«Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся,
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать…»
Фёдор Тютчев
Кассиопея вышла из Большого зала, не оглядываясь. Она не слышала ни шума, стоявшего за спиной, ни голоса Арка, окликнувшего её по имени. Не видела удивлённых взглядов однокурсников, провожавших её стремительную фигуру. Перед ней был только коридор, ведущий к выходу из замка, и она шла по нему так быстро, будто за ней гнались. Мантия хлестала по ногам, сбиваясь и путаясь, но она не замечала этого. Чёрные вьющиеся волосы, всегда аккуратно собранные в строгую причёску, растрепались,тяжёлые пряди падали на лицо, цеплялись за ресницы, но она не останавливалась, чтобы поправить их. Светло-серые глаза, обычно холодные и непроницаемые, сейчас искрились, в них стояли слёзы, которые она не позволяла себе пролить, и это делало их почти прозрачными, стеклянными. Галстук, завязанный с утра с той безупречной тщательностью, теперь ослаб и съехал набок, и Кассиопея не чувствовала этого, впервые за много лет ей было всё равно, как она выглядит. Её дыхание сбилось, когда она вылетела на каменное крыльцо и, не останавливаясь, спустилась по широким ступеням на газон. Солнце светило ярко, трава была зелёной, вдалеке над озером кружили чайки, но для неё мир сузился до одной точки: до письма, до отца, до слов, которые он написал, даже не спросив их мнения. Она дошла до самого берега, туда, где вода набегала на песок тихими ленивыми волнами, и только тогда остановилась. Кассиопея стояла у самой кромки, чувствуя, как холодная вода заливается в туфли, и смотрела на тёмную гладь. Её дыхание вырывалось неровно, сдавленно, почти зло. Она сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, и позволила себе то, что никогда не позволяла при посторонних: выдохнуть всю ярость, которая копилась внутри с того самого момента, как филин спикировал на обеденный стол. — Касси. Голос Лианы прозвучал тихо, почти неслышно, но Кассиопея вздрогнула. Она смотрела на озеро, на воду, которая казалась чёрной даже в солнечный день, и чувствовала, как внутри неё всё кипит. Лиана встала рядом, не вплотную, не касаясь, просто на расстоянии вытянутой руки. Она не заговаривала, не задавала вопросов, не пыталась утешить. Просто стояла, и её присутствие было ровным и спокойным, как сама вода у их ног. Кассиопея сжала зубы. Она пыталась держать лицо, пыталась сохранить ту самую маску, которую носила годами — маску ледяной безмятежности, за которой никто не видел её настоящей. Но здесь, у воды, с подругой, которая знала её с детства, маска треснула. — Он прислал письмо, — сказала она, и голос её прозвучал глухо, чужим. — Неделю молчал, а теперь — «вы переезжаете во Францию». Как будто мы вещи, которые можно переправить в другой замок. Лиана молчала. — Он не спросил, хотим ли мы. Не объяснил, почему. Просто «я договорился с Дамблдором, всё решено». — Кассиопея развернулась к подруге, и Лиана наконец увидела её лицо. Бледное, с горящими глазами, сжатыми губами, не привычная ледяная статуя, а живой человек, который готов взорваться. — Я не понимаю его, Лиана. — Её голос дрогнул, но она заставила себя продолжать. — Для меня он… призрак. Появляется дома раз в неделю, треплет нас по макушкам и запирается в кабинете. Иногда я ловила себя на мысли, что мне проще, когда его нет. Наверное, я ужасная дочь... Она провела рукой по лицу, отбрасывая упавшие на глаза волосы, и в этом жесте не было привычной выверенной грации, только усталость. — После того, как мама погибла, мы ни разу не говорили. Ни разу, Лиана. Два года. Два года молчания и непонимания. Я сидела в своей комнате и ждала, что он придёт. Скажет что-нибудь. Обнимет. Спросит, как мы. А он… — её голос сорвался, и она сделала паузу, чтобы взять себя в руки. — Он как будто забыл, что у него остались дети. Сначала он был слишком поглощён своим горем. Я понимала. Я тоже горевала. Но я не переставала быть его дочерью. А он перестал быть моим отцом. Кассиопея замолчала. Её дыхание было неровным, пальцы дрожали, и она сжала их в кулаки, чтобы унять эту дрожь. — Я уже почти привыкла, — сказала она тихо. — Привыкла, что мы для него не существуем. Что у нас есть Вальбурга, которая учит нас быть Блэками, есть Арк, есть ты, есть школа. А он… он где-то там, на своих миссиях. Спасает мир. А мы просто ждём. Ждали, что он вернётся на Рождество. Ждали, что он приедет на день рождения. Ждали, что он хотя бы напишет. Она подняла глаза на Лиану, и в этих светлых, почти прозрачных глазах стояли непролитые слёзы. — Putain, А теперь он появляется и заявляет, что решил всё за нас. Как будто имеет на это право. Как будто всё эти годы были не в счёт. «Вы переезжаете». «Я договорился». «Всё решено». Она произнесла эти слова так, будто они жгли ей губы. — Он не имеет права, Лиана. Не имеет права распоряжаться нашими жизнями после того, как он нас бросил. Он нужен был нам тогда. Когда я не понимала, как жить дальше. Когда Арк плакал по ночам, а я не знала, как его утешить. Когда бабушка учила нас, что Блэки не плачут, и я зажимала рот подушкой, чтобы она не услышала. Она перевела дыхание. — Его приказы сейчас ничего не изменят. Они не вернут те годы, когда он был рядом. Не залечат то, что он сделал своим молчанием. Он хочет защитить нас? Слишком поздно. Он уже опоздал. Тогда, когда мы нуждались в нём больше всего, его не было. А теперь… теперь мы сами научились защищать себя. Голос её оборвался. Она стояла у воды, растрёпанная, с мокрыми туфлями и съехавшим набок галстуком, и впервые за много лет позволяла себе не быть идеальной. Не быть Блэк. Не быть ледяной статуей. Просто быть девочкой, которая устала ждать отца, который так и не научился быть рядом. — Я не поеду во Францию, — сказала она тихо, но твёрдо. — Я не позволю ему снова решать за меня. Пусть приезжает завтра. Пусть смотрит мне в глаза и объясняет. Я выслушаю. Лиана медленно опустилась на траву, на самый край берега, где песок переходил в мягкую зелень. Подогнула ноги, обхватила колени руками и уставилась на тёмную воду. — Садись, — сказала она, не глядя на подругу. — Ты промочила туфли, это уже не исправить. Можешь хотя бы не стоять как статуя. Кассиопея помедлила, потом села рядом. Лиана была права, туфли промокли насквозь, и ноги уже давно онемели от холода. Она поджала их под себя, чувствуя, как песок липнет к мокрой коже. Лиана задумчиво смотрела на озеро. Солнце освещало её профиль, делая пепельные волосы почти золотыми, а тени под глазами мягче. — Я никогда не теряла родных, — тихо сказала она. — Мне повезло. И я никогда не смогу до конца понять, что ты чувствуешь. Всю эту боль. Но за столько лет я поняла одну вещь. Она повернулась к Кассиопее, и её карие глаза, тёплые, внимательные, смотрели прямо в душу. — Родители… они единственные, кто любит нас безоговорочно. Даже когда мы злимся на них. Даже когда они делают больно. Даже когда кажется, что они нас бросили. Они любят. Просто не всегда умеют это показать. Кассиопея хотела возразить, но Лиана продолжила, не давая ей перебить: — Ты знаешь, как мой отец переносил мои болезни? Я помню каждый раз. Каждую ночь, когда он сидел у моей постели и держал меня за руку. Я тогда ещё не понимала, что чувствую не только свою боль, но и его. Я была маленькой. Но теперь, когда я стала старше, я слышу это в его голосе. Каждый раз, когда он говорит: «Как ты себя чувствуешь?», «Не переутомляйся», «Может, останешься дома сегодня?». В его голосе всегда звучит эта тихая, тяжёлая вина. Он до сих пор считает себя виноватым в том, что случилось. Хотя это была не его вина. Лиана провела рукой по правой ноге, чуть задержавшись на колене, том самом, которое до сих пор давало о себе знать в сырую погоду и после долгих прогулок. Кассиопея знала эту привычку. Она видела её сотни раз. — Ты помнишь историю про соседских мальчиков? — спросила Лиана. Кассиопея кивнула. Она помнила. Слышала её не раз, но каждый раз по-новому. — Я была совсем маленькой. Пять лет. Лечение только начало давать результаты, я чувствовала себя почти здоровой и так хотела быть как все. Бегать, прыгать, играть в догонялки. И однажды я сбежала. Просто выскользнула за калитку, когда мама отвернулась, и побежала к соседским мальчишкам. Мы играли на холме, и я бегала, бегала, пока не перестала чувствовать ноги. А потом оступилась и покатилась в овраг. Перелом был сложный. Говорят, я кричала так, что в соседней деревне слышали. Она говорила спокойно, будто не о себе, но Кассиопея видела, как побелели её пальцы, сжимающие колено. — Отец нашёл меня. Я никогда не видела его таким. Он всегда был мягким, тихим, добрым. А тут… он кричал. На меня. На маму. На соседей. Он кричал так, что я испугалась больше, чем когда падала. Он запретил мне выходить из дома. На месяц. Целый месяц я сидела в своей комнате, смотрела в окно на других детей и ненавидела его. Ненавидела всем своим пятилетним сердцем. Она помолчала, глядя на воду. — А когда наказание закончилось, мама пришла ко мне. Села на край кровати, как ты сейчас, и сказала: «Твой отец не злился на тебя, Лиана. Он испугался. Испугался так сильно, что не смог сдержаться. Для него нет никого дороже тебя. Он любит тебя больше всех на свете. Больше, чем меня, больше, чем себя. Просто он не умеет говорить об этом. Он показывает это по-другому». Лиана повернулась к подруге. В её глазах стояли слёзы, но она улыбалась. — Я поняла это не сразу. Мне потребовались годы. Но теперь я знаю: когда он запрещает мне что-то, когда проверяет, здорова ли я, когда не отпускает гулять, если на улице дождь — это не потому, что он хочет меня контролировать. Это потому, что он боится. Боится, что со мной снова что-то случится. Боится, что не успеет защитить. Боится потерять меня. И вся его строгость — это просто любовь, которую он не умеет выражать. Она замолчала. Кассиопея сидела рядом, чувствуя, как ветер шевелит её растрёпанные волосы, и смотрела на воду. — Я к чему это всё, — тихо сказала Лиана. — Твой отец… он не мог забыть о вас. Это невозможно. Ты думаешь, он не знает, как вы жили всё это время? Думаешь, он не слышал, как ты плачешь по ночам? Как Арк просыпался с криком? Он знает, Касси. Он просто не знает, что с этим делать. Может быть, он винит себя. Может быть, ему кажется, что он не имеет права быть рядом, потому что не смог защитить самое главное. А теперь боится потерять и вас. Кассиопея молчала. — Я не могу представить, насколько он вас любит, — продолжила Лиана. — Но я уверена: это больше, чем ты можешь себе представить. Лиана замолчала. Над озером пролетела чайка, крикнула что-то хрипло и скрылась за деревьями. Кассиопея сидела, глядя на воду, и чувствовала, как внутри неё всё ещё бушует буря. Но в этой буре появился какой-то новый звук, тихий, едва различимый. Может быть, надежда. Может быть, просто усталость. Она не знала. — Ты хочешь, чтобы я простила его? — спросила она наконец. Голос был глухим, но не злым. — Я хочу, чтобы ты перестала ждать, — ответила Лиана. — Не его возвращения. А того момента, когда станет легче. Потому что он может не наступить. Никто не придёт и не скажет тебе: «Всё хорошо, ты можешь расслабиться». Тебе самой придётся сделать этот шаг. Кассиопея повернулась к ней. Лиана смотрела спокойно, без жалости, без сочувствия — с той простой, твёрдой уверенностью, которая всегда была в ней. — Я не знаю, смогу ли... — сказала Кассиопея. — Никто не знает, — Лиана пожала плечами. — Но попробовать стоит. Они сидели на берегу, смотрели на воду, и солнце медленно уходило за горизонт, окрашивая облака в розовое и золотое. Кассиопея чувствовала, как холод просачивается сквозь мокрую ткань, как затекают ноги, как тяжелеют веки, но не могла заставить себя подняться. Здесь, у воды, с подругой, говорить было легче. — Спасибо. — сказала она. Коротко, почти неловко. Но Лиана поняла. — Я всегда рядом, — ответила подруга. — Пойдём? Замёрзнешь. Кассиопея кивнула. Они поднялись, отряхивая песок с мантий, и медленно пошли к замку.***
Кассиопея помнила это Рождество так, будто оно было вчера. Ей было шесть, может быть, семь. Она сидела на подоконнике в своей комнате, поджав босые ноги под ночную рубашку, и смотрела в окно. За стеклом кружился снег, белый, густой, заботливо укутывающий сад поместья в пушистое одеяло. Внизу, в гостиной, горели свечи, и Кассиопея знала, что там уже накрыт стол, что домовики суетятся вокруг рождественского пирога, что бабушка Вальбурга, наверное, уже в десятый раз поправляет серебряные приборы. Но она не спускалась. Она ждала отца. Мама обещала. Утром, когда Кассиопея вбежала в спальню родителей, ещё растрёпанная со сна, Женевьева сидела у зеркала и вплетала в свои длинные светлые волосы серебряную ленту. Она улыбнулась отражению дочери и сказала: «Папа обязательно приедет к ужину. Он очень старается». Кассиопея верила. Она всегда верила, когда мама говорила «обязательно». Потому что мама никогда не врала. И если она сказала «приедет», значит, приедет. Надо только немного подождать. Часы внизу пробили восемь. Кассиопея не сдвинулась с места. Девять. Она слышала, как домовик звал к столу, как мама поднималась по лестнице, чтобы позвать её. Но Женевьева, заглянув в комнату, не стала уговаривать. Она только подошла, поправила сползшее одеяло на плечах дочери и тихо сказала: «Он скоро будет». Десять. Кассиопея смотрела на снег и думала, что, наверное, отец задерживается из-за метели. Или у него было важное задание. Или он уже близко, просто дороги замело. Она придумывала причины, и каждая из них была правильной, потому что отец — герой, у него важная работа, он защищает людей. И сегодня он обязательно вернётся домой. Она почти уснула на подоконнике, когда внизу раздался хлопок аппарации. Кассиопея спрыгнула так быстро, что ударилась коленкой о подоконник, но не почувствовала боли. Она выбежала в коридор, босиком по холодному полу, и замерла на верхней площадке лестницы, вцепившись в перила. Внизу, в прихожей, стоял отец. Он был в дорожной мантии, покрытой снегом, который уже таял и стекал на каменный пол. Лицо у него было усталое, под глазами залегли тени, и Кассиопея впервые заметила, что отец выглядит старше, чем на прошлое Рождество. Мать вышла из гостиной. Она не упрекала, не кричала, не спрашивала, почему он опоздал. Она просто подошла, обняла его, прижалась щекой к его груди и сказала: «Ты приехал. Это главное». Сириус обнял её в ответ, спрятал лицо в её волосах, и Кассиопея видела, как дрогнули его плечи. Сначала ей показалось, что это просто усталость. Отец всегда возвращался уставшим, после долгих дежурств, после опасных заданий, после ночей, проведённых в погонях за тёмными магами. Но сейчас было что-то другое. Что-то, чего она не понимала, но чувствовала всем своим детским сердцем. Его плечи дрогнули один раз, потом второй. И Кассиопея вдруг поняла: он плачет. Она никогда не видела отца плачущим. Сириус Блэк — мракоборец, герой, человек, который смеялся над опасностью и шутил, когда вокруг летали проклятия. Он был для неё воплощением силы, несгибаемости, той самой уверенности, что всё будет хорошо, потому что он рядом. И вот сейчас он стоял в прихожей, прижимаясь лицом к волосам матери, и плечи его вздрагивали, как у маленького мальчика. Женевьева не сказала ни слова. Она просто гладила его по спине, медленно, успокаивающе, и её пальцы чертили на его мантии какие-то невидимые узоры. Её лицо было спокойным, но Кассиопея заметила, как мать прикрыла глаза и чуть сильнее прижалась щекой к его груди. — Всё хорошо, — прошептала Женевьева. — Ты дома. Ты вернулся. Сириус не отвечал. Его руки сжимали её плечи так, будто он боялся, что она исчезнет, если разожмёт пальцы. Он стоял, уткнувшись лицом в её волосы, и дышал тяжело, прерывисто, как человек, который слишком долго бежал и наконец позволил себе остановиться. — Сегодня… — начал он и запнулся. Голос его сорвался, и Кассиопея видела, как он сглотнул, пытаясь взять себя в руки. Женевьева замерла. Её рука, всё ещё лежащая на его спине, перестала двигаться. — Семь человек. Я… я должен был предвидеть. Должен был понять, что это ловушка. Они ждали нас. Они знали, что мы придём. — Ты не мог знать. — тихо сказала мать. — Мог. Я командир. Я отвечаю за них. За каждого. Его голос дрожал, и Кассиопея, которая никогда не слышала в нём такой ноты, прижалась спиной к стене, чувствуя, как холод просачивается сквозь ночную рубашку. Она не понимала всех слов, но понимала главное: с отцом случилось что-то страшное. Что-то, что сломало его так же сильно, как когда у неё самой болело что-то внутри. — Я не смог их защитить, — сказал Сириус. — А они… у них были семьи. Дети. И я пришёл к своим детям, а они… Он не договорил. Не смог. Женевьева обняла его крепче, прижалась всем телом, словно пыталась удержать его, спасти от того, что разрывало его изнутри. — Ты вернулся, Mon amour, — сказала она, и в её голосе было что-то такое, от чего у Кассиопеи защипало в глазах. — Это главное. Он стоял, сгорбившись, уткнувшись лицом в плечо жены, и Кассиопея видела, как его плечи вздрагивают всё сильнее. Она никогда не видела отца таким. Не знала, что он может быть таким сломленным, уязвимым. Он всегда казался ей непобедимым. А сейчас он был просто человеком, который не смог спасти тех, кого должен был. — Иди умойся, — наконец сказала Женевьева, отстраняясь чуть-чуть, чтобы посмотреть ему в лицо. — Я велю подать ужин. Касси с Арком уже спят, не будем их будить. Завтра увидишь их за завтраком. Она улыбнулась, и в её улыбке не было ни упрёка, ни жалости только бесконечное, всепрощающее понимание. Та же улыбка, с которой она встречала его каждый раз, когда он возвращался поздно ночью, усталый, израненный, с пустыми глазами. Та же улыбка, которая говорила: «Я здесь. Я жду. Я принимаю тебя любым». Сириус кивнул. Он провёл рукой по лицу, стирая следы слёз, и Кассиопея заметила, как дрожат его пальцы. Он посмотрел наверх, туда, где она стояла, затаив дыхание. На секунду ей показалось, что он увидел её. Что их взгляды встретились в полумраке прихожей. Но Сириус лишь вздохнул, повернулся и медленно пошёл по коридору, снимая на ходу тяжёлую дорожную мантию. Женевьева осталась стоять в прихожей, глядя ему вслед. Её руки бессильно опустились вдоль тела, и Кассиопея вдруг заметила, как она постарела за этот год. Тени под глазами стали глубже, плечи опущены, и в тишине, повисшей над лестницей, мать выглядела такой же уставшей, как отец. Но когда она подняла глаза и увидела Кассиопею на лестнице, лицо её снова стало спокойным. Она улыбнулась, приложила палец к губам и прошептала: — Иди спать, ma petite étoile. Завтра будет хороший день. Кассиопея кивнула, разжала онемевшие пальцы и на цыпочках побежала обратно в комнату. Она забралась под одеяло, зажмурилась и долго лежала без сна. Она слышала, как внизу хлопнула дверь в столовую, как зазвенели тарелки, как тихо заговорили родители. И ей казалось, что этот звук самый лучший на свете. Потому что он означал: они вместе. Утром, когда она проснулась, на тумбочке рядом с кроватью лежала маленькая коробочка. Кассиопея открыла её дрожащими пальцами и увидела заколку. Серебряная, с маленьким сапфиром, который блестел в утреннем свете точь-в-точь как её глаза. Она сидела на кровати, держа заколку на ладони, и боялась дышать, чтобы не спугнуть это мгновение. Мать вошла бесшумно, села на край кровати, улыбнулась. — Красивая, правда? — спросила она. Кассиопея кивнула, не в силах вымолвить ни слова. — Папа очень старался выбрать, — сказала Женевьева, забирая заколку из её рук. — Он хотел, чтобы она была в цвет твоих глаз. Говорил, сапфир — самый подходящий камень для Блэк. — Она аккуратно закрепила заколку в волосах дочери, поправила пряди. — У него сложная и опасная работа, ma petite étoile. Но он герой. Он нас защищает. И он очень тебя любит. Просто иногда не может быть рядом так часто, как ему хочется. Кассиопея смотрела на мать, и в её глазах стояли слёзы — не от обиды, от переполнявшего её счастья. — Он герой? — переспросила она. — Самый настоящий, — ответила Женевьева, улыбаясь. — Он спасает людей. Делает мир безопаснее. Для нас с тобой. И для Арка. Чтобы вы росли в мире, где не нужно бояться. Кассиопея кивнула. Она верила. Она будет верить долгие годы. В то, что отец — герой. В то, что он защищает их. В то, что его отсутствие имеет значение, что оно нужно, что оно оправдано. Она верила, даже когда он пропускал её дни рождения. Верила, когда не приезжал на каникулы. Верила, когда мать в сотый раз говорила: «Он очень старается, просто не может». Она верила до того дня, когда мать не вернулась с задания. После похорон Кассиопея перестала верить. Она не злилась, злость была бы слишком простой, слишком человеческой эмоцией, чтобы передать её чувства. Она просто закрылась. Поставила стену, высокую, холодную, неприступную. И за этой стеной ей было безопасно. Там не нужно было верить, не нужно было надеяться, не нужно было ждать. Отец не знал, как пробиться сквозь эту стену. Может быть, он и не пытался. Он тоже закрылся только в работе, в вине, в тишине. Они стали чужими, живущими под одной крышей, но в разных мирах. И только медальон, который мать передала перед смертью, оставался тёплым. Напоминал, что когда-то она верила. Когда-то она ждала. Когда-то она была маленькой девочкой, которая сидела на подоконнике и смотрела в снег, уверенная, что отец обязательно приедет.
***
Гостиная Слизерина опустела к полуночи. Кассиопея сидела в кресле у камина, поджав под себя ноги, и смотрела на огонь. Влажные после прогулки туфли она сняла ещё на входе, поставив их сушиться у стены, и теперь босиком чувствовала тепло каменного пола у камина. Волосы, которые она так и не привела в порядок, рассыпались по плечам тяжёлыми чёрными прядями, и иногда, когда пламя взметалось выше, в них вспыхивали синие отсветы. Арк ушёл больше часа назад. Он долго стоял рядом, когда они вернулись в замок, смотрел на неё, ждал, что она скажет. Кассиопея ничего не сказала. Только едва ощутимо коснулась его руки. Этого было достаточно. Арк кивнул, сжал её пальцы в ответ и ушёл к сокомандникам, обсуждать тренировку, о которой она знала, что он не сможет думать сегодня по-настоящему. Но ему нужно было быть с кем-то, нужно было отвлечься, и Кассиопея отпустила его без слов. Лиана ушла раньше. Она задержалась у входа в подземелья, снова спросила глазами, всё ли в порядке, и Кассиопея снова кивнула. Подруга не поверила, но не стала настаивать. Только быстро, крепко, по-сестрински обняла на прощание и ушла в сторону башни Когтеврана, оставив после себя запах лаванды и ощущение тепла, которое Кассиопея пыталась удержать, но оно всё равно таяло. Теперь она была одна. Перед ней на низком столике лежал чистый лист пергамента. Рядом — чернильница, перо, сургуч и печатка с гербом Блэков, которую она не брала в руки уже несколько лет. Кассиопея смотрела на белую поверхность и не знала, с чего начать. Огонь потрескивал, бросая тени на стены. Где-то за толщей воды, окружающей подземелья, бушевал ветер, но здесь, в гостиной, было тихо. Тихо и пусто. Кассиопея взяла перо. Она писала медленно, выводя каждую букву с той тщательностью, которой её учили, строки ложились ровно, без помарок, аккуратно, как в самой важной работе. «Отец», — начала она, и это слово показалось ей чужим, неправильным. Слишком тёплым для человека, который стал для неё почти незнакомцем. Но она не стала перечёркивать. «Мы получили твоё письмо. Мы не уедем во Францию». Она остановилась, перечитала. Слишком резко. Слишком похоже на ультиматум, она хотела быть холодной, но не жестокой. Хотела, чтобы он понял: это не каприз, не детское упрямство. Это — право. Право решать, где ей быть. Она продолжила: «Ты не спросил нас. Ты не объяснил причин. Ты просто сообщил, что всё решено. Но это не так. Мы не вещи, которые можно перевезти, не спросив, хотим ли мы этого». Перо скрипнуло, и Кассиопея почувствовала, как пальцы сжались сильнее, чем нужно. Она заставила себя расслабить хватку, выдохнула, продолжила: «Мы остаёмся в Хогвартсе». Она хотела добавить: «Ты не имеешь права появляться только тогда, когда тебе страшно». Хотела: «Ты не имеешь права решать за нас после того, как бросил». Но слова застыли на кончике пера, не желая ложиться на пергамент. Кассиопея отложила перо, взяла лист, перечитала. Коротко. Сухо. Без лишних эмоций. Именно так, как он писал ей. Именно так, как она научилась писать ему. «Мы остаёмся. Кассиопея Блэк» Она не стала добавлять «и Арктурус». Арк был с ней. Он сказал это ещё в первый вечер, когда они получили письмо, и не нужно было повторять. Близнецы не нуждаются в словах. Она свернула пергамент, запечатала его сургучом, но печатку брать не стала. Не хотела, чтобы он думал, что это официальное письмо, что она пишет как наследница рода Блэк, а не как его дочь. Просто залила воском, прижала пальцем, оставив неровный, почти неразличимый отпечаток. Кассиопея поднялась, накинула мантию поверх домашнего платья и вышла в коридор. В руке письмо, которое она несла в совятню, чтобы отправить до того, как передумает. Школьная совятня находилась в западной башне, и Кассиопея шла по пустым коридорам, освещённым только лунным светом, пробивающимся сквозь высокие окна. Она поднялась по винтовой лестнице, толкнула тяжёлую дубовую дверь. Внутри пахло соломой, перьями и чем-то ещё. Несколько сов взглянули на неё сонными глазами, но никто не встрепенулся. Кассиопея выбрала одну из школьных сов серую, с умными жёлтыми глазами, и привязала письмо к её лапке. Она не стала звать филина Блэков. Не хотела, чтобы отец получил её ответ в той же манере, в какой прислал свой. Пусть это будет обычная сова, обычное письмо. Пусть он прочитает его среди других дел и поймёт: она не играет в его игры. — Отдашь, когда рассветёт, — тихо сказала она сове. — Не раньше. Сова моргнула, склонила голову набок, будто спрашивая, зачем такая спешка, если отправлять утром. Кассиопея не ответила. Она погладила птицу по мягкому оперению, чувствуя, как перья скользят сквозь пальцы, и вышла. На обратном пути она задержалась у окна. Луна стояла высоко, заливая коридор серебристым светом. Где-то внизу, должно быть, чернело озеро, отражая звёзды, но отсюда, видна была только бескрайняя темнота, в которой иногда вспыхивали огоньки Хогсмида. Кассиопея стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и чувствовала, как медальон на шее нагревается. Она думала о том, что отец получит её письмо завтра утром. Что прочитает его, наверное, на ходу, между отчётами и совещаниями. Что, может быть, поморщится, отложит в сторону, обещая себе ответить позже, и забудет. Или, может быть, прочитает и поймёт. Она не знала, чего хочет больше. Кассиопея вернулась в гостиную, когда огонь в камине почти догорел. Она села в кресло, подтянула колени к груди и долго смотрела на тлеющие угли, слушая, как ветер за окном воет свою бесконечную песню. Медальон был тёплым. Почти горячим. Она закрыла глаза и представила, что завтра скажет отцу. Слова складывались в голове, ложились ровными рядами, как пергаменты в библиотеке. Она повторяла их снова и снова, пока они не перестали звучать чужими. И только когда за окном начало светлеть, Кассиопея поднялась, чтобы идти в спальню.***
Класс зельеварения встретил их привычным запахом сушёных трав, дымных котлов и чего-то кисловатого, что всегда витало под сводами подземелья. Солнечный свет не проникал сюда, только зелёное мерцание свечей в стеклянных шарах да отсветы пламени под котлами, в которых варилось очередное зелье. Кассиопея сидела за своей партой, рядом с Бриенной Эйвери, и слушала профессора Снейпа. Сегодня он объяснял свойства корня валерьяны, как он влияет на нервную систему, как его концентрация меняет цвет зелья от бледно-голубого до насыщенного фиолетового, как передозировка может усыпить не на час, а навсегда. Она записывала аккуратно, ровными строчками, но слова ускользали, не задерживаясь в голове. Мысли были далеко, она думала о чём угодно, только не о зельях. Об отце, который сейчас, наверное, пил утренний кофе в Министерстве или уже собирался в дорогу. О письме, которое лежало в кармане его мантии или, может быть, осталось на столе среди других бумаг. О том, что через несколько часов они наверняка увидятся. Кассиопея сжала перо сильнее, заставляя себя сосредоточиться на голосе Снейпа. Он был ровным, монотонным, но в нём всегда чувствовалась та особая жёсткость, которая заставляла студентов сидеть смирно и не отвлекаться. За пять лет она привыкла к этому голосу. Привыкла к тому, что профессор Снейп не терпит ошибок, не прощает небрежности и не делает скидок на фамилию. Даже на фамилию Блэк. Особенно на фамилию Блэк. Кассиопея помнила свой первый курс. Как Снейп, взглянув на список, увидел её имя и чуть заметно скривился. Как на первом занятии обошёл её парту, проверяя зелье, и ничего не сказал — ни похвалы, ни критики. Она тогда не поняла, что за этим стояло. Потом, услышав разговор старшекурсников и узнала: Снейп недолюбливает Сириуса Блэка с самого детства. И эту неприязнь, видимо, распространил на его детей. Кассиопее потребовался год, чтобы переломить это. Год идеальных зелий, безупречных докладов, тихой, но непоколебимой уверенности, что она здесь не из-за имени, а вопреки ему. Она не просила о поблажках. Не жаловалась. Просто делала своё дело лучше всех. И к концу первого курса Снейп перестал смотреть на неё сквозь зубы. К третьему курсу он начал кивать, принимая её работу. А теперь, когда она поднимала руку, он вызывал её без обычного едкого: «Мисс Блэк, быть может, вы просветите нас?», просто называл имя и ждал ответа, зная, что он будет правильным. Они не стали друзьями. Но между ними установилось то молчаливое взаимопонимание, которое Кассиопея ценила больше, чем громкие похвалы. Он признал её способности и этого было достаточно. — …корень валерьяны в сочетании с лавандой даёт устойчивый снотворный эффект, — продолжал Снейп, расхаживая между столами. Его чёрная мантия шелестела по каменному полу, и этот звук был таким же привычным, как тиканье часов в гостиной. — Однако добавление всего трёх капель настойки полыни меняет направление действия. Кто скажет, во что превращается зелье? Кассиопея знала ответ. Снейп уже открыл рот, чтобы вызвать Кассиопею, когда дверь класса с грохотом распахнулась. На пороге стояла профессор Макгонагалл. Её лицо было непроницаемым, но в том, как она сжимала в руках папку с бумагами, чувствовалось что-то… срочное. — Профессор Снейп, — кивнула она, извиняясь за вторжение. — Мисс Блэк, мистер Блэк. Вас ждут в кабинете директора. Немедленно. Класс замер. Кассиопея почувствовала, как Арк за её спиной выпрямился, как по классу прошелестели первые шепотки. Она не обернулась, не посмотрела ни на Бриенну, которая замерла с пером в руке, ни на слизеринцев, которые переглядывались с любопытством и тревогой. Она просто свернула пергамент, аккуратно положила перо на место, застегнула сумку. Ни одного лишнего движения. Снейп остановился у своего стола, скрестив руки на груди. Его лицо было таким же бесстрастным, как всегда, но Кассиопея заметила, как он перевёл взгляд с Макгонагалл на неё, потом на Арка. — Нагонять материал будете самостоятельно, — сказал он, и в его голосе не было привычной едкости. Только констатация факта. — Параграф двадцать три, я жду эссе о взаимодействии корня валерьяны с экстрактом мяты к следующей среде. Кассиопея кивнула, поднялась. Арк встал следом, она чувствовала его напряжение, хотя он не сказал ни слова. Он догнал её на полпути к лестнице. — Касси, — начал он, но она не остановилась. — Касси, что случилось? Это из-за письма? Отец приехал? Она молчала. Шла вперёд, чувствуя, как сердце колотится где-то у горла, но лицо оставалось спокойным. — Касси! — Арк схватил её за руку, заставляя остановиться. — Ты не можешь просто идти и молчать! Скажи мне хоть что-нибудь. Она посмотрела на него. В его серых глазах, таких же, как у неё, было беспокойство и желание защитить, быть рядом, помочь. Кассиопея хотела сказать ему, что всё в порядке. Что она справится. Что не нужно волноваться. Но слова застряли в горле. — Он приехал, — сказала она. Голос был ровным, чужим. — Раньше, чем обещал. Арк отпустил её руку. Его лицо стало серьёзным, почти взрослым. — И ты… что ты ему скажешь? Кассиопея не ответила. Она повернулась и пошла дальше, и Арк зашагал рядом, больше не задавая вопросов. Они оба знали, что она скажет. Они оба знали, что это будет тяжёлый разговор. Коридоры Хогвартса были пустыми. В это время все сидели на уроках, и только их шаги эхом разносились под высокими каменными сводами, отражаясь от стен, умножаясь, возвращаясь обратно. Кассиопея считала эти шаги, пытаясь унять дрожь в руках. Она не должна показывать страх. Она должна быть сильной. Она должна сказать ему всё, что думает, и не отступить. Медальон на её шее нагревался. Сначала чуть-чуть, едва ощутимо, потом сильнее, так что металл начал обжигать кожу. Кассиопея не снимала его никогда, и сейчас он стал почти горячим, будто предупреждал. Они поднялись на третий этаж, прошли мимо горгульи, охраняющей вход в кабинет директора. Сегодня пароль не понадобился, горгулья отступила сама, едва они приблизились, будто ждала их. Каменная лестница медленно поплыла вверх, унося их в башню. Кассиопея стояла, не двигаясь, и чувствовала, как Арк рядом сжал кулаки. Лестница остановилась. Дверь в кабинет Дамблдора была приоткрыта, и оттуда падал тёплый жёлтый свет. Кассиопея сделала шаг, потом ещё один. Рука легла на дверную ручку. Металл был холодным, таким холодным, что обожгло пальцы. Она толкнула дверь. Кассиопея стояла на пороге, чувствуя, как сердце заходится в бешеном ритме, но лицо её было спокойным, маска, которую она носила годами, сейчас сидела на ней как влитая. Она смотрела на отца, который стоял у окна, повернувшись к ним спиной. Сириус не оборачивался несколько долгих мгновений. Стоял, глядя на залитый солнцем двор, на далёкие башни, на чёрную гладь озера, и в том, как его плечи были напряжены, как пальцы сжимали подоконник, чувствовалось что-то, чего Кассиопея не хотела замечать. Он медленно повернулся, и его лицо, усталое, с тенями под глазами, с ранними морщинами, которых не было год назад, осветилось чем-то, что она не смогла назвать. Облегчение? Радость? Он смотрел на них так, будто видел впервые за много лет. Будто боялся, что они исчезнут, если он моргнёт. — Давно не виделись, — сказал Сириус и голос его был глухим, чужим. — Спасибо, что пришли. Арк рядом с ней чуть заметно подался вперёд. Кассиопея чувствовала его напряжение, его желание подойти, обнять, сказать что-то тёплое. Но он не двигался. Стоял рядом, плечом к плечу, и ждал. Сириус шагнул к ним, и его рука дёрнулась, то ли чтобы протянуть её для рукопожатия, то ли чтобы коснуться их лиц. Но он остановился, опустил руку, сжал пальцы в кулак. На его губах мелькнуло что-то, что должно было быть улыбкой, но вышло скорее гримасой боли. — Вы получили моё письмо, — сказал он, и голос его был глухим, чужим. — Я приехал забрать вас. Кассиопея смотрела на него и чувствовала, как внутри неё всё замирает. Она готовилась к этому разговору всю ночь. Слова складывались в голове, ложились ровными рядами, она повторяла их, пока они не перестали звучать чужими. Она хотела сказать ему о том, как ждала. Хотела сказать, что не злится. Что просто устала. Но сейчас, глядя на него, она чувствовала только холод. — Ты не спрашивал, — сказала она, и голос её был ровным, почти спокойным. — Ты не писал неделю. Ты не появлялся всё лето. Слова выходили короткими, рублеными, и каждое из них было ударом. Она видела, как отец вздрогнул, как его лицо на секунду потеряло всякое выражение, прежде чем он взял себя в руки. — Вы не понимаете опасности, — начал он, и в его голосе послышалась нотка, которую она помнила с детства, когда он объяснял, почему опоздал на Рождество, почему пропустил день рождения, почему не приехал, когда она болела. — Отдел тайн пойдёт на всё чтобы скрыть… Он не договорил. Кассиопея видела, как его глаза скользнули к её шее, туда, где из под мантии выглядывал медальон — последнее напоминание о матери. — Где ты был последние пару лет? — спросила она, и голос её вдруг стал тихим, почти шёпотом. — Кто ты, чтобы сейчас нам что-то запрещать? Сириус побледнел. Кассиопея видела, как его пальцы, сжатые в кулаки, побелели, как он сглотнул, как его взгляд заметался между ней и Арком, ища поддержки там, где её не было. — Касси, — начал он, и в его голосе впервые прорвалось что-то живое, не деловое, не командирское. Что-то очень похожее на мольбу. — Я просто хочу… — Что? — она с издёвкой вскинула бровь. — Касси, — вдруг сказал Арк, и его голос прозвучал предостерегающе. Он шагнул к ней, взял за руку, как они делали в детстве, когда боялись темноты, когда узнали о смерти матери, когда Сириус опять громко ссорился с Вальбургой. Его пальцы сжаимали её ладонь, тёплые, живые, и Кассиопея на секунду почувствовала, что стена внутри неё дрогнула. Сириус смотрел на их сцепленные руки. И вдруг что-то в его лице изменилось. Кассиопея не знала, что он видел, но она заметила, как его глаза расширились, как он перевёл взгляд с их рук на её лицо, на лицо Арка, и в его глазах мелькнуло что-то, чего она не могла понять. Боль? Сожаление? Или узнавание? Он смотрел так, будто видел перед собой не подростков, а двух маленьких детей, которые держались за руки в коридоре родового поместья, когда мать в очередной раз уезжала на задание, а отец обещал вернуться к ужину. В какой момент, думал он, это изменилось? Когда они начали защищать друг друга от его отсутствия? — Ты исчез после смерти мамы.— сказала Кассиопея. Голос её был ровным. Почти спокойным. Но в этой ровности чувствовалось напряжение тетивы, которую тянут слишком долго, и которая вот-вот лопнет. Она не повышала тона, не кричала. Ей это было не нужно. Каждое слово падало в тишину кабинета тяжёлым грузом. — Когда мы больше всего нуждались в тебе. Она смотрела прямо на отца. Не отводя глаз. Не моргая. В её взгляде не было ни злости, ни упрёка — только констатация. Просто правда, которую он должен был услышать. Которую она носила в себе два года, и которая наконец нашла выход. Она стояла, не двигаясь, позволяя этой правде повиснуть в воздухе между ними. Арк сжимал её руку, и она чувствовала, как его пальцы дрожат от напряжения, от желания удержать её, остановить. Но она не собиралась останавливаться. Она говорила то, что должна была сказать. Не больше. Не меньше. Только факты. Факты, которые нельзя опровергнуть. Которые не требуют доказательств. Которые резали больнее любых обвинений. — Касси... — Сириус шагнул к ней, протянул руку. Жест был почти рефлекторным — рука потянулась к ней сама, без его воли, как будто он всё ещё верил, что может это исправить простым прикосновением. Но она отступила на полшага. Не резко, не демонстративно. Просто отодвинулась, чтобы между ними осталось расстояние. Чтобы он понял: это не разговор, который можно сократить жестом. Не ссора, которую можно погасить объятием. Слишком много тишины было между ними. Слишком много лет. Рука Сириуса повисла в воздухе, потом опустилась. Пальцы сжались в кулак, разжались. Он смотрел на свои руки, на пустое пространство между ними, и на его лице не было ничего, кроме растерянности человека, который не понимает, как оказался здесь, в этом кабинете, напротив собственной дочери, которая смотрит на него как на чужого. — А теперь, когда тебе стало страшно, ты решил стать отцом? — спросила Кассиопея. В её голосе не было насмешки. Не было горечи. Только холодная, выверенная решимость. Словно снимала пробу с зелья, которое варилось слишком долго, и наконец видела результат. Она смотрела на отца, и в её глазах не было слёз. Только серая, ледяная гладь, под которой скрывалось то, что она никому не показывала. Рука Арка сжимала её пальцы так сильно, что они онемели, но она не чувствовала боли. Только как внутри всё сжимается в тугой комок, который она отказывается разворачивать. Не здесь. Не сейчас. — Ты решил, что имеешь право решать за нас? — Она не повышала голоса. Говорила тихо, почти шёпотом, но каждое слово врезалось в тишину кабинета, как кинжал, отточенный годами молчания. — После того, как нас не было для тебя два года? Она не сказала: «Ты нас бросил». Не сказала: «Ты нас не любишь». Она сказала только факты. Факты, которые она собирала по крупицам в те долгие дни, когда ждала у окна. В те ночи, когда зажимала рот подушкой, чтобы Вальбурга не услышала её слёз. В те минуты, когда смотрела, как Арк, её сильный, весёлый брат, просыпается с криком, и не знала, как его утешить, потому что сама страдала теми же кошмарами. Она сказала только то, что можно было измерить. Только сухие, неопровержимые факты. — Касси, хватит. — тихо сказал Арк. В его голосе она услышала не только просьбу остановиться. Она услышала боль. Боль за неё, которая рвётся наружу, раня себя и всех вокруг. И боль за отца, который стоял перед ними с лицом, ставшим серым, с руками, бессильно опустившимися вдоль тела, с глазами, в которых не было ничего, кроме необьятной боли. Она посмотрела на брата. Его глаза были влажными, но он держался. Сжимал её руку, не отпуская. Его пальцы были тёплыми, живыми, и в этом пожатии было всё, что он не умел сказать словами: «Я с тобой. Я здесь. Ты не одна». Кассиопея перевела взгляд на отца. Он стоял, не двигаясь, и в его глазах было что-то, чего она не видела никогда. Не гнев. Не обиду. Не раздражение. Беспомощность. Чистая, неподдельная беспомощность человека, который привык решать, спасать, защищать, и вдруг понял, что не может спасти самое главное. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было оправданий, не было попыток защититься. Только тихая, бесконечная усталость человека, который понял, что проиграл, ещё до того, как начал игру. Она смотрела на него и чувствовала, как внутри неё всё сжимается. Как ком в горле становится таким большим, что трудно дышать. Она хотела сказать ему так много. Хотела спросить, почему он не приезжал на её дни рождения. Почему не писал, когда она получила первое «Превосходно» по зельям. Почему не обнял её на похоронах матери, когда она стояла у могилы, сжимая медальон, и не могла заплакать. Почему оставил их на едине с Вальбургой. Хотела сказать, что она всё ещё любит его. Что каждый раз, когда она смотрит на медальон, она видит его лицо в прихожей, усталое, с красными глазами, и слышит материнское «ты приехал — это главное». Что она помнит. Что она не забыла. Что она всё ещё верит. Но слова не шли. Они застревали в горле, превращаясь в тот самый ком, который она научилась проглатывать много лет назад. Она стояла, глядя на отца, и чувствовала, как время утекает, как песок сквозь пальцы, как что-то важное, непоправимое ускользает от них обоих. — Слишком поздно, papa. — сказала она, и голос её сорвался на последнем слове. Это была единственная трещина. Единственный раз, когда маска дала слабину, когда холодная решимость дала трещину, и наружу хлынуло то, что она так старательно прятала. Девочку, которая когда-то сидела на подоконнике и ждала отца, а теперь не знает, как его впустить обратно. Она не договорила. Не сказала: «Слишком поздно, чтобы возвращаться». Не сказала: «Слишком поздно, чтобы быть отцом». Она просто оставила эти слова висеть в воздухе, позволяя отцу самому наполнить их смыслом. Позволяя ему понять то, что она не могла сказать. Позволяя ему услышать то, что она не произнесла вслух. И в этой недосказанности было больше правды, чем в любых обвинениях. Она развернулась и пошла к двери. Не оглядываясь. Не замедляя шага. Она чувствовала, как пальцы Арка скользят по её ладони, пытаясь удержать, но она не остановилась. Не потому, что не хотела. А потому, что если она остановится, если обернётся, если увидит лицо отца ещё раз, то сломается. А она не имела права ломаться. Не здесь. Не перед ним. Не сейчас, когда он смотрит на неё так, будто она режет его на живую. Она шла, и каждый шаг был тяжелее предыдущего, но она не позволяла себе замедлиться. Дверь приближалась медленно, неумолимо, и когда её пальцы коснулись холодной бронзы ручки, она на секунду замерла. Секунда. Один вдох. Один миг, когда она могла бы обернуться. Дверь за ней закрылась с глухим, окончательным стуком. Не хлопнула, просто встала на место, отделяя её от отца, от брата, от всего, что осталось в кабинете. Кассиопея прислонилась спиной к холодной каменной стене, закрыла глаза и почувствовала, как слёзы, которые она не позволяла себе отпустить, снова застряли где-то в горле. В кабинете было тихо. Арк стоял, глядя на дверь, за которой исчезла сестра. Он чувствовал, как отец смотрит на него. Ждёт. Надеется. Взгляд Сириуса был тяжёлым, почти осязаемым, и в нём было столько отчаяния, что у Арка сжалось сердце. Но он не знал таких слов, которые могли бы всё исправить. — Я пойду за ней, — сказал он, и голос его был тихим, но твёрдым. — Арк, — Сириус шагнул к нему, и в этом шаге не было уверенности мракоборца, привыкшего командовать. Была только растерянность человека, который не знает, как удержать то, что ускользает. — Я не хотел… я просто… Он замолчал, не закончив фразу. Потому что не знал, что сказать. Потому что никакие слова не могли объяснить два года молчания. Потому что он сам не понимал, как оказался здесь, в этом кабинете, напротив собственного сына, который смотрит на него с той спокойной, почти взрослой серьёзностью, от которой у Сириуса щипало глаза. — Не надо, — Арк поднял руку, останавливая его, жест был мягким. — Я всё понимаю. Правда. Он посмотрел на отца, на этого большого, сильного человека, который сейчас выглядел таким растерянным, таким сломленным. Плечи сгорблены, руки бессильно висят вдоль тела, лицо, будто он не спал не одну ночь, а целую вечность. И вдруг Арк увидел его по-новому. Не героя из детских рассказов матери, не мракоборца, который каждое утро уходил на опасные задания, а человека, просто отца, который тоже не знал, как жить дальше, когда мир рухнул. Который тоже потерял не жену — целую жизнь. Который тоже не умел плакать при детях, потому что Блэки не плачут. — Лучше скажи это ей, — тихо сказал Арк. — Когда она будет готова слушать. Он хотел добавить что-то ещё. Сказать, что Касси не злится. Что она просто боится поверить. Что она всё ещё ждёт, даже если не хочет себе в этом признаваться. Но слова не шли. Они были слишком тяжёлыми, слишком личными, чтобы произносить их вслух. Он просто кивнул, развернулся и вышел, оставив отца одного в пустом кабинете. Сириус опустил голову, сжал пальцами переносицу, пытаясь унять боль, которая разрывала его изнутри. Он медленно опустился в кресло, стоящее у стола Дамблдора. Руки дрожали, и он сжал подлокотники, чтобы унять эту дрожь. Дверь кабинета открылась бесшумно. — Сириус, — голос Дамблдора был мягким, без обычной бодрости. Он вошёл, и его шаркающая походка показалась Сириусу почти старческой. Директор остановился у стола, взглянул на пустое кресло напротив, на остывший чай, на сгорбленную фигуру мракоборца, который когда-то был его лучшим студентом, и вздохнул. — Она не злится. — Я бы не был так уверен. — Вы должны поговорить. Когда она будет готова. Сириус поднял голову. Глаза его были красными, но сухими. Он смотрел на Дамблдора, и в его взгляде была такая усталость, что директор невольно отвернулся. — Просто иногда требуется больше времени, чем хотелось бы. Сириус горько усмехнулся. — Времени у меня много. Больше, чем хотелось бы. Он поднялся, поправил мантию, провёл рукой по лицу, стирая следы усталости. Взглянул на камин, где уже горел зелёный огонь. — Я вернусь, — сказал он, не оборачиваясь. — Когда она будет готова. — Я прослежу, чтобы они были в безопасности, — ответил Дамблдор. Сириус кивнул, взял горсть летучего пороха, бросил в огонь. Зелёное пламя взметнулось вверх, и он шагнул в него, назвав неизвестный адрес. Дамблдор стоял, глядя на догорающий огонь, и думал о том, сколько ещё отцов и детей будут терять друг друга в этой тихой, бесконечной войне.***
После кабинета Дамблдора, Сириус не пошёл ни в Министерство, ни в особняк. Он аппарировал на старое кладбище, где за высокими коваными воротами, под сенью вековых дубов, спала Женевьева. Он шёл медленно, чувствуя, как гравий хрустит под ногами, как осенний ветер треплет полы мантии. В руке он держал букет — белые лилии, её любимые, на которые у неё была аллергия. Каждый раз, когда он приезжал её навестить, он привозил их. Каждый раз забирал старые, ещё не успевшие завянуть, и ставил новые. Каждый раз думал, что в следующий раз скажет ей всё, что накопилось. Каждый раз не мог вымолвить ни слова. Сегодня он остановился у могилы, опустился на колени, не чувствуя холода камня. Аккуратно убрал прошлый букет, лепестки ещё держались, но края уже начали темнеть. Поставил новые лилии, поправил стебли, коснулся пальцами выбитого на надгробии имени. — Привет. — сказал он тихо, и голос его был мягким, совсем не похожим на тот, каким он говорил в кабинете. Он смотрел на камень, на чёткие буквы её имени, на даты, разделённые короткой чёрточкой, и улыбался. Глаза были сухими, лицо спокойным, только руки, большие, сильные руки, которые держали палочку в самых опасных схватках, чуть заметно дрожали, когда он проводил по холодному мрамору. — Похоже, я не смог, Mon amour. — сказал он. Он помолчал, прислушиваясь к ветру, который шумел в ветвях дубов, к далёкому крику птиц, к тишине, которая была такой плотной, что казалось, её можно потрогать. — Всю свою жизнь ты учила меня быть лучше. Терпеливо, спокойно, всегда с этой своей улыбкой. Помнишь, когда мы только поженились, я был таким… не знаю… неуклюжим. Не умел говорить, не умел быть рядом, не умел замечать то, что важно. А ты просто брала меня за руку и говорила: «Смотри, Сириус». И я смотрел. А теперь… — Он замолчал, провёл пальцами по её имени. Ветер подул сильнее, и лилии чуть качнулись. Сириус поправил их, убрал сухой лист, прилипший к стеблю. — Знаешь, прошло уже два года, — сказал он, и голос его был таким же мягким, будто он рассказывал ей что-то обыденное, неважное. — А я всё ещё ищу тебя. По ночам, когда просыпаюсь, тянусь на холодную половину постели. Думаю, что ты просто встала раньше, что сейчас вернёшься с чаем, поцелуешь меня в плечо и скажешь: «С добрым утром, Сириус». А там пусто. Он усмехнулся, коротко, одними губами. — Ты бы посмеялась надо мной, наверное. Сказала бы, что я слишком драматичен. Он посмотрел на небо. Облака плыли медленно, и солнце иногда выглядывало, золотя листья. — В поместье холодно без тебя, — сказал он. — Твой смех на кухне по утрам. Твои книги, разложенные по всей гостиной. Твои заколки, которые вечно терялись, а потом находились в самых неожиданных местах. А теперь там тихо. Даже Вальбурга притихла. Может, она тоже чувствует. Он помолчал. Вспомнил, как она защищала его. Всегда. Перед детьми, перед его матерью, перед всем миром. «Папа очень старается», «У него сложная работа, но он герой». Он слышал это из коридора, стоя за дверью, и не мог войти. Не мог посмотреть им в глаза. Она умела подбирать правильные слова, умела сделать так, чтобы дети верили, чтобы ждали, чтобы не переставали любить. — Ты всё время защищала меня, — сказал он тихо. — Все эти годы. Ты говорила им, что я хороший. Что я герой. Что я их люблю. А я… я даже не знаю, поверили ли они. Касси и Арк теперь смотрят на меня так, будто я чужой. А я не знаю, как сказать, что они ошибается. Что я люблю их. Что я всегда любил. Он провёл ладонью по холодному камню, чувствуя, как мрамор холодит пальцы. — Только ты умела подобрать слова. Не только для них. Для меня тоже. Когда я сомневался, когда злился, когда думал, что всё идёт не так. Ты просто подходила, брала меня за руку и всё становилось на свои места. Он поднялся, стряхнул с колен прилипшие листья. Постоял, глядя на могилу, на белые лилии, на выбитые буквы, которые уже начали покрываться тонкой зеленоватой патиной. Сначала он услышал шаги — мерные, неторопливые, уверенные. Гравий хрустел под ногами с той особенной аккуратностью, которая бывает только у тех, кто всю жизнь ходит по паркетам и мраморным полам и считает любую неровность под ногами личным оскорблением. Сириус не обернулся. Он знал эти шаги. Знал, что за ними последует запах хвои и старых книг, запах его детства, запах дома, который никогда не был тёплым. Знал, что через несколько секунд рядом с ним остановится высокая прямая фигура в строгом чёрном платье, с седыми волосами, уложенными в безупречную причёску, и голос, который не терпит возражений, скажет: — Сириус. Он ждал. Шаги приблизились, остановились на расстоянии вытянутой руки. Не ближе. Вальбурга Блэк никогда не подходила близко, если в этом не было необходимости. Она стояла рядом, глядя на могилу, на выбитое имя, на свежие лилии, которые Сириус только что поставил, и молчала. — Матушка. — ответил он, не оборачиваясь. — Ты и сегодня пришёл. — ответила она. Это не было вопросом. Это было утверждение, которое не требовало ответа. Сириус кивнул. Вальбурга стояла рядом, смотрела на могилу Женевьевы, и в её лице не было ни боли, ни скорби, только та же холодная, непроницаемая маска, которую он помнил с детства. Но он знал: она приходит сюда каждую неделю. Приносит цветы. Стоит молча. Уходит, не оглядываясь. — Дети в школе? — спросила она. — В Хогвартсе. Я только что оттуда. — И как они? Сириус промолчал, Вальбурга в ответ только чуть заметно поджала губы. Жест, который Сириус знал с детства. Означал он обычно: «Я же говорила». — Ты виделся с ними? — спросила она. — Виделся. — Он помолчал. — Касси сказала, что не поедет во Францию. Вальбурга повернулась к нему, и в её светлых глазах мелькнуло что-то, что можно было принять за усмешку, если бы Вальбурга Блэк вообще умела усмехаться. — Она всегда была упрямой. Вся в отца. Сириус не ответил. Они стояли рядом, мать и сын, разделённые двумя могилами — женой и братом. Сириус чувствовал, как его взгляд тянет вправо, к чёрному камню, к имени, которое он носил в себе каждый день. Он не смотрел туда. Не мог. С тех пор, как Регулуса похоронили здесь, он смотрел на эту могилу только один раз, в день похорон. И больше никогда. — Как продвигается расследование? — спросила Вальбурга, и её голос стал деловым, сухим. — Медленно. Невыразимцы вставляют нам палки в колёса. Но мы ищем. — Ищешь. — повторила она, и в этом слове не было вопроса. Была констатация. Сириус сжал челюсти. — Мы докопаемся до правды, — сказал он. — Я докопаюсь. — Я не сомневаюсь, — согласилась Вальбурга. — Вопрос только, когда. И какой ценой. Она посмотрела на могилу Женевьевы, потом перевела взгляд на надгробие Регулуса — быстро, но Сириус заметил. Он всегда замечал, когда она смотрела туда. Потому что сам смотрел так же. Краем глаза, украдкой, будто боялся, что камень исчезнет, если посмотреть прямо. Сириус знал. Знал, что в тот день он был на очередном рейде, в погоне за контрабандистами, которые возили тёмные артефакты через границу. Сириус был далеко. А Регулус был рядом. И теперь каждый раз, стоя здесь, он думал об этом. О том, что если бы он был там, если бы не эта погоня, если бы он не ушёл в очередной рейд, оставив брата разбираться с тем, что должен был разбирать он… — Я должен был быть там.— сказал он вслух, сам того не желая. — Должен был, — согласилась Вальбурга. Она помолчала, глядя на могилу сына, и Сириус почувствовал, что она собирается сказать что-то ещё. Вальбурга никогда не говорила лишнего. Каждое её слово было выверено, как удар в дуэли. — Вы были разными, — сказала она. — Всегда. Ты шумный, несдержанный, вечно ищущий, где бы применить свою энергию. Он же наоборот тихий, спокойный. Он смотрел на тебя и хотел быть таким же смелым. Сириус не поворачивался. Он смотрел на лилии, на камень, на имя жены, и слушал голос матери, который звучал ровно, почти отстранённо. — Помнишь, как вы украли у меня ключи от библиотеки? — спросила она. — Ему было семь, тебе девять. Вы пробрались ночью в запретную секцию, перерыли все полки в поисках книги о драконах. Я нашла вас под утро. Ты рыскал в груде фолиантов, а он сидел рядом, с подсвечником, и караулил, чтобы никто не застал врасплох. Не хотел, чтобы ты попался. Сириус помнил. Он помнил, как Регулус сжимал вычурный канделябр побелевшими пальцами, как шептал: «Тише, Сириус, ты разбудишь портреты». Как потом, когда их наказали, он не проронил ни слова, хотя Сириус знал, что он боялся темноты. Боялся, но не сдал. Никогда не сдавал. — Он всегда был рядом, — сказала Вальбурга. — Не мешал, не лез с советами. А ты всё бежал вперёд, думал, что семья — это клетка, что тебя хотят запереть, лишить свободы. А он не считал. Для него дом не был тюрьмой. Она замолчала. Ветер шевелил её седые волосы, и в свете угасающего дня она выглядела такой же холодной и неприступной, как чёрный камень под ногами. Сириус стоял, не двигаясь. Ветер холодил лицо, и он чувствовал, как пальцы сжимают старый букет. — Не повторяй свою ошибку, — сказала Вальбурга. — С ними. Ветер подул сильнее, и лилии зашелестели лепестками, словно отвечая. Сириус постоял ещё немного, потом развернулся и пошёл к выходу. В руке он нёс старый букет, который только что снял с могилы, и думал о том, что Вальбурга права. Он вышел за ворота, не оглядываясь. И только когда кладбище скрылось за поворотом, он позволил себе выдохнуть.