Точка распада

Горячая работа
NC-17
Завершён
93
3
автор
Вселенная:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
155 страниц, 50 986 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
93 Нравится 35 Отзывы 27 В сборник

Часть 4. Первый ворон спит на ветке

Настройки
      И тогда она видит его.       В дальнем конце зала, на противоположной стороне от того места, где стоял Саске.       Обито Учиха.       Сакура узнаёт его сразу — по описаниям из досье, по сохранившимся фотографиям, по характерным шрамам на правой стороне лица, которые он не скрывает. Высокий. Широкоплечий. В тёмном, почти угольном хаори с алой подкладкой. Единственный видимый глаз — Шаринган в спящем состоянии.       Он стоит в кольце из трёх или четырёх старейшин. Один из них что-то ему рассказывает. Обито вежливо кивает.       Но смотрит — на них.       Конкретно — на Итачи. На его руку, которая секунду назад была у неё на спине.       Сакура чувствует, как у неё сосёт под ложечкой.       — Цель, — она едва шевелит губами. — На нас смотрит.       — Знаю. — Голос Итачи звучит ровно, но Сакура слышит — он напряжён. — Уже давно. С момента, как подошёл Саске.       — То есть план привлечь его внимание…       — …больше не нужен. — Итачи делает короткий глоток вина. — Он уже заинтригован. Карин могла ему что-то передать через посыльного.       Сакура переваривает это.       Это меняет всё. Теперь Обито должен подойти сам. На своих условиях. И вопрос теперь не в том, как его заинтересовать, а в том, как заставить его вывести Сакуру в нужное место и в нужное время.       А у них осталось — она бросает короткий взгляд на большие настенные часы в центре зала — ровно сорок две минуты.       — Нужно действовать, — проговаривает мысль вслух Харуно.       — Что предлагаешь?       Сакура медленно поворачивается к нему. Подходит на полшага ближе, чем диктуют приличия. Её пальцы — лёгкие, как перья — поправляют отворот его пиджака.       — Танец, — выдыхает она ему почти в подбородок.       В чёрных глазах Учихи что-то вспыхивает. На долю секунды — то же самое, что было в спальне у зеркала.       — Хорошо. — Голос тихий, почти хриплый. — Идём.       Музыка струнного квартета меняется, словно реагируя на них.       Скрипки ведут низкую, тягучую мелодию — слишком интимную. Виолончель вступает глубоким, вибрирующим стоном, и Сакура чувствует этот звук грудной клеткой.       Они выходят в центр зала. Толпа расступается — не из вежливости, кажется, из инстинкта. Сакура кожей чувствует, как от Итачи исходит тихая, подавляющая сила, которая заставляет людей опускать глаза.       Первые месяцы их работы она постоянно это ощущала. Боролась с желанием не смотреть прямо, не вступать в борьбу.       Итачи разворачивается к ней. Кладёт ладонь на талию — выше поясницы, в правильное положение для танца. Кладёт жёстко, окончательно, отмечая территорию раньше, чем заиграет первая нота. Сакура отвечает тем же — её ладонь ложится на его плечо, и пальцы коротко, цепко впиваются через тонкую ткань пиджака.       Они начинают движение.       Итачи ведёт властно, безапелляционно. Каждый её шаг предрешён микроскопическим давлением его руки на талию. Каждый поворот задан его телом раньше, чем она успевает подумать.       Но и Сакура не подчиняется — она выступает на равных. Читает его раньше, чем он успевает додавить. Угадывает движение по сдвигу веса, по натяжению пальцев, по тому, как меняется его дыхание. Где он давит — она уже там. Где он тянет — она уже отступила. Это ощущается так, будто они прямо сейчас борются за власть и слишком хорошо знают друг друга, чтобы один из них проиграл.       — Расслабь плечи, — роняет он тихо, не глядя на неё. — Улыбайся.       — Я знаю, что делать.       Сакура произносит это сквозь мягкую улыбку Мирин, ощущая волну раздражения, которая неприкрыто звучит в её голосе.       Итачи едва заметно усмехается. И на следующем повороте его рука на её талии сдвигается ниже — на полпальца, не больше. Достаточно, чтобы Сакура почувствовала. Достаточно, чтобы понять — он не отвечает на её выпад. Он его игнорирует.       — Если ты будешь так напряжена, — шепчет он ей прямо на ухо, — нас раскусят в два счёта.       — Тогда не дави на меня так, будто боишься, что я уйду.       Это вылетает раньше, чем она успевает прикусить язык. И в ту же секунду Сакура слышит сама — что́ она сейчас сказала.       Чёрные глаза Учихи останавливаются на ней. Внимательно. Слишком.       — Думаешь, я тебя отпущу? — переспрашивает он. Тихо.       И у Сакуры что-то проваливается под рёбрами.       И что это, мать вашу, значит?       Её охватывает тёплая, гадкая беспомощность — растерянность, потому что — как он может говорить такие вещи? Как будто они не ненавидят друг друга. Как будто он не убил бы её, если бы их не связывал контракт.       Кровь приливает к щекам — она знает, что приливает, и от этого знания становится ещё хуже. Дыхание сбивается на полтакта. Она пытается не отвести взгляд — и отводит. На его ключицу. На лацкан. Куда угодно.       — Час назад ты была смелее, — произносит он, обжигая её щёку маленькой победой.       Харуно почти убеждена, что это очередная его хитровыебанная игра. Всего-навсего. Учиха прощупывает её.       И не даёт ей времени на ответ — на следующем такте ведёт её в повороте так круто, что фиолетовый шёлк взлетает у её колен, а её собственное равновесие на долю секунды повисает на одной его руке. Она знает этот приём — стряхнуть противника с темпа, заставить хвататься за тебя как за опору. Заставить признать, что она без него не устоит.       Сакура выдерживает. Собственной выправкой. И на выходе из поворота смотрит ему прямо в глаза.       — Час назад это была техника. — Смелость возвращается.       — Конечно. — Он ведёт её обратно. — А это — миссия.       — Именно.       — Удобно. — Его голос звучит ровно, но Сакура слышит под ним что-то острое. — У тебя на всё есть слово, которым можно прикрыться.       — А у тебя?       Он не отвечает.       И вот это — скрипит как песок между зубами. Потому что Итачи Учиха, у которого есть холодная, выверенная реплика на каждый выпад, молчит.       Сакура чувствует, как под её ладонью, лежащей на его плече, мышцы напряжены.       Туше.       Она позволяет себе играть с огнём — её большой палец медленно скользит вдоль линии плеча по ткани чёрной рубашки. Дразнит.       Итачи отвечает почти сразу — на следующем повороте его рука уходит выше, вдоль её позвоночника, по голым лопаткам, и замирает между ними.       Сакура едва сдерживает вздох.       Это уже не танец. Это обмен — точный, выверенный, на грани. Он бьёт — она парирует. Она бьёт — он возвращает с процентами. И ни один не уступает.       Музыка тянет долгую ноту. Их тени на лаковом полу сплетаются в одну. Разговоры у стен затихают — все смотрят на старшего наследника главной линии, который ведёт незнакомую женщину так, будто в зале больше никого нет.       Его пальцы на её лопатке делают одно лёгкое движение — гладят кожу через тонкий шёлк. И Сакура ловит себя на мысли, что ей хочется податься назад, в это касание.       Чёрт.       Она не подаётся. Вместо этого — на следующем повороте сама прижимается на сантиметр ближе. Так, что её бедро мимолётно касается его. Рука на его плече скользит чуть выше — к основанию шеи, к волосам на затылке.       Его пальцы на её спине сжимаются. Резко. До короткой, острой вспышки. От которой Сакура шипит.       — Учиха, ты делаешь мне больно.       — Да. И тебе это нравится. — Он выдыхает эти слова пушечной дробью ей прямо в сознание, его голос урчит у неё под рёбрами.       У Сакуры пересыхает во рту.       Потому что он прав. Это поднимает в ней волну, захлёстывающую всё вокруг. Кажется, она вообще на мгновение забывает, где находится. Потому что это — да. Да, нравится. Да, она у него в голове — а он в её. Да, она не вытравила его за полгода и не вытравит. И где-то под ненавистью, под отвращением, под памятью о пленнике на её столе с выжженным мозгом давно живёт что-то другое. Жадное. Тёмное. Её собственное.       Между ними прорывается что-то — без названия, без объяснения. Не его власть над ней. Не её слабость перед ним. Равное. Какая-то страшная, симметричная тяга, в которой каждый держит горло другого и каждый даёт держать своё.       И самое ужасное — Сакура не уверена, что хочет, чтобы это закончилось.       Это пугает её больше, чем барьер, сожравший её чакру. Сильнее, чем Саске. Сильнее, чем единственный глаз, который — она знает — сейчас следит за ними с другого конца зала.       — Я всё ещё тебя ненавижу, — произносит она. Тихо. Себе под нос.       — Знаю. — Поворот. Его дыхание касается её виска. — И тебе лучше не переставать. Так проще.       Он говорит то же, что она каждое утро повторяла себе как мантру.       Ненавидеть — легче.       Музыка приближается к финалу. Сакура бросает короткий взгляд через его плечо — туда, где у восточной стены стоит Обито в кольце старейшин.       — Он нас не замечает, — едва слышно роняет она в плечо Итачи. — Нужно дать ему повод.       — Какой?       Вместо ответа Сакура чуть отстраняется. И на последнем обороте, когда Итачи ведёт её в широком развороте, запрокидывает голову и смеётся.       Громко. Открыто. Чуть дерзко — так, будто Учиха только что сказал ей что-то остроумное, будто этот зал, эта война, эти сто Шаринганов вокруг не значат ровным счётом ничего. Будто ей легко. Будто она — самая живая вещь в этом склепе из чёрного лака и фарфоровых лиц.       Сакура просто делает то, что умеет: играет живую, яркую, беспечную женщину.       Звук пробивает гул зала. Несколько голов оборачиваются.       Итачи понимает мгновенно. Подыгрывает — склоняется к ней чуть ближе, роняет что-то неразборчивое ей в висок, чтобы со стороны это выглядело именно тем, чем должно: мужчина смешит свою спутницу, и ей хорошо.       Эффект приходит через секунду.       Сакура чувствует это спиной — как сдвигается воздух у восточной стены. Как Обито отворачивается от старейшин и кольцо вокруг него мгновенно расступается.       Итачи ведёт её в коротком, естественном движении — к высоким окнам у северной стены, прочь от центра паркета. Так, будто они закончили танец и хотят перевести дыхание. Лакей с подносом возникает раньше, чем Сакура успевает попросить. Итачи берёт два бокала, один протягивает ей.       Они стоят у окна, развёрнутые друг к другу вполоборота. Снаружи — сад в темноте, отражения свечей в стекле, размытые силуэты двигающихся пар за их спиной. Идеальная позиция: они видят весь зал, зал видит их, и любой, кто захочет подойти, увидит сначала Итачи Учиху и решит сам, стоит ли.       — Тридцать пять минут, — тихо роняет Сакура, глядя в бокал.       — Тридцать две, — поправляет Учиха.       Харуно чувствует приближение Обито по тому, как смотрит ей за спину Итачи — тяжело, спокойно, как хищник перед прыжком. За спиной уже слышны шаги, они всё ближе. Она едва успевает выровнять дыхание.       — Не ждал увидеть тебя дважды за одну неделю, Итачи.       Голос низкий, с лёгкой хрипотцой. Обито останавливается на расстоянии вытянутой руки, и Сакура медленно поворачивается.       Вот он.       Так близко, что хватило бы одного движения, чтобы вырвать ему кадык. Виновный в этой войне ровно в той же мере, что и Мадара. Потому что именно он воскресил мертвеца.       Вблизи Обито моложе, чем казалось. Шрамы на правой стороне лица выглядят рваными, грубыми, будто кожу натянули поверх неправильно сросшейся кости. В остальном — подтянут, сух, безупречен в чёрном хаори, сшитом точно под него.       Ладонь Итачи на её пояснице — лёгкая, почти неосязаемая через шёлк — на долю секунды наливается тяжестью. Сакура очень явно ощущает эту перемену, это напряжение в нём.       — Я тоже рад тебя видеть, дядя. — Слова Итачи звучат ровно настолько, насколько требуют приличия. Ни на йоту больше.       — А я-то как. — Обито мягко усмехается, ловя интонацию. — Ханико сказала, что ты сегодня в компании очаровательной спутницы.       — Это Мирин Аоки, специалист по артефактам. Мирин, это Обито Учиха — один из советников Каге Дождя.       И вот тогда Обито поворачивается к ней.       Медленно — так разворачиваются к тому, ради чего на самом деле подошли. Его единственный глаз ложится на неё и больше не сходит. Скользит — по лицу, по шее, ниже. Он смотрит на неё не как мужчина на красивую женщину. Жёстче. Внимательнее. Как коллекционер на ценный артефакт, прежде чем взять в руки.       И от этого взгляда Сакуре хочется отступить на шаг — но она не отступает. Стоит. Смотрит в ответ гордо, чуть приподняв подбородок.       — И что же привело Мирин Аоки под руку с человеком, который не появляется с женщинами? — Обито чуть склоняет голову.       — Работа, господин. — Она держит его взгляд спокойно. — Боюсь вас разочаровать, но я здесь не для того, чтобы очаровывать. Хотя в этом зале, кажется, одно другому не мешает.       — Вы правы. Не мешает. — Уголок губ дёргается вверх, взгляд задерживается на секунду дольше положенного. — А работа, видимо, артефакты?       — Верно, господин. Я их оцениваю. — Сакура делает глоток из своего бокала, осматривая экспонаты, стоящие вдоль стены. — Ханико собрала аукцион, а на аукционе всегда найдётся пара вещей, выставленных не за ту цену. Итачи-сан решил, что кому-то из гостей это может пригодиться.       Она произносит это легко, буднично — и чувствует, как меняется его внимание. До этой секунды Обито смотрел на неё как на чужую красивую вещь в руках соперника. Теперь — иначе. Скука в его лице тает, уступая место чему-то живому, цепкому, голодному.       Коллекционер. А Сакура интересуется артефактами с детства — это её страсть, её отдушина. Она знает эту породу наизусть: дай такому почуять настоящего знатока, и он забудет о бдительности.       Это её территория. Артефакты — давняя страсть, не выученный текст для прикрытия, и таких, как Обито, Сакура читает с закрытыми глазами. Стоит коллекционеру почувствовать перед собой равного — и от его бдительности не остаётся ничего, кроме пустого выжженного поля, затопленного горячим интересом.       — Эксперт. — Учиха-старший произносит это медленно, будто пробует слово на вкус. Бросает короткий взгляд на Итачи — уже не как на соперника, а как на человека, который что-то от него утаил. — Ты привёз эксперта по артефактам и даже не сказал.       — Она здесь для гостей Ханико, — спокойно роняет Итачи. — Не для тебя.       — Гостям Ханико эксперт нужен меньше, чем мне.       Сакура ловит это и понимает: получилось. Он клюнул на наживку. Осталось теперь держать крепко, не дёргать и дать вести.       — Могу ли я поинтересоваться, — она чуть наклоняет голову, — почему вам эксперт нужен больше остальных гостей?       Долгую секунду Обито смотрит на неё.       А потом медленно опускает руку во внутренний карман хаори.       И достаёт часы.       Старые, карманные, на тяжёлой серебряной цепочке. Корпус потемневший, гравировка на крышке почти стёрта. Он держит их на раскрытой ладони — не протягивая, давая ей подойти самой.       — Дело в том, — уголок его губ дёргается, — что у меня есть некоторые артефакты, требующие оценки. Вот, например, эти часы. Их оценивали трижды. Три разных оценщика — три разных цены. Раз вы здесь, могу я попросить вас взглянуть?       Сердце Сакуры делает один тяжёлый удар.       Она делает шаг вперёд. Приближается ровно настолько, чтобы взять часы и остаться рядом с Итачи. Чтобы чувствовать его опору и нервничать меньше.       Обито разжимает ладонь. Металл ложится в её руку — тяжелее, чем должен быть.       Сакура поворачивает часы к ближайшей свече. Медленно, не суетясь. Под её пальцами оживают детали: потускневшее серебро, плотность цепочки, гравировка — стёртая руками, годами прикосновений. Она нажимает заводное кольцо, и крышка отходит с мягким, отлаженным щелчком. Внутри — чистый, ухоженный механизм.       Цена собирается у неё в голове сама. Цифра за цифрой.       Где-то на периферии она ловит, как Итачи чуть смещается — приближается. Даёт ей своё нужное, успокаивающее присутствие.       — За эти часы вам называли три суммы, — произносит она, не поднимая глаз от циферблата. — И, рискну предположить, все три — низкие. — Сакура закрывает крышку с тем же мягким щелчком. — Серебро здесь второстепенно, его немного. Но это мастерская Цукимуры, поздняя работа. А поздних Цукимур осталось мало — почти все ушли с северными домами в войну и сгорели вместе с ними. — Она наконец поднимает на него взгляд. — Уцелевший экземпляр в таком ходу стоит не меньше четырёх сотен рё. А если на коллекционном торге окажется хотя бы двое таких, как вы, — все шестьсот. Те, кто называл ниже, либо не разбираются, либо очень хотели их купить.       Обито молчит.       Не двигается. Смотрит на неё своим единственным глазом так пристально, что Сакуре стоит больших усилий не отвести взгляд.       Внутри у неё всё натянуто струной. Прошла или нет. Поверил или нет. Слишком много или в самый раз. Она держит лицо — спокойное, ровное, чуть скучающее, как держала бы настоящая женщина-эксперт в своей области, которой плевать на чужое одобрение.       — Четыреста, — наконец повторяет Обито. Тихо. — Мне называли сто пятьдесят.       — Значит, вас трижды держали за дурака, господин.       Это вылетает прежде, чем она успевает себя одёрнуть. Слишком дерзко.       Ладонь Итачи на её пояснице снова — на одно мгновение — становится тяжелее. Не предупреждение. Что-то другое. Что-то, чего она пока не успевает разобрать.       Но Обито улыбается. Впервые за весь разговор по-настоящему. Криво, уголком рта, не глазом.       — А вы мне нравитесь, Аоки-сан.       Сакура чувствует, как у неё под рёбрами что-то холодеет от этой улыбки. И заставляет себя улыбнуться в ответ — мягко, чуть теплее, чем нужно. Ровно настолько, чтобы крючок засел глубже.       — Раз нравлюсь, — она чуть склоняет голову, — позволите встречный вопрос?       — Сколько угодно, Аоки-сан.       — Я слышала, Ханико консультируется по всем её коллекциям именно с вами. — Сакура произносит это лениво, между прочим. — Это правда?       — Правда. — Уголок его губ снова дёргается.       Конечно, правда. Итачи ей всё рассказал — про него и многих присутствующих. И это безусловно на руку.       — Польщён. Я предпочитаю не афишировать.       — Тогда позвольте полюбопытствовать. — Она чуть приподнимает бокал, давая взгляду пройти по залу, как делает эксперт, оценивающий пространство. — Что в сегодняшнем каталоге, по вашему мнению, стоит моего внимания? Я успела пробежать список. Стела Узумаки выглядит любопытно — печати запечатывания позднего периода, если не врут.       Очередная наживка плавно ныряет в воду. Она осторожно интересуется, и, чтобы всё пошло по плану, дальше он должен увести её к этому артефакту, удачно расположенному в садах. Глотай, Учиха. Бери и глотай.       — Стела, — медленно повторяет Обито.       Так произносят название вещи, которую уже мысленно вычеркнули.       — Она вас разочарует, Аоки-сан. Поздняя реконструкция. Её выдают за середину Сэнгоку, на деле — самый край. Печати — третьеразрядный мастер из боковой ветви Узумаки. Жалкая попытка пристроиться к имени.       Он бросает короткий взгляд на Итачи. А Сакура уже ощущает, что план «А» идёт по одному месту.       — Если ты привёз её ради этого — то зря.       — Тогда что, по-твоему, на этом аукционе стоит её часа? — ровно интересуется Итачи.       — Из аукционного — почти ничего. — Обито пожимает плечом так, будто речь идёт о погоде. — Но раз уж разговор зашёл, и раз уж Аоки-сан уже тут. У Ихари в восточном крыле, в кабинете, лежит часть моей коллекции. Я её привёз на этой неделе — на следующих выходных будет отдельный закрытый торг. Свитки конца Сэнгоку. Пара клинков. Один доспех. Мне было бы любопытно услышать вашу оценку. До того, как услышу её от своих оценщиков.       Это ужасно. Это плохо.       Восточное крыло — под куполом Сендзюган-ин. Им придётся идти на поводу у Обито: отказаться — значит вызвать подозрение. На такой случай в кулоне есть резерв, но надо торопиться. Чем меньше остаётся времени, тем выше риски.       Сакура держит лицо безупречным. Чуть приподнятая бровь — заинтересованного профессионала. Лёгкий поворот корпуса в сторону Итачи — спутницы, ожидающей разрешения.       Она поворачивается к нему.       — Не сейчас, — ровно произносит Итачи. И добавляет — уже Обито: — В зале слишком много людей, с которыми Аоки-сан стоит увидеться сегодня.       Это план?       Сакура не помнит, чтобы они это обговаривали. Но логика подсказывает: должен быть. Коллекционер, которому уступают сразу, остывает. Коллекционер, который отвоевал, — впивается. Итачи не мог этого не просчитать.       Должен быть план.       — Десять минут. — Голос ровный. — Я не предлагаю забрать её на вечер. Десять минут на оценку — и она возвращается сюда же.       Итачи не отвечает и смотрит на Обито с явным холодом. Сакура чувствует, как его ладонь на пояснице ложится плотнее и ползёт чуть выше к рёбрам. Он едва сильнее прижимает её к себе. Жест на грани приличного.       Обито это видит.       И его единственный глаз меняется. В нём что-то проступает. Не интерес коллекционера. Что-то проще, мужское. Животное. Соперническое. Он усмехается, будто понял больше, чем нужно. Но его настроение быстро меняется.       — Итачи. Я редко прошу дважды. — Обито чуть склоняет голову. Теперь без усмешки, со скрытой угрозой.       Итачи молчит.       Дольше, чем стоило бы для отыгрыша.       И Сакура — впервые за весь вечер — ловит себя на том, что не уверена.       Внешне — ничего. Но она читает его лицо и язык тела. Ровная, натянутая, как струна, линия плеч, почти солдатская выправка, дыхание едва заметное. Итачи напряжён, как будто по-настоящему.       Это часть плана. Должна быть.       Только пауза слишком настоящая. И ладонь на её пояснице — слишком настоящая. И «не сейчас» прозвучало так, что у любого другого оппонента в жилах кровь превратилась бы в жидкую лаву и сожгла бы его к чёртям. Но перед ними Обито.       Чёрт возьми, Учиха, что ты творишь? Это же наш шанс.       — Десять минут, — наконец роняет Итачи, как будто прочитав её мысли.       — Десять, — подтверждает Обито с уже совсем победным довольством.       Ладонь на её пояснице задерживается ещё на одно лишнее мгновение. И только потом исчезает, оставляя после себя неприятный отпечаток холода.       — Я подойду через четверть часа, — добавляет Итачи. — Перекинусь парой слов с Саске.       Пятнадцать минут. Ровно тот предел резерва, который останется.       И — что-то ещё. Что-то, чего она пока не успевает разобрать.       — Возможно, мы справимся раньше. — Обито подаёт ей руку.       Сакура кладёт пальцы на его рукав. И сразу — тяжёлый взгляд Итачи в спину. Разъедает изнутри. Буквально: печать на лопатке пульсирует в такт.       Это его эмоции?       Она идёт за Обито — через зал, к высокой двери в восточной стене. За линию, после которой Итачи её больше не видит.

***

      Дверь закрывается за их спинами с тихим, выверенным щелчком.       Шум зала отрезает мгновенно — будто кто-то опустил тяжёлый бархатный занавес. Воздух в кабинете другой: суше, плотнее, пропитанный запахом старого кедра, оружейного воска и той же ладанной нотки, что в зале, — только здесь она концентрированнее, будто эту смолу жгли в этой комнате не часами, а годами.       Освещение приглушённое. Две напольные лампы под бронзовыми абажурами в углах. Одна свеча на массивном письменном столе у дальней стены. Тёмные стенные панели обиты бордовым шёлком за стеклянными витринами. Длинный стол посередине — почти во всю комнату, накрытый чёрным бархатом. На нём — то, ради чего они пришли.       Сакура считывает в одно движение глаз. Три свитка в защитных футлярах. Лёгкий церемониальный доспех на манекене у дальней стены — эпоха поздних войн, не боевой. Два меча на подставке. Один кинжал в ножнах с резьбой. Несколько мелких вещей в стеклянных боксах: подвески, личные печати, фрагмент шлема.       Кулон на её ключицах чуть теплеет. Барьер чакры здесь слабее, чем в зале, — но от этого не легче. Первый контур держит хенге. Второй пока не тронут.       — Уютно, — роняет она лениво, проходя к столу. Голос чуть скучающий, как у человека, который видел вещи поинтереснее.       — У Ихари есть вкус. — Обито закрывает за ними дверь до конца. Поворачивает массивный латунный шпингалет.       Запирает.       Сакура слышит этот тихий металлический поворот всем хребтом — и держит лицо безупречно ровным. Хотя сердце таранит рёбра и там хрустит от жара на лопатке. Печать-связь вопит, и Харуно даже боится предположить, что это значит.       — Я попросил позволения занять кабинет на время оценки, — продолжает он, проходя к столу. — Хозяин не возражал.       Он встаёт по противоположную сторону от неё. Между ними — чёрный бархат и расставленная на нём его коллекция.       Дистанция — рабочая. Такой ей не хватает с давлением на чакру, чтобы незаметно проникнуть к нему в голову. Нужно ближе.       Сакура заставляет себя выдохнуть медленно. Под шёлком, по диафрагме, прокатывается холодная капля.       — С чего начнём?       — Со свитков. — Обито снимает первый защитный футляр — длинными, точными пальцами человека, который делает это сотни раз в год. — Это, я думаю, разочарование. Не для аукциона. Просто хочу услышать, что вы скажете.       Свиток ложится на бархат. Сакура наклоняется.       И начинается работа.       Бумага — рисовая, плотная, выделанная по западной технологии Сэнгоку. Чернила — иссиня-чёрные, на сосновой саже. Печать резчика в нижнем правом углу — характерный витой завиток школы Иваты, но штрих неуверенный, дрогнувший в развороте.       — Ученическая копия, — произносит Сакура, не поднимая глаз. — Подражание Ивате. Хорошее. Но рука дрожит на третьем повороте — посмотрите сами, видно невооружённым глазом, если знать, что искать. Мастер сам никогда не дрожал. Стоит около восьмидесяти рё. Не четырёхсот, которые с вас, я уверена, попросили.       — Шестидесяти.       — Тогда оценщик был честнее меня.       Обито коротко смеётся — впервые за всё это время. Сухим, низким смехом.       — Дальше.       Второй свиток. Третий. Кинжал. Сакура работает на инстинкте, в том ровном, прохладном режиме, в котором её натаскивала Цунаде, — внимание скользит по поверхности предмета, как игла по виниловой пластинке, выщёлкивая ноту за нотой. Эпоха. Школа. Состояние. Цена. Эпоха. Школа. Состояние. Цена.       Под этой работой — другой слой. Считает шаги Обито. Считает, на сколько он сократил между ними дистанцию с момента, как они вошли. Считает каждую секунду тикающего контура.       Двенадцать минут.       — Доспех, — говорит он наконец.       Они переходят к манекену у дальней стены. Здесь свет от ламп тусклее, ближе. Обито встаёт на полшага ближе, чем требует разговор о церемониальной кольчуге. Не вплотную. Но — ближе.       — Кисэнгава, — произносит Сакура, протягивая руку к плечевому пластрону. — Поздняя. Видите эту скрепку? Раньше делали бронзовую, а тут уже сталь. После реформы. — Она проводит пальцем вдоль края, не касаясь самого металла. — Около тысячи двухсот.       — И всё?       — И всё, господин. Это красивая вещь, но не редкая. На вашем закрытом торге за неё дадут полторы. Может, две, если найдётся коллекционер с пробелом в коллекции именно этой школы.       Тишина.       Сакура чувствует его взгляд на своём профиле. Долгий. Не оценивающий доспех.       — Вы и правда хороши, Аоки-сан.       — Это моя работа, господин.       — Нет. — Обито поворачивает голову. Его единственный глаз — близко. Очень. — Это не работа. Я знаю, как работают эксперты. Они говорят то, что им выгодно, а вы говорите правду. Это совсем другое.       Она не отворачивается. Не имеет права.       — Спасибо, господин.       — И вы мне кого-то напоминаете.       Это произносится тихо. Не как обвинение. Не как уличение. Как наблюдение, вырвавшееся почти против его воли — у человека, который обычно умеет придержать такие наблюдения при себе.       Сакура заставляет своё сердце успокоиться, чтобы руки не дрожали. Чтобы не выдать нервное напряжение.       — Должно быть, я похожа на многих, — мягко отвечает она. — У меня очень обычное лицо.       — Нет. — Тише. — Не похожи.       Он поднимает руку.       Медленно. Не как мужчина, дотрагивающийся до желанной женщины. Как человек, проверяющий, не растает ли мираж, если коснуться. Тыльная сторона его пальцев скользит по её виску — едва-едва, призрачно, будто он сам не верит, что прикасается.       И у Сакуры внутри всё проседает в одну ледяную точку.       Сейчас.       Под её пальцами на бархате — край манекена. Она использует это как опору — не отшатывается, не подаётся вперёд. Просто стоит. Поднимает на него глаза.       И ждёт.       Обито наклоняется.       Очень медленно. Так медленно, что у неё хватает времени почувствовать всё: запах его кожи (табак, какая-то восточная мужская туалетная вода, под этим — что-то железное, нехорошее, едва уловимое), тепло его дыхания, расстояние между их губами в миллиметрах.       Он накрывает её рот своим.       Поцелуй медленный. Бережный. Почти жалкий.       И от этой бережности Сакуру выворачивает сильнее, чем от любой грубости. Потому что это лицо целует не её. Эти губы прикасаются не к Сакуре Харуно. Это поцелуй мёртвой женщины, наложенный на её живые губы, — и его уязвимость в этот момент такая настоящая, что её хочется убить просто за то, что эта уязвимость в нём есть.       Переход — мгновенный.       Сакура отрабатывала его полтора года. С Цунаде в подвальной лаборатории резиденции Хокаге. С макетами на свинцовом столе, с подопытными добровольцами, с собственным сознанием, разобранным на части и собранным заново. Она знает этот вход наизусть — как пианист знает первый аккорд.       Контакт губ — точка опоры. Кулон на её ключицах вспыхивает обжигающей вспышкой; второй контур горит. Чакра прошивает её нейронную сеть и ныряет в чужой череп.       Барьеры Обито встают перед ней почти сразу. Многослойные, выстроенные с педантичностью человека, который десятилетиями знает, что в его голову будут лезть. Узловые печати по периметру. Заглушки на отдельных воспоминаниях. Ложные коридоры.       Но Сакура не врывается. Она просачивается. Этому её учили специально — техника, которой нет ни у одного другого ирьенина мира. Она находит швы. Зазоры между печатями. Тонкие, как волосок, тропы между запретами.       И идёт.       Сначала — поверхность.       Лицо Аоки, отражённое в его сознании. Чужие черты. Поверх них — призрачным двойным контуром — другое лицо. Короткие тёмные волосы. Фиолетовые маркировки на скулах. Улыбка, которую Обито не видел вживую восемнадцать лет.       Рин.       Имя ложится в её сознание чужим эхом. Так это имя живёт в нём: постоянным болезненным фоном, низкой нотой, на которую натянута его жизнь.       Воспоминание лежит глубже остальных, но не запечатано. Потому что Обито его не прячет. Он его хранит. Это сердце, к которому подведено всё остальное в этой голове.       Та же девушка. Короткие тёмные волосы. Фиолетовые отметины на скулах.       Только сейчас она — на земле.       Дождь. Серая каменная плита под её спиной. Колени подогнуты неестественно, будто упала с высоты. Куртка распахнута, под ней — белая медицинская форма Конохи, и на форме, ровно посередине груди, — рваное отверстие, через которое прошла рука с молниями.       Сакура успевает это распознать прежде, чем успевает отдёрнуться.       А над Рин — Обито. Молодой, лет шестнадцати. Половина лица ещё своя. Он стоит на коленях рядом, и его руки — на её груди, поверх раны. Пальцы зажимают то, что зажимать уже бесполезно. Он узнал это секунду назад.       Он не кричит. Не плачет. Он смотрит.       И смотрит так, как смотрят, когда мир в этот самый момент перестаёт быть миром.       Сакуру накрывает.       Восемнадцатилетнее горе обрушивается на неё всем своим весом — необработанное, не пережитое, законсервированное в нём ровно таким, каким было в первую минуту. Он не размыл его временем. Он его держит. И сейчас оно проходит через её защиту, как сквозь бумагу.       Потому что её защита настроена на чужую агрессию.       А это — не агрессия.       Это любовь. Чистая, страшная, не разбавленная ничем. Это горе. Её собственное.       Наруто.       Имя приходит как удар под рёбра. То самое место, где два года назад у неё что-то выжгло, и так и не затянулось. Потому что нечем было затянуть. У её горя не было тела. Не было могилы. Не было даже последнего разговора.       Только куртка.       Обгорелая. С засохшей кровью на воротнике. Выложенная на стол в кабинете Цунаде как любезное письмо от Саске Учихи.       Сакура снова видит её — как видела тогда. Свои собственные пальцы, которые тянутся и не доходят. Лицо Цунаде, у которой в тот момент впервые за всю войну дрогнули руки. Кушину за стеной — её крик, который никто не пытается прекратить, потому что прекратить такое невозможно.       И — главное.       Видит саму себя за день до. Когда Наруто пришёл к ней и сказал, что у него есть зацепка. И она ответила: расскажешь завтра, я с операции. И он улыбнулся. И ушёл.       И не пришёл.       Я могла остановить его.       Если бы спросила в тот вечер — что за зацепка.       Если бы.       Эта мысль два года стоит у неё под рёбрами, как осколок. Она научилась обходить её. Дышать вокруг неё. Работать с ней внутри.       А сейчас Обито держит на руках свою мёртвую Рин в её голове, и осколок сдвигается.       И Сакура понимает страшное.       Они с Обито Учихой — похожи.       У обоих на руках чужая смерть, которую можно было предотвратить. У обоих — если бы размером в восемнадцать и в два года. Просто его никто не удержал, а её — да. Просто он сломал из-за этого мир, а она пока ещё — нет.       Пока ещё.       Что-то внутри неё идёт трещиной. Что-то другое, более глубокое. Та паника, которой не учат на тренировках, потому что от неё не натренируешь. Когда внутри сдвигается то, на чём стояло всё остальное.       Она удерживает себя. Зубами. Ногтями. Чем угодно.       Не сейчас. Не здесь. Дальше. Ищи.       И она идёт дальше. С распахнутой настежь дверью. С Наруто за плечом. Через чужое горе — к тому, ради чего пришла.       И тогда — находит второе.       Зеркало. Большое, высокое, в тёмной деревянной раме. Обито стоит перед ним — она видит его отражение и затылок одновременно, потому что это его воспоминание, и обзор у него двойной. На нём — не хаори. Простая чёрная рубашка, расстёгнутая у горла. Свет лампы где-то сбоку, тёплый.       Он не один.       Второго она не видит. Он стоит вне поля зрения зеркала, за спиной у Обито — и сам Обито на него не смотрит. Только разговаривает.       Несколько реплик.       — …если он действительно у тебя есть, докажи.       Голос Обито в воспоминании. Спокойный.       Ответ — мужской. Низкий. Сакура хватает интонацию, тембр, манеру — но не узнаёт. Никто, чьи голоса она слышала в записях. Никто, кого она знает в лицо.       — Доказательство я тебе передам в следующий вторник. Через прежнюю точку.       — Хорошо. И — больше никаких встреч. Если нужно — оставляй знак.       — Договорились.       И всё.       Воспоминание короткое — секунд десять. Сакура пытается удержать его дольше, развернуть, увидеть второго хотя бы краем — но Обито в этот момент не оборачивается. Он смотрит только на себя в зеркало.       В зеркале — только он сам.       Сакура запечатывает воспоминание целиком. Заучивает каждую секунду. Каждую интонацию. Тембр голоса второго. Положение света. Угол, под которым Обито стоит.       В этот момент она не успевает разобрать, что это значит.       Но это — нить.       Сзади, в её собственной нервной системе, что-то начинает звенеть. Тонко, ещё далеко — как первая трещина в стекле. Чакра второго контура заканчивается.       Уходи.       Сакура начинает выход. И — параллельно — собирает иллюзию-замену. Подмена короткая, простая, склейка во времени: Обито отстраняется от поцелуя через секунду после того, как начал; они спокойно отходят от манекена; он говорит, что слышит, как Ханико открывает официальную часть, и им пора возвращаться; она благодарит за оценку; он опускается на край стола — устало, по-человечески, — и говорит, что ему нужна минута, чтобы собрать мысли; она выходит первой.       Никакого провала. Никаких десяти потерянных минут.       Она впечатывает это в его сознание как восковую печать.       И — выскальзывает.       Реальность бьёт её как удар в живот.       Она снова в собственном теле. У манекена. Поцелуй закончился — её губы свободны, она отступила на полшага, держится за край пьедестала пальцами. Обито сидит на краю стола, прикрыв единственный глаз — ровно так, как она запрограммировала. Спокойный. Удовлетворённый. Через минуту он откроет глаза, и для него будет ровно то, что было.       Кулон на её ключицах — мёртвый, тёмный, остывающий. Оба контура сгорели.       И хенге — спадает.       Сакура чувствует это даже кожей. Каштан стекает обратно в розовый. Карие глаза выцветают в зелёный. Черты лица оползают в её собственные. Тело становится её снова. Её, Сакуры Харуно, ученицы Пятой Хокаге, шпионки Конохи, женщины, которая два года назад сказала Наруто расскажешь завтра.       И начинается.       Не приступ отката. Что-то совсем другое.       Откат она знает наизусть. Это физика, это чакра, это горящие нейронные каналы и хруст сломанных шей в чужих воспоминаниях. Это то, что может исправить Итачи.       Дверь, которая открылась в чужой голове, обратно не закрылась. Обгорелая куртка лежит на столе у Цунаде уже два года, и сейчас она — здесь, в этом кабинете, в этой комнате, в этом теле. Наруто стоит у плеча и улыбается, как улыбнулся тогда — расскажу завтра, Сакура-чан. И завтра не настало. Это повторяется как заевшая пластинка.       И с этим — впервые за два года — она не может ничего сделать.       Сакура заставляет ноги двигаться. Прочь. К двери. Шпингалет. Латунный, тяжёлый.       Пальцы её не слушаются.       Дыхания нет.       Где-то в груди — там, где у обычных людей сердце, а у неё последние два года был аккуратно зашитый рубец — он рвётся.       — Харуно.       Голос — за спиной. Тихий.       Сакура оборачивается.       Итачи стоит у внутренней двери кабинета. Служебный проход. Стенная панель, отъехавшая в сторону без единого звука. Он, видимо, прошёл через смежное помещение, через коридор для прислуги, минуя весь главный зал.       Чёрные глаза скользят по ней одним движением. По её настоящему лицу. По мёртвому кулону. По Обито, замершему на краю стола с прикрытым веком. По её рукам, мелко дрожащим у груди.       И вот тут он всё понимает.       — Иди ко мне.       Сакура делает шаг. Второй. Ноги слушаются плохо. Похоже на ужасный кошмар, когда ты пытаешься бежать, а не выходит. Потому что во сне сил попросту нет. Но это — реальность. И она затапливает её с головой.       Итачи подхватывает её одной рукой под талию, второй — под локоть.       — До печати шесть минут. Если не дойдёшь — понесу.       Сакура мотает головой. Слова не идут, но этим она ему даёт понять: дойду.       Он ведёт её сам — рука на её локте, корпусом чуть впереди, заслоняя от спящего Обито.       Стенная панель закрывается за их спинами с тем же тихим, выверенным щелчком, с каким за ними закрылась входная дверь. Будто и не было никаких десяти минут.       Узкий служебный коридор. Сухой свет газовой лампы. Запах пыли и старого дерева.       В коридоре, перед печатью, Итачи на секунду останавливается. Поворачивает её к себе. Тыльной стороной пальцев касается её щеки — холодно, профессионально, проверяя температуру кожи. То же движение, что у медика на осмотре.       — Выдержишь перемещение?       Харуно едва кивает.       Активация. Багровый свет.       Тьма схлопывается, проглатывая обоих.       

***

      Её выбрасывает на твёрдый паркет в знакомый полумрак.       Квартира. Вишнёвый табак. Старые свитки. Безопасность.       Но это не помогает.       Потому что тело — здесь, на полу его квартиры, а сознание — всё ещё там. На каменной плите под дождём. Рядом с Обито, у которого руки в крови женщины, которую он любил. И — поверх — у неё самой в руках обгорелая куртка, которую ей вернули вместо тела.       Сакура смотрит на тёмное дерево пола под своими ладонями — своими собственными, узкими, с обкусанными ногтями, с тонким шрамом на тыльной стороне правой кисти — и не верит, что оно настоящее. Оно кажется нарисованным. Плоским. Декорацией, за которой — улыбка Наруто на пороге. Расскажу завтра, Сакура-чан.       Здесь. Я здесь. Это пол. Это его пол.       Слова не цепляются. Скользят мимо, как по стеклу.       Воздуха нет. Просто тело забыло, как дышать. Грудная клетка ходит часто, мелко, вхолостую, не набирая ни капли кислорода. Перед глазами расползаются чёрные точки.       Фиолетовый шёлк платья сбился у бёдер. Открытая спина — голая, холодная, чужая. Кулон на ключицах висит мёртвым кусочком металла. Всё, что было образом Мирин, осталось на ней — кроме лица. Лицо снова её. И от этого ей хуже.       Итачи опускается перед ней на колени.       Его ладони ложатся на её скулы — горячие, знакомые до боли. Шаринган вспыхивает алым.       — Смотри на меня. Дыши.       Та самая команда. Тот самый тон. Сотни раз. На кушетке в Укиё. На татами её комнаты.       Его чакра вливается в неё — ледяная, отрезвляющая, та, что всегда гасила приступы за секунды.       Не выходит.       Сакура чувствует, как она скользит по поверхности её сознания и не находит, за что зацепиться. Потому что это не откат техники. Не перегруженные нейроны. Не нервное истощение, которое можно сшить чакрой. Это — другое. Это сидит глубже, чем достаёт его сила. В том месте, которое не лечится.       Итачи давит сильнее. Шаринган вращается быстрее.       И снова — мимо.       Сакура видит — сквозь свой ад, сквозь чёрные точки — как меняется его лицо. На долю секунды идеальная маска даёт трещину.       Не растерянность. Итачи Учиха не теряется.       Перерасчёт.       Её затапливает новый приступ.       Чернее первого. Запах — свернувшейся крови, мокрой земли, гари с обгорелого воротника — заполняет лёгкие фантомным смрадом. Тело начинает бить крупной, неконтролируемой дрожью. И поверх паники — стыд. Жгучий, выжигающий. Она разваливается. На его полу. Как побитая собака. В чужом платье, с чужим кулоном на шее. И ненавидит себя за каждую секунду этой слабости.       — Не могу… — выдавливает она. — Итачи, я не могу… оно внутри…       И тогда он перестаёт.       Гасит Шаринган. Убирает чакру. Отнимает руки от её лица.       На один ледяной миг Сакуре кажется, что он сдался.       Вместо этого он садится на пол. Спиной к низкому шкафу. И — одним движением, не спрашивая — подтягивает её к себе. На себя. Усаживает между своих разведённых колен, прижимает к груди так, что её ухо ложится точно над его сердцем.       Грудь к груди. Через тонкий шёлк её платья и плотную чёрную ткань его рубашки — стук в стук.       Сакура застывает.       За полгода знакомства Итачи Учиха касался её только функционально. Лечить. Стабилизировать. Контролировать. Сейчас он впервые делает что-то, у чего нет рабочего названия.       Одна его рука обхватывает её плечи, удерживая её там, где он хочет её удержать. Вторая — ложится на её затылок, в розовые пряди, заставляя голову опуститься ему в ключицу. Сакура слышит, как он медленно, ровно выдыхает прямо ей в волосы.       — Дыши со мной, — говорит он. Тихо. Не приказывая. Он предлагает. — Не на счёт. Просто за мной.       И начинает дышать.       Длинный вдох. Долгий выдох. Под её щекой движется грудная клетка — медленно, размеренно. Под её ухом стучит сердце — тяжело, ровно, неторопливо.       Сакура пытается поймать ритм.       Не получается с первого раза. Тело хватает воздух рваными мелкими глотками, не успевая за ним.       Он не торопит. Просто продолжает дышать сам — за двоих, пока она не догонит.       На третьем его вдохе её собственная грудь делает один полноценный вдох. Воздух заходит в лёгкие до конца. Сакура коротко всхлипывает от облегчения — и тут же душит этот звук в его водолазке. Не плакать. Только не плакать. Не сейчас. Не здесь. Не перед ним.       Слёзы поднимаются от грудины к горлу, упираются в стиснутые зубы, разворачиваются обратно. Она знает этот трюк наизусть — два года.       Итачи чувствует.       Его ладонь на её затылке делает короткое движение — пальцы зарываются глубже в розовые пряди у корней, мягко удерживая. Вторая рука на её плечах прижимает крепче.       — Расскажи мне, — произносит он. Прямо ей в макушку, под мерное движение собственного дыхания.       — Что… — её голос — рваный хрип.       — Что угодно. Говори со мной. Неважно о чём.       Она не может. Слова рассыпаются.       И тогда он делает то, чего она от него никогда, ни за что не ожидала.       Он начинает говорить сам.       Тихо. Размеренно. Прямо ей в волосы.       — На севере, в деревне, где я провёл два года под прикрытием, есть детская считалка. Её считают, когда ждут, пока дождь закончится. — Голос низкий, спокойный, почти убаюкивающий. — «Первый ворон спит на ветке. Второй ворон ищет крошку. Третий ворон сел на крышу. А четвёртый — улетел.»       Сакура замирает.       Это так не вяжется с ним — с ледяным, безупречным Итачи Учихой, у которого руки по локоть в крови — что её затуманенный мозг спотыкается. Цепляется за абсурдность.       — …Что? — выдыхает она.       — «Пятый ворон громко каркнул. Шестой ворон не ответил.» — Он не останавливается. Его рука по-прежнему на её затылке. — Считай со мной воронов, Сакура. Сколько спит?       — …Один, — шепчет она. Сама не понимая зачем.       — Сколько улетело?       — …Один.       — Хорошо. Сколько не ответило?       — Один.       — Сколько всего?       И она считает. По-настоящему. Где-то в глубине её разбитого сознания включается простая, детская арифметика, и эта нелепая, абсурдная задачка вытягивает её — на сантиметр, на полсантиметра — из чёрной воронки. Потому что нельзя одновременно считать воронов и тонуть в чужой бездне. Мозг не справляется с двумя задачами сразу.       — Шесть, — выдыхает она. — Их шесть.       — Шесть. — В его голосе что-то теплеет. — Видишь. Ты здесь.       Воздух заходит в лёгкие. Полноценно. Один глоток. Второй.       Дрожь не уходит. Паника не исчезает. Она отступает волной — и Сакура знает, что накатит снова. Но между волнами теперь есть зазор. Есть его рука на её затылке. Есть шесть нелепых воронов. Есть стук его сердца под щекой.       И вместе с этим зазором поднимается то, что Сакура давила всё это время.       Слёзы.       Они подходят к горлу медленно, тяжело, плотной волной, и Сакура снова стискивает зубы. Полгода она ни разу не плакала перед ним. Полгода держала границу. Если она сейчас сорвётся — он увидит её до самого дна, и обратно эту границу она не восстановит никогда.       Но воронов уже шесть. И его сердце под ухом сточит ровно. И от его водолазки пахнет вишнёвым табаком и озоном, и она два года не слышала, чтобы её просили говорить, чтобы успокаивали — все эти два года все, включая Цунаде, говорили работай, держись, делай дальше. Делай больше.       Граница рвётся.       Слёзы выходят первыми — горячие, бесшумные, текут в его водолазку, оставляя влажные пятна на чёрной ткани. Сакура давит первый всхлип в его ключицу — выходит сдавленный, болезненный звук, и она зажимает рот рукой, ужасаясь самой себе.       Итачи не двигается.       Не отстраняется. Не утешает.       Просто кладёт ладонь поверх её руки — той, которой она зажимает себе рот, — и осторожно отводит её в сторону.       — Не надо.       — Я…       — Не надо.       И тогда она ломается окончательно.       Звук, который выходит из её груди, не похож ни на что, что она издавала за всю свою жизнь. Это не плач. Это что-то глухое, рваное, идущее из того самого места под рёбрами, где два года стоял осколок. Сейчас осколок выходит. Через горло. Через рот. Через её сжатые в его водолазке пальцы.       Она плачет так, как не плакала ни на похоронах, которых по сути не было. Ни в кабинете Цунаде. Ни одна за все ночи проведенные в Укиё.       Итачи держит.       Одной рукой — её плечи. Второй — её затылок. Прижимает к себе так плотно. Он создает чувство защищенности.       Сакура замирает.       Она поднимает голову.       Не потому что решает сама. Тело двигается раньше чем она успевает подумать.       Поднимает на него взгляд — мокрый, опустошённый, оголённый до самого дна, без единого щита, который она строила полгода.       И он смотрит в ответ.       Без маски. Без расчёта. Без обычного ледяного спокойствия.       Сакура видит в его чёрных глазах то, чего не видела никогда. То, чего, может быть, не видел никто. Что-то тёмное, голодное, удушливое — и одновременно беспомощное. То же самое, что прямо сейчас рвётся из неё, разъедая последние стены.       Они слишком близко. Его дыхание — на её губах. Её пальцы вцепились в ткань на его груди.       И в этой близости, без слов, что-то между ними наконец рвётся.       Сакура не знает, кто двинулся первым.       Может, он. Может, она. Может, оба одновременно.       Его губы накрывают её.       Это не успокоение. Не лекарство. Не способ успокоить или поддержать. Это срыв — их общий, обоюдный, копившийся полгода. Поцелуй жёсткий, отчаянный, голодный, в нём нет ни капли нежности — только потребность почувствовать что-то живое. Сакура впивается в него, как в воздух после удушья. Её пальцы зарываются в его волосы, тянут, царапают шею — до крови, до реальной, горячей, живой крови, потому что ей нужно доказательство, что она ещё здесь, что она ещё жива.       Итачи глухо выдыхает ей в губы. Его рука на её затылке сжимается, притягивая так плотно, что между ними не остаётся воздуха. Контроль, который он держал полгода, рушится — Сакура чувствует это, чувствует, как сквозь трещины прорывается то, что он прятал. Его вторая рука скользит по её спине, по голым лопаткам, вниз, вжимая её в себя.       Паника растворяется. Её вытесняет их общая одержимость, безумие. Чужой ад больше не помещается там, где сейчас только он: его руки, его рот, его дыхание. Он занимает всё пространство, не оставляя ни шанса улизнуть.       Сакура не думает, что это значит. Не может. Не сейчас.       Сейчас есть только это — изломанное, отчаянное, неправильное, — и впервые за весь этот чёрный вечер она дышит полной грудью.
Примечания:
93 Нравится 35 Отзывы 27 В сборник
Отзывы (2)