юнги пил свой третий эспрессо и пытался не уснуть в обнимку с ноутбуком, а Хосок, вломившийся туда после своей вечерней репетиции, мокрый от дождя, с ужасно растрёпанными волосами и в ярко-жёлтой огромной куртке, сел напротив него с самым невинным видом и сказал: «Простите, у вас, кажется, последняя розетка свободная, можно я заряжу телефон?». Юнги тогда хотел его прибить. Юнги тогда подумал, что это самый невозможный, шумный и неудобный человек на всём белом свете. А ещё через двадцать минут Юнги, сам себе не веря, улыбался ему. А ещё через два часа — провожал до метро. А ещё через полтора месяца Хосок переехал к нему. С пятью клетчатыми сумками. И с банкой кимчи из огурцов. Кимчи, как потом выяснилось, он привёз потому, что Юнги однажды обмолвился, что в детстве бабушка готовила ему именно кимчи из огурцов по её особому рецепту, с кинзой и красным перцем, и Хосок это запомнил. Запомнил, а потом нашёл в каком-то крохотном магазинчике, где продавалось что-то чуть отдалённо похожее, и привёз. Юнги тогда плакал. Нет, ну как тут не плакать, если человек привозит тебе банку кимчи из огурцов с кинзой и красным перцем через весь Сеул только потому, что ты однажды о нём упомянул? С тех пор прошло шесть лет. И каждое утро Юнги до сих пор иногда смотрит на Хосока и думает: ну как, как с ним так получилось? Как ему так повезло? И вспоминает тот вечер, розетку и ярко-жёлтую, уже давно почившую куртку. — Ты опять витаешь в облаках, — мягко тычет его в плечо Хосок. — Юнги. — А? — Я говорю: давай поедем на рынок? Купим всякого. И на ужин что-нибудь приготовим. Нормальное. Под «нормальным» у Хосока подразумевается что-нибудь сложное и долгое — какой-нибудь ччигэ, который надо варить три часа, или баклажаны с фаршем, которые надо запекать, или тот самый его фирменный жареный рис с морепродуктами, после которого вся кухня выглядит так, будто на ней произошёл небольшой апокалипсис. Юнги, который сам готовит сносно, но без огонька, обычно от этих кулинарных подвигов в восторге, потому что Хосок на кухне — это отдельное представление, на которое можно продавать билеты. Хосок поёт. Хосок танцует. Хосок разговаривает с овощами. Хосок один раз серьёзно поругался со сковородкой, потому что та «не желала прогреваться нормально, а ну посмотри в глаза мне, дрянь». Юнги тогда едва не задохнулся от смеха. — Поедем, — кивает Юнги. — Только сначала бельё. — Какое бельё? — Хо. — А, бельё! — спохватывается Хосок, и виноватая улыбка расползается у него по лицу так широко, что Юнги тоже невольно улыбается в ответ. — Чёрт, я же его в стиральную машину закинул в пятницу… и… — И оно там до сих пор, — флегматично заканчивает за него Юнги. — И, скорее всего, уже немного пахнет. — О боже. — Угу. — Юнги, прости меня. — Прощу. После того, как ты его перестираешь. Хосок хихикает, тянется через стол, чтобы быстро чмокнуть его в нос, и убегает в ванную, где ещё долгих секунд десять слышны какие-то странные, очень театральные, очень в духе Хосока стоны и причитания, как будто он там не бельё перестирывает, а оплакивает целую династию. Юнги тихо смеётся себе под нос и допивает свой кофе. Тан, наевшись, забирается к нему на колени тяжёлым, тёплым, сытым клубком. Юнги, гладя его по спине, смотрит в окно. За окном — серая, мокрая, пасмурная сеульская осень, мелкий, едва заметный дождь, размывающий очертания соседних домов, голые ветки клёна перед самым окном, на которых ещё иногда вздрагивают последние ярко-жёлтые листья. И Юнги думает, что когда-то, очень давно, ему казалось, что счастье — это что-то другое. Что-то большое. Что-то, на что нужно очень долго, очень тяжело и очень целенаправленно работать. Что-то с фейерверками, оркестрами и аплодисментами. А оказалось, что счастье — это пасмурное воскресное утро. Кружка кофе. Тан на коленях. Хосок, который из ванной вопит: «Юнги! А куда я кондиционер дел?!» — В шкафчик под раковину засунул, балбес! — кричит Юнги в ответ. — Точно! Спасибо, малыш! — Не за что. И Юнги улыбается так, как давно не улыбался даже самому себе.* * *
На рынок они в итоге собираются только ближе к обеду, потому что Хосок, перестирав бельё, решает заодно ещё и душ принять, а потом, выйдя из душа, обнаруживает, что у него закончилась его специальная маска для волос, без которой жить, конечно, можно, но как-то не так радостно, и устраивает по этому поводу маленькую трагедию, а потом ещё минут двадцать сушит волосы феном, пока Юнги, лёжа на диване с книгой, не выдерживает и не приходит к нему сам, не отбирает у него фен и не досушивает ему голову своими руками. Хосок при этом сидит на полу между его ног, прислонившись затылком к колену Юнги, и блаженно прикрывает глаза, как кот, и Юнги, медленно водя по его волосам сначала феном, потом расчёской, потом просто своими пальцами, забывает, зачем всё это вообще началось. Целоваться они начинают даже раньше, чем волосы Хосока окончательно высыхают. Хосок поднимает к нему лицо снизу вверх, такой невыносимо открытый, такой невозможно его, что у Юнги что-то в груди немедленно сжимается, и Юнги, наклонившись, целует его. Сначала в нос. Потом в одну щёку. Потом в другую. Потом в лоб. Потом, наконец, в губы, и Хосок тихо, благодарно вздыхает ему в рот и тянется за ним, разворачиваясь и привставая на коленях так, чтобы было удобнее. Юнги обхватывает его лицо руками. Хосок кладёт свои руки ему на бёдра. Они целуются медленно, неторопливо, без всякой определённой цели, просто потому, что им хочется, и потому что воскресенье, и потому что им сегодня не нужно вообще никуда. — Малыш, — тихо, в губы, шепчет Хосок. — Пойдём в кровать? — А рынок? — Какой рынок? — Хосок целует его в подбородок, в шею, в ту самую точку за правым ухом, от которой Юнги всегда коротко выдыхает и немного теряет связь с реальностью. — Сейчас? — Действительно, — соглашается Юнги, — какой рынок. До кровати они добираются почти на ощупь, не отрываясь друг от друга ни на минуту, цепляясь за рукава и пояса штанов, спотыкаясь о Тана, который выскочил откуда-то из-под комода, огрызаясь и ругаясь на этого самого Тана, потому что Тан, кажется, искренне не понимает, чем это его люди заняты, а главное — почему они ему никакого внимания не уделяют. На пороге спальни Хосок перехватывает Юнги покрепче, поднимает его буквально на пару сантиметров от пола, потому что иначе никак, потому что у них разница в росте небольшая, но всё-таки есть, заносит в комнату и роняет на постель. Юнги ругается. Хосок смеётся и ныряет за ним следом. И всё дальнейшее происходит так, как обычно у них происходит: размеренно, нежно, без надрыва. С одной страстью, поделённой на бесконечную любовь двоих. У них уже давно нет необходимости ни в чём себе и друг другу что-то доказывать. Они знают друг друга наизусть. Они знают, где у Хосока самая чувствительная точка на шее, прямо под нижней челюстью, от поцелуев в которую Хосок начинает мурлыкать и выгибаться, как кот. Они знают, что у Юнги самые чувствительные внутренние стороны бёдер, и Хосок это нагло, нечестно, абсолютно беспринципно использует, прижимаясь губами к коже там и медленно, очень медленно поднимаясь выше, выдыхая горячо, заставляя Юнги забыть, как его, Юнги, зовут. Они знают, в каком ящике лежит то, что им нужно, и знают, что лучше дотягиваться правой рукой, потому что левой неудобно, что Хосок предпочитает быть сверху, а Юнги — нет, что после оглушительно яркого оргазма Юнги всегда полминуты молча лежит, уткнувшись лицом Хосоку в плечо и пытаясь вспомнить, как дышать, и что Хосок в эти полминуты обязательно гладит его по спине между лопатками, выписывая там медленные, бессмысленно-нежные круги. После Юнги долго лежит на нём, рассыпая поцелуи по ключицам, по плечу, по той самой родинке, которая отчего-то всегда привлекает его внимание чуть больше, чем нужно. Хосок улыбается ему в макушку и гладит, гладит, гладит — по волосам, по затылку, по лопаткам, по пояснице. Тан, кстати, всё это время сидит на подоконнике, демонстративно отвернувшись, как будто оскорблённая в лучших чувствах гостья на провинциальной свадьбе. — Малыш, — тихо, очень тихо мурлычет Хосок. — М-м-м. — Я тебя люблю. — Я знаю. — А ты меня? — Дурак, — фыркает Юнги в его кожу. — Конечно. — Скажи, скажи. — Я тебя люблю, Хо. Безнадёжно. — Это самое лучшее слово на свете, — серьёзно говорит Хосок. — «Безнадёжно»? — Угу. — Идиот ты, Чон Хосок. — Твой. И Юнги тихо смеётся ему в плечо, потому что ну а как тут не смеяться.* * *
На рынок они выползают часам к четырём. Не самое удачное время для рынка, потому что к четырём там обычно уже всё разобрали и оставили только то, что подороже и попроще, но Юнги с Хосоком идут туда не за чем-то конкретным, а просто. Потому что им нравится. Потому что на рынок, особенно в дождливую серую погоду, особенно когда там запах жареных каштанов, тёплой выпечки и мокрой брусчатки, хочется приходить ради самого процесса. Не ради покупок. Ради того, чтобы держаться за руку, ходить медленно, без всякой цели, рассматривать всё подряд, торговаться с тётушками за лук и хурму просто потому, что не торговаться — это, кажется, неуважение, и обнаруживать в каком-нибудь палатке-кафе с лучшими в районе токпокки то, что хочется немедленно купить две порции и съесть прямо здесь. Юнги в шерстяном пальто горчичного цвета, которое ему подарил Хосок на их пятилетие, в кашемировом шарфе и с тёплыми перчатками в карманах, потому что пока надевать их ещё ленится. Хосок — в своей новой ярко-жёлтой куртке, той же модели, которая у него была шесть лет назад, потому что он эту модель и жёлтый цвет обожает, и Юнги тоже её обожает, потому что у него с этой курткой связано столько всего, что он даже не смог бы перечислить. С шарфом. И с шапочкой со смешными помпонами по бокам, в которой Хосок выглядит ровно на двенадцать лет, и Юнги с трудом сдерживается, чтобы не начать прямо посреди улицы целовать его по той же самой схеме, по какой он целовал его утром: в нос, в одну щёку, в другую, в губы. Они покупают хурму — три килограмма, потому что хурму осенью покупать надо обязательно и обязательно много, такое уж время года. Они покупают морепродукты, рис и грибы, потому что Хосок таки решил готовить сегодня свой фирменный жареный рис. Они покупают свежие булочки из ближайшей пекарни, в которой Юнги однажды нашёл лучший в Сеуле тыквенный пирог, и с тех пор предан этой пекарне всеми фибрами своей души. Они покупают букетик астр — маленький, скромный, осенне-фиолетовый, потому что Юнги однажды обмолвился, что любит астры, и Хосок теперь покупает их каждый раз, когда видит. Они покупают Тану новый мячик, на котором написано «лучший охотник в мире», потому что Хосок не может пройти мимо такой вопиющей лжи, не купив этот мячик в коллекцию. — Тан этот мячик, как и все остальные, изжуёт или через пять минут загонит под диван, — хмуро говорит Юнги, когда Хосок с торжествующим видом прячет мячик в пакет. — Да, — соглашается Хосок. — Но эти пять минут будут очень счастливыми. — Ты неисправим. — Угу. — Я тебя люблю, — без всякого перехода говорит Юнги, потому что почему-то именно в этот момент, между палаткой с мячиками и палаткой с астрами, под мелким, едва заметным дождиком, в этой жёлтой куртке и идиотской шапке Хосок выглядит так, что у него, Юнги, перехватывает дыхание, и ему просто необходимо это сказать. Хосок, не выпуская из рук пакетов, оборачивается к нему. Смотрит. Долго. Внимательно. С тем самым выражением, с которым он всегда смотрит на Юнги, когда Юнги говорит ему что-то по-настоящему важное, а потом, поставив пакеты прямо на мокрую брусчатку, обхватывает Юнги руками и обнимает. Сильно. Крепко. Так, что у Юнги хрустят рёбра, а прохожие чуть ли не оборачиваются, потому что не каждый день увидишь, как двое вполне взрослых корейских мужчин обнимаются прямо посреди рынка под дождём. — Я тебя тоже, малыш, — шепчет Хосок ему куда-то в висок. — Я тебя тоже. Юнги стоит в его объятиях, пахнущих мокрой курткой и шерстью Тана, шампунем для волос с миндалём, корицей с чаем и немного жареными каштанами, и думает, что это, пожалуй, лучшая жизнь, которую он мог бы для себя попросить. И что хорошо, что когда-то в каком-то дурацком кафе с десертами одному совершенно невозможному человеку понадобилась последняя свободная розетка.* * *
Дома, разложив все покупки, они затевают готовку. Точнее, Хосок затевает, а Юнги ему помогает — режет лук, моет грибы, периодически уворачивается от размахиваний полотенцем и танцевальных движений, потому что Хосок в процессе приготовления любого блюда обязательно танцует. Под музыку, которую он включает на маленькой колонке на подоконнике. Иногда просто под собственный мотив, который он напевает себе под нос. Сегодня — день старого, размеренного джаза, и Хосок, помешивая что-то в сковородке, плавно покачивается всем телом, и Юнги, нарезая лук и грибы, иногда бросает на него взгляд и чувствует ровно то же самое, что почувствовал шесть лет назад в кафе. Бабочек в сердце и животе. И… да, что это на миллион процентов его человек, и что Юнги в этой жизни никогда не устанет на него смотреть. Да и в следующей тоже. — Юнги, — тянет Хосок, — иди сюда. — Я лук режу, вообще-то. — Иди сюда, я говорю. Юнги подходит, недовольно ворча для виду, и Хосок, обняв его за талию одной рукой, а другой не отрываясь помешивая в сковородке, чтобы ничего не подгорело, начинает с ним танцевать. Прямо так. На крохотной кухне. Одной рукой. Под старый ужасно медленный и ужасно красивый джаз. И Юнги, который терпеть не может танцевать и который шесть лет упорно отказывается ходить с Хосоком на парные занятия, на которые тот его регулярно заманивает, сейчас просто кладёт ему свободную руку на плечо, прижимается щекой к его щеке и качается вместе с ним. Тихо. Медленно. Под музыку. — Сгорит у тебя там всё, — бормочет Юнги. — Не сгорит. Я мастер своего дела. — Угу-угу. — Малыш. — М-м-м? — Спасибо тебе. — За что? — За воскресенье, — серьёзно говорит Хосок. — За такое. Юнги ничего не отвечает. Только сжимает его плечо чуть крепче. В сковородке что-то весело шкворчит, в окно стучит дождь, на холодильнике размеренно мигает магнитик-часы в виде капибары, который они привезли из Японии прошлой весной, под столом ворчит Тан, требующий внимания своих людей, снова делающих всё не так, и Юнги, уткнувшись носом Хосоку в плечо, думает, что готов прожить такое воскресенье ещё и ещё, и ещё, и ещё. Бесконечное количество раз. Если, конечно, ему так повезёт. А ему, кажется, повезло. Очень сильно.* * *
Они ужинают на кухне, друг напротив друга, за их маленьким круглым деревянным столом, который Юнги когда-то вытащил с какого-то блошиного рынка и сам отреставрировал, потому что у него были периоды одержимости разными вещами, и одним из таких периодов была мебель. Стол получился, кстати, отличный. Хосок в этот стол влюбился сразу. Хосок, в общем, во все вещи Юнги, что делает своими руками Юнги, влюбляется сразу. И это, наверное, тоже про любовь. Жареный рис у Хосока, как и всегда, получился — пальчики оближешь. Юнги, который ужасно не любит признавать чужие победы на кухне, потому что ему всегда хочется первенства, в этот раз честно признаёт: вкусно. Хосок сияет так, будто ему вручили Нобелевскую. Тан получает свою порцию креветок — за хорошее поведение, как утверждает Хосок, хотя поведение у Тана было ровно такое же, как обычно, то есть скверное, но Хосок — матушка-наседушка по отношению к Тану и готов прощать ему всё. Кроме разве что попыток сожрать подаренные Юнги астры. После ужина Хосок моет сковородки и кастрюли, а Юнги загружает всю остальную посуду в посудомойку — потому что они её всё-таки купили, после трёх лет упорных торгов, и теперь Юнги её обожает, а потом они вместе моют пол на кухне, потому что после готовки Хосока пол на кухне всегда выглядит как место преступления. Потом они принимают душ. По очереди, потому что в их крохотной ванной вдвоём не очень удобно, хотя они и пытались, и не раз. Юнги первым, потому что он всегда первый. Хосок — после. И пока Хосок в душе, Юнги достаёт чистое постельное бельё (то самое, перестиранное), застилает постель, готовит на кровать пижамные штаны Хосока (свою тёплую толстовку Хосок наденет сам, потому что у Хосока с этой толстовкой особенные отношения), и в ноги, на привычное место, кладёт мягкое одеяло, под которым предположительно должен спать Тан, но под которым, как все они прекрасно знают, Тан спать не будет, потому что Тан будет спать ровно посередине, забравшись между ними. — Юнги, — кричит из ванной Хосок, — а где моё полотенце? — В шкафу. — А моя зубная щётка? — Хосок, в стаканчике, в котором она всегда стоит. — А-а-а, точно. Юнги фыркает и, забравшись с ногами на кровать, открывает книгу, которую читает уже неделю, никак не может закончить. Какой-то скандинавский роман, очень странный, очень медленный, в котором сорок страниц подряд герой сидит на кухне и пьёт чай. Юнги такие книги обожает, Хосок над ним по этому поводу подшучивает: «Это потому, что ты сам сорок страниц подряд пьёшь свой кофе». Хосок выходит из ванной в облаке пара, в одних пижамных штанах, с полотенцем на голове, потому что у него волосы слишком отросли и без полотенца — никак, и Юнги, оторвавшись от книги, любуется им — так, как любуется обычно: тихо, не отрываясь, очень внимательно. — Что? — улыбаясь, спрашивает Хосок. — Ничего. Иди сюда. Хосок, послушно подойдя, падает рядом с ним на кровать, стягивая полотенце с головы и роняя его прямо на пол. Юнги хочет возмутиться, но не возмущается, потому что Хосок в этот момент целует его в плечо, и возмущаться внезапно хотеть перестаёт. Тан, поняв, что момент настал, важно прыгает на кровать и устраивается у них в ногах, демонстративно отвернувшись, как будто его всё ещё всё не устраивает. — Завтра понедельник, — со вздохом говорит Хосок, утыкаясь Юнги носом куда-то в подмышку. — Угу. — Я не хочу, чтобы было завтра. — Я тоже. — Малыш. — М-м-м. — А давай завтра тоже не пойдём никуда? — Хо. — Что? Ну а что? Я заболею. Ты заболеешь. Скажем всем, что у нас грипп. Что мы заразные. Что мы можем заразить всех на Хондэ и начать новую пандемию, и тогда им же хуже будет. — Ты серьёзно? — Не совсем. Но почти. Юнги тихо смеётся ему в макушку и закрывает книгу. Класть её на тумбочку не надо, потому что тумбочка с его стороны вся завалена другими его книгами, телефоном, кружкой с холодной водой, какими-то записками, которые он сам же оставлял себе, обещая записать заметки в нормальное приложение, и так далее. Хосокова тумбочка — наоборот, идеально пустая. На ней — только маленькая лампа, которую Хосок обожает, и фотография в рамке. На фотографии — они с Юнги. Год назад. На море. Юнги в широкополой шляпе и с самым недовольным выражением лица, на которое только способен, потому что Хосок заставил его в эту шляпу нарядиться ради «эстетики». Хосок рядом — с самой сияющей улыбкой в мире. — Так что? Заболеем? — Не заболеем, — твёрдо говорит Юнги. — У меня встреча с режиссёром в десять. А у тебя группа в одиннадцать. — Юнги-и-и-и-и-и… — Хо, нет. — Твою встречу можно сдвинуть? — Нельзя. — А мою группу? — Тоже нельзя. Ты же сам говорил, что у Намджуна сейчас критический момент, что его нельзя бросать. — Чёрт, — стонет Хосок, — какая же ты сволочь, особенно когда моими словами меня же пытаешься переспорить. — Угу. — Малыш. — Что? — Может, тогда ляжем пораньше спать? — Можно. Юнги тянется выключить свет — единственный, оставшийся гореть в комнате, ту самую тёплую медовую лампу на тумбочке Хосока, и в темноте на ощупь устраивается в его руках. Хосок, как всегда, привычным движением затягивает его поплотнее, кладёт подбородок ему на макушку, оплетает руками и ногами, дышит куда-то в волосы, и Юнги с тихим, очень глубоким и очень счастливым выдохом расслабляется. Тан, посомневавшись пару секунд для приличия, всё-таки перебирается с ног к ним под бок и устраивается тяжёлым тёплым клубком, который немедленно начинает мерно мурлыкать, и от этого мурлыканья Юнги почти сразу засыпает. А Хосок ещё долго не спит. Лежит, гладит Юнги по волосам, по плечу, по руке, вслушивается в его ровное дыхание, в мурлыканье Тана, в стук дождя за окном, в тишину их крохотной квартиры, в которой никогда, на самом деле, не бывает по-настоящему тихо, потому что то соседи сверху что-то двигают, то трубы шумят, то холодильник вдруг начинает гудеть, как будто он живой. Хосок думает обо всех тех вещах, о которых обычно думает по ночам. О том, как ему повезло. О том, что всё могло быть совсем по-другому. О том, как однажды, в каком-то совершенно дурацком кафе с десертами, ему понадобилась последняя свободная розетка, и он, мокрый от дождя и совершенно без задних мыслей, плюхнулся напротив самого хмурого парня в очках, какого только видел в своей жизни, и сказал самую обычную, ни к чему не обязывающую фразу. И о том, как этот хмурый парень в очках поднял на него глаза — большие, тёмные, полные сонной злости и какого-то скрытого, очень глубокого света, и как он, Хосок, в этот же самый момент понял, что всё. Что этот человек — его. И что он никуда теперь от этого человека не денется. И не хочет деваться. Он целует Юнги в макушку — медленно, бережно, так, чтобы не разбудить. Юнги во сне что-то невнятно бормочет, сильнее прижимается к нему и продолжает спать. Хосок улыбается в темноту и, наконец, тоже засыпает.The End