***
Когда мир переворачивается с ног на голову, с новой реальностью приходится уживаться. Врастать в неё с мясом, ломать собственные кости под её форму и двигаться дальше. Иначе ты просто сдохнешь. Чего Сакура никак не ожидала — так это того, что ужиться с этой новой, извращённой реальностью окажется пугающе легко. Она ничего не чувствует. Какаши — предатель, пытавшийся вспороть ей живот. Саске, которого она ненавидела до тошноты, — с самого начала был верен Конохе. Наруто — жив. Вот, значит, как. А все окружающие — самые близкие, те, кому она доверяла, — с поразительной, хладнокровной лёгкостью бросили её в ад. Заставили поверить, что Наруто мёртв. С той же лёгкостью сделали из неё шлюху под прикрытием и заперли наедине с собственным монстром, в маленькой комнате, пропитанной лотосом, пряностями и чужими воспоминаниями. Они позволили этому монстру копаться в её голове. Позволили Итачи стать частью неё. Цунаде с расчётливой точностью знала — или как минимум предполагала, — что так будет. Сакура в этом не сомневается. Как не сомневается и в том, что её ум, сознание и тело давно ей не принадлежат. Ни тогда, ни сейчас. Она хотела уйти сразу, как только смогла стоять на ногах. Куда конкретно, она не знала. Но ей хотелось сбежать. Саске не позволил. Дело было не только в разошедшихся швах. Какаши исчез с радаров, но он видел, как лицо Мирин стекает, обнажая под собой Сакуру. Доложи он Обито, кто скрывался под личиной его новой страсти, — вся операция рухнет за один вечер. Под удар попадут жизнь Итачи, жизнь самой Сакуры. Поэтому она застряла здесь — в одном из секретных подземных убежищ Орочимару. О нём не знал никто, кроме самого Змея, пока тот был жив, и Карин, которая на него работала. Место не походило на сырые, пропахшие гнилью темницы, которые Сакура видела раньше. Орочимару, судя по всему, считал эту лабораторию чем-то вроде дома: ни одной камеры для подопытных, зато мягкие кресла, горячая вода и идеально оборудованный медицинский блок. Есть не хотелось. Внутри всё выгорело настолько, что атрофировался даже голод. Но рыжеволосая бестия Карин отказов не принимала — за эти три дня ей всё-таки удалось впихнуть в Харуно тарелку-другую горячего мисо. Узумаки была катастрофой, сотканной из противоречий. Чистый, обжигающий огонь. Она явно недолюбливала Сакуру и почти не скрывала колючей ревности к Саске — та сквозила в каждом её взгляде. И всё же, пока Учиха держал их обеих в этом бункере, Карин ухаживала за ней. Меняла повязки неожиданно лёгкими, профессиональными руками. Бурчала проклятия, когда Сакура пыталась встать сама, — и тут же подставляла плечо. Это была странная, язвительная, почти агрессивная забота. Однажды среди ночи, услышав сквозь стену сбившееся дыхание — Сакуре снился очередной кошмар, — Карин зашла без стука, молча поменяла успевшую промокнуть от пота простыню, оставила ей воду, напоила успокоительным и так же молча ушла, не дожидаясь благодарности. Даже ни о чём не спросила. И, что самое смешное, Сакуре от этого становилось легче. Видимо, её изголодавшаяся, истерзанная душа так нуждалась в простом человеческом участии, что готова была принимать его даже от раздражающей рыжей бестии. Эта колючая честность лечила лучше любых слов утешения. Карин была неплохим медиком, но Сакура объективно знала больше. Поэтому на четвёртый день, устав пялиться в потолок, она идёт изучать убежище — и предсказуемо натыкается на лабораторию. Стесняться Харуно больше не умеет. После всего, что с ней сделали, чувство вины или неловкости перед кем-либо кажется нелепым рудиментом. Пошли они все к чёрту. Она нагло заходит внутрь, поправляя на себе великоватые чёрные шорты и такую же огромную футболку — их выдали ей вместо изодранного винного платья. От одежды пахнет чем-то очень знакомым: чистым мылом и неуловимо терпким, тёмным ароматом. Очевидно, вещи Саске. Сакура не придаёт этому значения. Она проходит вдоль рядов идеальных колб и останавливается у стола. Среди хаоса пробирок лежит открытый блокнот с записями по клеткам Хаширамы. Карин действительно пытается разработать против них дестабилизатор. Сакура считывает формулы почти мгновенно — хватает одного взгляда. — Тебе не говорили, что рыться в чужих вещах некрасиво? — раздаётся резкий голос. Карин выходит из боковой стерильной камеры, на ходу стягивая перчатки. Глаза за стёклами очков угрожающе сужаются. Сакура будто бы её не слышит, продолжает читать, ощущая странное умиротворение — впервые за долгое время голова занята не болью и не предательством, а чистой, понятной логикой формул. — Эй, алло! — Узумаки в два шага пересекает комнату и бесцеремонно вырывает блокнот у неё из-под носа. — У тебя ошибка в расчётах, — спокойно подмечает Харуно. Карин фыркает. Лицо идёт красными пятнами, чакра вздыбливается, точно шерсть у разозлённой кошки. — Без тебя разберусь. — Это вряд ли. Харуно отворачивается и продолжает скользить взглядом по стикерам над центрифугой. — Ты не учла, что это не обычный вирус, а клетки человеческого организма, притом уникального. Поэтому твой порог истребления — всего лишь тридцать пять процентов. Дестабилизатор недостаточно агрессивен: клетки разрушаются, но тут же регенерируют за счёт собственной чакры. Ты топчешься на месте. Карин на секунду замирает. Что-то мечется в её взгляде — уязвлённая гордость, мгновенная злость, и под всем этим, чуть глубже, — растерянность человека, которого впервые за долгое время поймали на ошибке, причём поймали легко, без всякого злорадства, просто как факт. — Много ты понимаешь! — выплёвывает Узумаки, прижимая блокнот к груди. — Я занимаюсь этой структурой недавно, но явно дольше тебя. Сакура устало прикрывает глаза. Спорить нет ни сил, ни желания. — Карин, я не хотела тебя обидеть. Меня обучала Цунаде Сенджу — моя специализация: сложные противоядия и клеточная регенерация. Я просто хочу помочь. Считай это благодарностью за то, что ты ухаживала за мной. Карин демонстративно отворачивается, перекладывая пинцеты с места на место, всем видом давая понять, что разговор окончен. Глухая стена. — Ладно. Прости, — Сакура пожимает плечами и шагает к выходу. — Стой. Харуно оборачивается. Карин смотрит исподлобья, кусая губу. Профессиональное любопытство и желание спасти их дело — а дестабилизатор нужен именно для войны — всё же пересиливают гордость. — Если тронешь мои микроскопы без спроса — руки оторву, поняла? — рычит она. — И концентрацию кислоты повышаем только под моим контролем. Сакура едва заметно улыбается. — Договорились. Следующие несколько часов растворяются в работе. Идеальный танец двух профессионалов, понимающих друг друга с полуслова: мерное гудение центрифуги, тихий звон стекла, короткие, рубленые фразы — «подай пипетку», «запиши реакцию», «добавь реагент». Напряжение, сковывавшее позвоночник Сакуре последние дни, медленно отступает. В стерильной прохладе лаборатории, рядом с этой живой, искрящейся энергией, война кажется чуть дальше, чем есть на самом деле. Когда таймер на инкубаторе запускает тридцатиминутный отсчёт, повисает тишина. Карин принимается агрессивно отмывать колбы в раковине. — Знаю, что я тебя раздражаю, — вдруг говорит Сакура, глядя на её напряжённую спину. Карин резко набирает в грудь воздуха, готовясь выпалить колкость, но Сакура поднимает руку. — Не отрицай. Я просто хочу понять — почему. Это я такая особенная или ты всех людей по умолчанию недолюбливаешь? Карин замирает. Единственным звуком в лаборатории остаётся шум воды. Она молчит так долго, старательно оттирая и без того чистое стекло, что Сакура уже не рассчитывает на ответ. — Ты правда не понимаешь? — голос Карин звучит глухо. Она перекрывает воду, оборачивается, украдкой смотрит на Сакуру — и, обнаружив на её лице совершенно искреннее непонимание, тяжело, раздражённо вздыхает. — Он никогда так на меня не смотрел. — Кто? Карин фыркает — но в этом фырканье нет привычной злости, скорее горечь, тщательно замаскированная под пренебрежение, и за стёклами очков на миг блестит что-то слишком похожее на обиду. — Саске. Сакура не сдерживается — смеётся, сухо и коротко, решив, что это какая-то нелепая шутка. Любовь? И Саске? Но, наткнувшись на абсолютно серьёзный, пронзительный взгляд красных глаз, смех застревает у неё в горле. — Карин, милая, ты меня прости, — мягко начинает она, подбирая слова, — но этот Учиха любит только себя. Между нами никогда ничего не было. И быть не могло. — Он узнал тебя даже под Хенге, — с болезненной точностью возражает Карин, опираясь поясницей о раковину. — Саске действительно мало кто волнует. Но за этот год он несколько раз срывался на Итачи, требуя, чтобы тебе всё рассказали. Думаю, ему на тебя далеко не всё равно. Он с катушек слетел, узнав, что Итачи повёл тебя к Обито. И он… — Что он? — Сакура напрягается. Карин сглатывает, отводя взгляд. — Мы стали работать вместе, когда умер Орочимару. Он нашёл меня в лаборатории в Водопадах и освободил. Между нами почти сразу что-то завязалось. Но притронулся он ко мне только через год после знакомства. Знаешь почему? Потому что он считал, что не может тебя забыть. Что это будет предательством с его стороны. Сакуру будто замораживает. Холод простреливает позвоночник от затылка до копчика — не из-за Саске, а из-за той звенящей, неприкрытой боли, что звучит в голосе Карин. Эта женщина, полная огня и преданности, точно не заслуживает того, чтобы так страдать в тени чужого прошлого. Сакура делает шаг вперёд и, повинуясь внезапному порыву, опускает ладонь на её острые лопатки. Карин дёргается, как от удара током, но не отстраняется. — Это было чувство вины, Карин, — тихо, но твёрдо произносит Сакура. — Может, когда-то давно, в детстве, что-то и было. Может, он любит меня сейчас — как старую подругу, как часть той жизни, которую сам разрушил. Но то, что его держало, — это вина за предательство команды. Не любовь. По лицу Карин видно, что слова не убеждают её ни на грамм — челюсть упрямо вздёрнута, взгляд упирается куда-то в пол, в одну точку, будто там можно найти опровержение. Она из тех, кто скорее переломится, чем признает чужую правоту вслух, особенно когда речь о собственной боли. — Если Учихи любят, то только один раз и навсегда, — выдавливает она, точно цитируя непреложный закон. — Учихи — узколобые, самовлюблённые бараны, — с тяжёлым, искренним вздохом припечатывает Сакура, заставляя Карин удивлённо вскинуть глаза. — Послушай меня. Ты невероятная. Тебя невозможно не любить, твоей энергией невозможно не восхищаться. И если этот кретин тебя не любит — в чём я лично очень сомневаюсь, — то ты заслуживаешь гораздо большего, чем он. А он тебя попросту не заслуживает. Карин не отвечает. Только горделиво задирает нос, поправляет очки и в своей привычной резкой манере сбрасывает ладонь Сакуры с плеча, возвращаясь к пробиркам. — Ты права, — бросает она спустя пару минут абсолютной тишины. И это заставляет Сакуру тепло улыбнуться.***
В последующие несколько дней Сакура внимательно наблюдает за Саске и Карин. И с каждым днём всё больше убеждается: рыжая бестия катастрофически неправа. Учиха её любит. Просто проявляет это по-своему. Этот эгоист от кончиков пальцев до кончиков волос, человек, не помнящий имена половины своих врагов, почему-то помнит, что у Карин аллергия на арахис, и молча отодвигает от неё опасные снеки. Он делает ей чай и без единого слова оставляет дымящуюся чашку на её рабочем столе, когда она засиживается за расчётами до глубокой ночи. Покупает для неё её любимые, невыносимо сладкие данго. Которые сам ненавидит. Почти ничего ей не говорит, но Сакура видит, как часто его взгляд задерживается на рыжей макушке, стоит Карин отвернуться. В этих взглядах нет холода. Карин просто этого не знает. Не знает, потому что у Учих свой собственный язык любви — дефектный, сложный настолько, что больше походит на смесь мёртвого диалекта с азбукой Морзе. Как у аутистов. Но он есть. Сакура это видит. И она обязательно поговорит с Карин об этом ещё раз. Нужно только дождаться момента, когда эта огненная женщина снова станет чуть меньше её недолюбливать. Такой момент просто нужно поймать.***
Печать между лопаток не гаснет. Она ласкает. Тонкая, дрожащая, истончившаяся до последнего прозрачного волокна — но живая. И это единственное, за что Итачи держится, пока совет вокруг него говорит, говорит, говорит. Пока старейшина обходит суть кругами, брызжа слюной. Пока отец смотрит с возвышения тяжёлым, испытующим взглядом, ищет трещину в его броне, пытается прочесть хоть каплю сомнения в безупречном сыне. Снаружи Итачи — неподвижное изваяние. Спокойный человек, слушающий скучный, затянувшийся донос. Внутри — всё его существо, вся чакра, вся воля стянуты в одну-единственную кровоточащую точку между лопаток, где догорает, не догорая, чужая жизнь. Жива. Пока печать тлеет — она дышит. Контракт на крови не лжёт, его не обмануть иллюзией: оборвись Сакура совсем — оборвался бы и он. Прямо тут. Рухнул бы замертво посреди зала, на глазах у всего клана, захлебнувшись собственной кровью. Раз он стоит — нить ещё тянется. На запредельном пределе. На самом краю бездны. Но тянется. И в этот момент в голове у Итачи Учихи оформляется одна очень простая, чудовищно ясная мысль. Он может убить их всех. Она приходит не в ярости — в холодном, выверенном, замогильном спокойствии, и оттого она хуже, омерзительнее любой вспышки безумия. Он обводит зал одним ленивым, едва заметным движением зрачков и раскладывает его на цели, как раскладывал сотни раз на миссиях АНБУ. Анатомически. Посекундно. Отсюда — старейшина, два шага, вскрыть гортань. Оттуда — двое сенсоров, их первыми, пока не подняли тревогу и не заблокировали выходы. Отец — на возвышении, открыт, слишком уверен в своей власти, ничего не подозревает. Восемь секунд. Может, десять, если кто-то успеет выхватить кунай. Он просчитывает это обстоятельно, как задачу по геометрии, и во всём этом раскладе нет ни одного лица, перед которым у него дрогнула бы рука. В том числе — отцовского. Он вырежет этот зал. Весь совет клана Учиха. Собственную кровь, всю эту прогнившую верхушку. И пойдёт к ней прямо по дымящимся телам, оставив за спиной руины всего, что строил годами, — плана, прикрытия, мировой войны. Потому что ничего из этого — ни мир, ни клан, ни его собственная жизнь — не весит ровным счётом ничего рядом с той тлеющей, истончившейся нитью между лопаток. Его останавливает одно. Саске. Брат должен быть с ней. Он сам его туда поставил, приказал охранять. И это единственное, что удерживает Итачи от того, чтобы высвободить Аматэрасу и сжечь зал дотла вместе со старейшинами. Не пресловутый долг. Не Хокаге Цунаде. Не годы шпионажа. Только один холодный, неоспоримый факт: брат вытащит её. Разобьётся в лепёшку, но не даст ей умереть. А значит, сейчас не нужно устраивать кровавую баню, чтобы успеть. Он не двигается. Держит лицо. Доигрывает партию до конца, отвечает, когда к нему обращаются, — с той выверенной долей утомлённого достоинства, что обезоруживает подозрение надёжнее любых клятв. И только много позже, когда придёт весть, что она выкарабкалась, — он поймёт, какого адского напряжения воли ему это стоило.***
Весть приходит под утро. Ворон от Саске. Три слова на тонкой измятой полоске бумаги. «Жива. Стабильна. В убежище». Итачи перечитывает их трижды, стоя у тёмного, леденящего окна собственной квартиры. Карин её залатала. Саске рядом. Всё, чего он хотел, — она дышит, её сердце бьётся. И вот тогда его накрывает по-настоящему. Наотмашь. Осознанием. Потому что теперь, когда смертельная острота отступила, когда не нужно больше сжимать в кулаке каждую секунду, он остаётся один на один с тем, что был готов сотворить. И додумывает мысль, которую на совете оборвал на полушаге, — до самого конца, до самой жуткой её сути. Он был готов убить отца. Расчётливо, за восемь секунд, переступить через его труп, чтобы просто успеть к раненой Сакуре. Он, Итачи Учиха, который всю жизнь клал собственные чувства на алтарь долга, который вырезал бы себе сердце раньше, чем поставил бы одного человека выше блага деревни, — стоял и всерьёз готовился уничтожить свой мир. Ради неё. Ради пары минут форы. И это — не срыв. Не минутное помрачение от паники. Это голая правда о нём самом, которую он полгода не давал себе увидеть. Итачи тяжело опускается в чёрное кресло. Достаёт портсигар — сухой щелчок металла, — и по комнате расходится густой табачный запах ещё прежде, чем вспыхивает огонёк зажигалки. Затягивается медленно, глубоко, до рези в лёгких, и смотрит, как серый дым тает в темноте. Заставляет себя разложить всё на части. Как привык. Без лишних эмоций. Только эмоций слишком много. Они не поддаются логике — они плавятся и жгут. Он думает о ней. Не так, как думают о женщине, о любовнице или союзнице. Так думают о том, что вросло под кожу, переплелось с нервами и стало неотделимой частью тебя. Полгода. Полгода он ни на мгновение не выпускал ощущение её печати — даже во сне, даже в бою, даже когда лгал себе, что держит дистанцию. Полгода эта нить вибрировала под его лопаткой, и он привык к ней, как привыкают к собственному пульсу. Настолько, что сегодня, когда она едва не оборвалась, из него с мясом вырвало что-то жизненно важное. Он знает теперь каждую её клеточку. Каждую трещину в израненном сознании, каждый порог, за которым начинается паника, каждую ниточку, за которую её можно вытащить обратно из небытия. Знает её страхи. Её слепую, отчаянную злость. Её гордость — дерзкую, несгибаемую, которая доводит до скрежета зубов и восхищает одновременно. Знает то, что она прячет глубже всего, — то, что он ни разу не выдал, что нашёл под стопкой её детских воспоминаний и держал молча, как держат чужую тайну и собственную смертельную слабость разом. И под всем этим табачным дымом, под холодным расчётом, в нём тлеет одно — тёмное, тяжёлое, ровное, окончательное. Она принадлежит ему. Не как ценный актив. Не как гарантия от Конохи по контракту. Она — его. Так же дико и неоспоримо, как его собственный Шаринган, его дыхание, его имя. Он не принимает это решение сейчас. Он с кристальной ясностью понимает, что решил давно — месяцы назад, молча, хороня эту одержимость под всеми стенами, что выстраивал. И только сегодня, когда нить почти оборвалась, позволил себе назвать вещи своими именами. И тут же наталкивается на собственные слова. Прежние. На свою хвалёную мудрость. Он помнит, о чём думал тогда — в чайном доме, отстраняясь от неё, наживую отрывая её пальцы от себя, отстраивая стену выше прежней. Одно дело — позволить себе её на три дня, в крошечном зазоре между миссиями, когда оба знают, что завтра может не наступить. И совсем другое — позволить себе её всерьёз. Он твердил это как проклятое заклинание: всё, что он подпустит близко, война рано или поздно вырвет у него из рук и приставит ему же к горлу. Держать дистанцию — значит защищать её. Не подпускать — значит не подвергать опасности. Так он думал. Великий стратег. Он ошибался. Очень, блядь, ошибался. Горячий дым обжигает лёгкие. Итачи смотрит в темноту ночи и наконец переворачивает эту логику — ту самую, что полгода держала их обоих на расстоянии вытянутой руки, изводя, — с ног на голову. Не он для неё опасность. Опасность — оставить её одну. Пока он играл в благородство, держал дистанцию и отмерял себе её присутствие по капле — Какаши подошёл к ней вплотную. Улёгся к ней в постель под личиной верного друга, втёрся в доверие. А потом хладнокровно всадил ей нож под рёбра в пыли за кулисами, пока Итачи был далеко. Безупречный. Идеальный. Бесполезный. Стоял и читал печать между лопаток, как сводку с поля боя, и не мог сделать ровным счётом ничего. Его выдержка, его хвалёный контроль, его стена — всё это не уберегло её. Всё это едва её не убило. Дистанция не защищает её. Дистанция — вот что чуть не отдало её в чужие, оскверняющие руки. Ей опаснее без него, чем с ним. Это не оправдание безумной одержимости — это сухой, математический вывод, к которому он пришёл бы, будь на её месте кто угодно. Просто на её месте — она. И потому вывод жжёт нутро живым огнём. Он с силой раздавливает окурок. Тут же тянется за следующей сигаретой. Злость приходит теперь — настоящая, тяжёлая, ядовитая. На себя. На то, что оставил её одну в угоду мифическому долгу. На то, что позволил себе отстраниться, отпустил её туда одну, когда должен был лично стоять между ней и Какаши. На то, что этот ублюдок Хатаке посмел коснуться её — тронуть то, что принадлежит только Итачи. Внутри просыпается что-то дикое, чёрное; он прокручивает в голове, обстоятельно, медленно, с наслаждением, все способы, которыми разберёт Хатаке на части, кость за костью, если тот когда-нибудь окажется в пределах досягаемости. Это тоже раскладывается на цели. Легко. С извращённым удовольствием. Но к ней — он всё ещё не может сорваться. Совет копает под него. За каждым его шагом теперь следит чужой, подозрительный Шаринган. Один остаточный след его чакры на пути к убежищу — и охота, которую за ним ведут, выйдет прямо к её постели. Он это знает. И это знание держит его в кресле, у окна, с догорающей между пальцев сигаретой, как цепь держит бешеного зверя. А внутри всё воет, рвётся, испепеляется от того, что она в сорока минутах отсюда, раненая, слабая, одна, — а он вынужден сидеть здесь. Он говорит Саске. Не просит — приказывает, пуская чакру по каналу связи. Пусть она придёт к нему. Пусть Саске приведёт её — сюда, в его квартиру. В единственное место в мире, которое он превратит в неприступную крепость, где сможет защитить её сам. Ответ от брата приходит короткий, бьющий наотмашь. Она отказалась. Сказала, что не придёт. Что не хочет тебя видеть. Итачи принимает удар ровно, без единой дрогнувшей мышцы. Но внутри что-то стягивается в тугой, злой, удушающий узел. Он понимает её. В этом вся мерзость положения — он понимает её слишком хорошо. Сакура только что узнала правду про Наруто. Узнала, что он, Итачи, знал всё это время, смотрел ей в глаза и молчал. Что все вокруг лгали. Что два года её личного ада были разыгранной чужой партией, а она — фигурой на доске. Она держится на острых осколках собственного сердца, и он — часть того, что её разбило. Разумеется, она не хочет его видеть. На её месте он бы выжег саму память о таком человеке. И, зная её изнутри лучше, чем кто-либо живой, он понимает и другое: ей нужно это время. Чтобы срастись хоть немного. Чтобы отдышаться от него, от всего этого кошмара. Ворваться к ней сейчас — значило бы содрать едва затянувшуюся корку на живую и сделать только хуже. Так что он ждёт. Он, который не умеет ждать, — ждёт. Даёт ей эти дни. Не потому, что смирился или отступился, — он не смирился и никогда её не отпустит, это решено. А потому, что впервые в жизни его собственное бешеное, эгоистичное нетерпение весит меньше, чем её покой. Но пусть не обманывается. Эта передышка не продлится долго. Он дождётся, когда клан ослабит хватку. Когда Какаши поймают. Даст её ранам затянуться. Даст ей отдышаться и поверить, что она решает что-то сама. А потом придёт за ней. Перешагнёт через любые запреты, заберёт — и больше никуда не отпустит.***
Проходит неделя. Воздух всё ещё застревает в лёгких, царапая горло, а пальцы предательски дрожат от фантомного желания закурить. Сакура почти не спит. Её потрошат кошмары, выкручивают наизнанку панические атаки, с которыми её хвалёный контроль медика просто не справляется. Спасают только транквилизаторы Карин. Но сколько бы горстей она ни глотала, искусственный химический сон не приносит покоя. Днём можно притворяться, но ночью мозг безжалостно заставляет её переваривать новую реальность, в которой она оказалась. А её личный монстр всё это время молчит. Он не появляется в убежище. Саске о нём не упоминает, а Сакура намеренно стискивает зубы, чтобы не спросить. Иногда это требует почти физических усилий — вопрос жжётся на кончике языка, но она глотает его вместе с кровью от прокушенной губы. Он не пришёл. Она прекрасно понимает: Саске докладывает брату о каждом её шаге, тот знает, что она жива и в безопасности. И всё равно — ни записки, ни слова. И в какой-то мере она этому рада. Сакура его не зовёт. Она от него отстраняется. Печать между лопатками, их ментальная связь, истончившаяся до прозрачной нити в ту секунду, когда Сакура умирала на лезвии Какаши, теперь восстановилась. Затаилась. Её как будто нет, но Харуно кожей чувствует этот спящий, тяжёлый узел. Днём дышать гораздо легче. Работа с Карин в прохладном свете лаборатории. Какое-никакое общение с Саске — состоящее из коротких взглядов и оброненных фраз, но по крупицам восстанавливающее то, что было разрушено. Их тихие ужины втроём дарят странное, почти забытое чувство домашнего тепла, отнятого у неё так давно. Сакура боится признаться себе, насколько сильно это её лечит, успокаивает издёрганные нервы. Днём они бьются над клетками Хаширамы, и каждый маленький успех работает как лучшее обезболивающее, отвлекая от того ада, которым была её жизнь последние полгода. Но день рано или поздно заканчивается. И ночью её снова накрывает. Сакура физически ощущает кошмар сквозь липкую пелену сна. Страх — жуткий, прошивающий позвоночник ледяными иглами, ползущий по горлу чужой, ощутимой ладонью. Иллюзия настолько плотная, что сводит скулы. Ей кажется, что спасения не было. Что всё случившееся за эти недели — пустота, а она всё ещё заперта в борделе Укиё. Наруто гниёт в земле. Про предательство Какаши она во сне вроде бы и не знает — но подсознание уже кричит об этом эхом старой боли в животе. Она падает в эту черноту, задыхается, адреналин рвёт вены. Она понимает, что это сон, бьётся в нём, кричит: проснись, проснись! Не получается. И в этот самый момент, на пике удушья, приходит оно. Медленное, тянущее, ледяное облегчение. Прохлада втекает прямо в её горящее сознание, смывая панику, разжимая невидимые пальцы на её горле, и безжалостно выдёргивает её из кошмара. Она даже не может в это поверить. Потому что слишком хорошо, до самой последней капли знает, чья это чакра. Итачи. Ей кажется, что это продолжение сна — ровно до тех пор, пока она с судорожным вдохом не распахивает глаза и рывком не садится на кровати. Рука Итачи застывает у её виска. Их взгляды сталкиваются. Тёмный, непроницаемый омут напротив расширенного, загнанного зелёного. Сакура отшатывается. Резко, всем телом, словно от ожога. Вжимается лопатками в холодное дерево спинки, подтягивая колени к груди, подальше от него. Его рука повисает в воздухе там, где секунду назад было её лицо. Он не тянется следом. Не делает попыток успокоить или вернуть контакт. Просто убирает руку — медленно, ровно, с тем самым пугающим спокойствием, которое она так ненавидит. Глаза в глаза. Её пронизывает сразу целым коктейлем: адреналин ускоряет поток крови, бегущий по венам, и он стучит у неё прямо в ушах, едва перебивая собственное дыхание. Ей хочется, чтобы он ушёл. — Зачем ты тут? — Какаши в плену. Его взяли у границ Песка. Что-то внутри неё обрывается и повисает в пустоте. Сакура не знает, что должна почувствовать. Ещё недавно она называла его своим мужчиной — в мечтах засыпала под его чакру, строила «после», раскладывала на двоих будущее. А теперь на месте этого — только распоротая, ноющая дыра предательства, такая явная и жгучая, что весть о его плене приносит не горе, а тошнотворное, стыдное облегчение. И от того, что она способна на это облегчение, ей мерзко вдвойне. — Он не успел или не захотел сдавать тебя Обито, — говорит Итачи. Ровно — и всё же Сакура ловит под этой ровностью тень чего-то ещё: не жалости, нет. Расчёта, который на секунду споткнулся о нечто человеческое. — Он сам сдал себя в плен. Сам. Она отворачивается к огню, чтобы он не увидел, как её лицо на миг ведёт. Хатаке Какаши, всю жизнь тащивший на себе чужие смерти, — в конце выбрал не добить её и не искупить вину перед Обито, а исчезнуть с доски по собственной воле. И это почему-то ранит сильнее любого куная. — До этого я не мог прийти, — он произносит это ровно, почти без эмоций. — Пока он был на свободе, пока мог доложить о нас с тобой Обито. Это было опасно, мой след мог привести их сюда. К тебе. Рискнуть тобой ещё раз я не имел права. — Какое благородство, — роняет она. Холодно, тускло. — Ты на многое не имел права, но тебя это не останавливало. Он не отвечает сразу. И этого зазора ей хватает, чтобы разглядеть его: ни одной дрогнувшей черты, но взгляд стал тяжелее, и в нём — не вина, а что-то плотнее и глуше, что он давит на месте, не давая всплыть. — Ты злишься, — говорит он. — Я не злюсь. — Она смотрит мимо него, в огонь. — Чтобы злиться, нужно, чтобы человек был тебе небезразличен. А я как раз очень хорошо поняла за эту неделю, кто ты мне. Кто я тебе. Я чудесный инструмент. Кукла, которой вы все можете распорядиться как вам угодно. Слова выходят наружу — и тут же оборачиваются против неё самой. Она слышит их со стороны, свой ровный, чужой голос, и на секунду её ведёт: неужели это правда всё, что от неё осталось. Инструмент. Кукла. Что-то в груди проваливается, и она сжимает одеяло в кулаке, чтобы удержаться на плаву. — Это неправда. — Правда, Учиха. — Она наконец поднимает на него взгляд, и в нём нет слёз — только ровный, выстуженный гнев, который страшнее любого крика. — Ты полгода жил у меня в голове. Ты знаешь меня лучше, чем я сама. Ты видел, что со мной сделали воспоминания Обито, как я захлёбывалась в этом чужом горе, потому что оно было точь-в-точь моим. Ты забрал его у меня. Силой. Ты видел, как я гнию изнутри по человеку, которого оплакивала два года. Её голос не поднимается. Это хуже, чем если бы она кричала. — И ты знал, что он жив. Молчание. Дрова потрескивают в камине. — Знал. Всё это время. И отправил меня в Театр — так и не сказав ни единого слова. — Да, — говорит Итачи. Ровно. Без оправдания. — Знал. Это ломает её. Даже сейчас Учихе, похоже, плевать до глубины души на её чувства. Или он искусно скрывает всё, что в нём есть, или его действительно не волнует, что прямо сейчас её рвёт на куски от этого осознания. И она не знает, что из этого страшнее. Она молчит. Дышит тяжелее, гасит бурю. Чтобы не броситься на него прямо тут — и не попытаться убить собственными руками, в итоге приняв смерть от него самого. — Я сделал это не потому, что мне плевать на тебя. А потому что ты работала в чайном доме, — он не отводит взгляда, отвечает ей без заданного вопроса. — Потому что каждый день ты входила в чужие головы, к людям Мадары. И каждый раз, входя, ты оставляла дверь открытой в обе стороны. Ты знаешь это лучше меня — связь не бывает односторонней. Сакура застывает. — К тому времени, как мы начали работать, ты уже почти восстановилась, — продолжает он, и голос остаётся ровным, но за ней теперь натянутая струна. — По крохам. Из-за Саске. Из-за миссии. Из-за Наруто. Из-за самой работы, которая держала тебя на плаву. Медленно, криво, но рана закрывалась. А знание, что Наруто жив, легло бы поверх неё свежим разрезом. Каждую секунду, в каждом сеансе — оно тянуло бы наружу, потому что такое не спрячешь, как ни старайся, а ты не умеешь не чувствовать. Один срыв, одна паническая атака не вовремя, один сенсор Учих чуть внимательнее обычного — и оно бы утекло. Он делает короткую паузу. — И тогда не стало бы ничего. Ни плана, ни форы, которую дала Альянсу его смерть. Ни самого Наруто. Ни тебя. Они выпотрошили бы тебя до костей, чтобы добраться до него. Этого нельзя было допустить. — Не смей, — выдыхает она. — Я не мог отдать тебе это знание, не подписав тебе приговор. — Он чуть подаётся вперёд. — Незнание было единственным, что держало тебя в живых. Я выбрал твою жизнь, Харуно. Снова. Как выбираю её каждый раз. — Ты выбрал за меня. — Голос наконец срывается, звенит в тесной комнате. — Опять. Ты всё время решаешь за меня — что мне знать, что чувствовать, куда идти, кого оплакивать. Ты залез в моё горе и решил, что мне с ним делать. Это было моё, Итачи. Моя боль, моё право знать, что мой лучший друг ходит где-то живой, пока я кладу цветы на его пустую могилу. Она задыхается. Слёзы наконец прорываются — злые, горячие, и она их ненавидит. — Ты не спас меня. Ты меня использовал. И самое мерзкое — ты сделал так, что я тебе за это ещё и должна быть благодарна. Потому что я, сука, выжила! На последнем слове тело двигается раньше мысли. Сакура рвётся вперёд — и её ладонь летит ему в лицо. Не медицинский скальпель, не техника. Просто пощёчина. Просто живая, человеческая ярость, которой нужно куда-то деться. Итачи не двигается. Удар приходится по скуле — резкий, звонкий, он разлетается по тесной комнате, и голова Итачи чуть уходит вбок. Он принимает его. Стоит и позволяет ей ударить себя, не дрогнув, не попытавшись перехватить. Ладонь горит. Сакура смотрит на красный отпечаток, расплывающийся на его бледной скуле, и на секунду ужас перебивает даже ярость. Потому что он дал ей это сделать. И эта покорность страшнее любого сопротивления. Что-то в его лице меняется. Не сразу — слоями. Сначала твердеют желваки. Потом темнеют глаза — ещё чёрные, без Шарингана, но они темнеют на тон, на два, превращаясь в абсолютную бездну. Дыхание, всегда ровное, всегда выверенное, сбивается с ритма — едва-едва, но она ловит это, потому что неделю назад ещё умела читать его, как никто. Итачи злится. И Сакура цепляется за это с какой-то болезненной радостью — наконец-то! Наконец хоть что-то живое, наконец она пробила его каменную броню! Злость в ней вспыхивает ответно, добела. Да, злись, ублюдок, злись на меня… Она замахивается снова — уже не думая, лишь бы не останавливаться, лишь бы не чувствовать, как трещит по швам её собственный мир. И вот теперь Итачи перехватывает её запястье в воздухе. — Достаточно, — цедит он так тихо и низко, что от этого у Сакуры перекрывает дыхание, а кровь стынет в жилах. Стальные пальцы смыкаются на её руке за миг до удара, гасят замах, удерживают намертво. Харуно смотрит ему в глаза, ожидая увидеть холодное торжество. Снисходительную усмешку. То выверенное равнодушие, которым он гасил её сотни раз. Но там — ярость. Пугающая, огромная, первобытная настолько, что ей кажется, Итачи убьёт её. Вот прямо сейчас, пронзит и без того разорванное сознание и покончит с этим. — Ты, — выдыхает он, и голос идёт ещё ниже, глуше, цедится сквозь стиснутые зубы. — Хоть представляешь, что я чувствовал? — Это не вопрос. — Когда печать оборвалась. Когда я стоял там и знал, что ты умираешь. Что я нихуя не могу с этим сделать. Итачи втаптывает в неё эти слова. Его свободная рука резко взмывает вверх, он ухватывает её за щёки, сжимает до боли, упираясь кончиками пальцев в нежную кожу, которая изнутри царапается о её собственные зубы. Его лицо, его губы так близко, что она чувствует обжигающе-горячее дыхание. Аромат. От него пахнет дымом, гневом, озоном и чем-то тёмным, мужским, от чего подкашиваются колени. Сакура замирает. В груди сердце отбивает такой бешеный ритм, что ей кажется, будто оно прямо сейчас разорвёт рёбра. — Я хотел убить их всех. Всех на том ебанном совете, чтобы прийти к тебе, — говорит Итачи. Вдавливая, почти рыча — и оттого это страшнее любого крика. Такого Итачи она не видела никогда. Его хватка на её запястье не ослабевает, сминая кости. — Так что не смей говорить мне, что я тебя использовал. — Его глаза совсем тёмные, голодные, испепеляюще злые. — Если будет нужно, я отдам за тебя всё. Воздух между ними становится густым, как патока. Он искрит, тяжелеет, давит на плечи. Ярость, которая секунду назад требовала крови, вдруг мутирует во что-то иное. Градус напряжения взлетает до критической отметки. В этом тесном пространстве, зажатая между его телом и раскаленным воздухом комнаты, Сакура вдруг осознает: они стоят на краю. Вся та взаимная ненависть, все те издевки, холод и молчание были лишь тонким льдом, под которым кипела абсолютно разрушительная, больная одержимость. Она должна вырвать руку. Должна оттолкнуть его, выкрикнуть ещё что-то, ударить снова. Удержать эту спасительную злость, которая осталась её единственной защитой. Она не отстраняется. Он — тоже. И то, что копилось полгода под слоем льда, под лечебными прикосновениями, под партией в кошки-мышки и под семью днями оглушительного молчания, — рвёт плотину разом. Итачи отпускает её запястье. Резким, собственническим движением ухватывает за затылок, намертво вплетая пальцы в розовые волосы, лишая даже микроскопического шанса отстраниться. И целует её. Нет. Он буквально пожирает её. Впивается в губы с голодной, звериной жадностью, кусает, сминает и почти рычит ей в рот, когда Сакура не отвечает сразу. Когда она инстинктивно упирается ладонями в его твердую грудь — от растерянности, от нехватки воздуха и от катастрофической нехватки смелости принять то, что происходит. Но Итачи плевать на её сопротивление. Он целует её так, как она бы никогда не могла себе представить в реальности: глубоко, властно, подчиняя себе каждый её вдох. И к её собственному, жалкому раздражению, от одного только этого напора низ живота сводит сладкой судорогой, а белье мгновенно становится до жаркого стыда влажным. Таким влажным, что ей кажется — насквозь. Харуно издает судорожный, жалкий писк. Глушит стон в его губах. Господибоже. Как же ей страшно признаться в том, что она этого хочет. Что, несмотря на предательство, ложь и боль, это единственное, чего она сейчас действительно, до одури хочет. — Не смей, — рвано выдыхает она ему в губы, пытаясь оттолкнуть, ещё цепляясь за жалкие остатки своего гнева. — Не смей прикас… Она сама обрывает себя на полуслове, давясь новым, куда более громким стоном. Потому что Учиха жестко прикусывает её за щеку, а его вторая рука, скользнув под резинку её огромных домашних шорт, прямо сейчас безошибочно находит её пульсирующий клитор и сжимает его между пальцами. Его дыхание обжигает её кожу. — Что ты хотела сказать? — хрипит он ей прямо в ухо. В его голосе — чистая, тёмная издевка. И он стискивает пальцы чуть сильнее, заставляя её выгнуться дугой. Боль — лёгкая, тягучая, граничащая с невыносимым удовольствием — распространяется по телу огнём. Мурашки вспыхивают под кожей, как лава, топя её в этом животном ощущении. Если бы Сакура была способна соображать, она бы задалась вопросом, откуда он так точно знает, как именно ей нужно. Где нажать и с какой силой. Но ответ слишком прозрачен. Он бьет под дых. Он видел не только её воспоминания. Итачи лез глубже. Он был в её тайных желаниях, в её грязных фантазиях, в её вкусах, мать его. Учиха — ментальный дьявол, и этот дьявол сейчас физически воплощает то, о чём она смела мечтать только у себя в голове. Словно прочитав её панику, он произносит грубо, почти холодно: — Я задал вопрос, Харуно. Отвечай. Не заставляй меня ждать. Её трясет. Гордость бьется в агонии. — Не смей… прикасаться ко мне, — через силу выдавливает она, глядя в его пылающие тьмой глаза. Пальцы Итачи замирают. Он перестает двигаться, оставляя её на грани мучительного голода. — Ты правда этого хочешь, Харуно? — Его баритон падает до угрожающего, вибрирующего шёпота, от которого по спине катится горячий пот. Он не даёт ей даже шанса отвести взгляд. — Поверь, тебе лучше не врать мне. Он делает ровно одно медленное, круговое движение большим пальцем по её набухшему нерву. Скользко. Влажно. Идеально. Сакуру выворачивает от удовольствия, ногти впиваются в его плащ. — Да… хочу, — сипит она, всё ещё пытаясь удержать маску ненависти. Взгляд Итачи тяжелеет, а голос звучит почти стальным весом. — Сними это. Он выдергивает руку из её белья. Резкая потеря его тепла ощущается как физическая боль. Сакура тяжело дышит, её грудь вздымается. Она мешкает долю секунды, но в его глазах нет ни капли терпения. Сама не знает, но сдается. Слишком легко, от неизвестного страха, что если не сделает то, что он говорит, Итачи остановится. Дрожащими руками она цепляется за ткань, стягивает шорты вместе с бельем, и позволяет им упасть на пол. Ей автоматически хочется прикрыться и сдвинуть бедра. — Нет, — звучит очередной приказ, ровный, не терпящий возражений. И Харуно останавливается. Замирает, слегка подрагивая, но стоит — задержав дыхание, открытая, выставленная под этот тёмный, оценивающий взгляд. Каждая клеточка её тела кричит, что нужно закрыться, а она стоит. Слушается. И то, как легко её тело подчиняется его голосу — раньше собственного разума, — унижает и заводит одновременно. Итачи смотрит на неё, на её обнажённые бёдра, блестящие от её собственной влаги. Он удовлетворённо хмыкает — ему явно нравится то, что он видит, и то, что она выполнила приказ. Сакуре же кажется, что её лицо прямо сейчас сгорит от стыда. Учиха обходит её, останавливается сзади, делает всё мучительно медленно. Её острые лопатки упираются в его грудь, когда он не касается руками, но наклоняется к её уху и говорит: — Раздвинь ноги шире. Харуно медлит. Гордость делает последний, жалкий рывок. — Не заставляй повторять. Харуно, задержав дыхание, медленно пересиливает тяжесть в ногах. Она разводит колени, подставляясь. Слышит, как срывается ее собственное рваное дыхание в этой оглушительной тишине. Прохладный воздух касается обнаженной кожи, подчеркивая ее беззащитность. Это движение кажется ей вечностью, но она выполняет приказ, чувствуя, как Учиха удовлетворенно хмыкает. — Умничка, а теперь повтори мне, ты правда хочешь, чтобы я остановился? Сакура мешкает, ее разум бьется в ловушке. Идеальный ответ — «Нет, не хочу», но это признание, сдача. Она должна удержать каплю ненависти, эту спасительную броню. Она знает, что лжет, Учиха знает, что она лжет, но она цепляется за это «Да» как за последний бастион. — Да, — выдыхает она, и её голос дрожит, предавая её окончательно. А затем его ладонь взлетает вверх и с резким, звонким хлопком опускается на нежную часть, прямо по влажному центру. Удар обжигает кожу. Кровь приливает туда, где коснулась ладонь. Сакура вскрикивает — от неожиданности, от жалящей боли, которая мгновенно конвертируется в новую, сумасшедшую волну возбуждения. — Лгунья, — хрипло припечатывает он. Гнев и пронзающее желание накрывают её одновременно, лишая последних остатков разума. Итачи поворачивает её к себе одним движением и делает шаг вперёд, почти грубо разводит её ноги шире, заставляя упереться спиной в стол, и встаёт между её бёдер. — Ты ведь знаешь, что я видел правду? — шепчет он, и его длинные пальцы, ещё слегка влажные, без предупреждения входят в неё. Сразу два. Глубоко. Безупречно. Сакура запрокидывает голову, хватая ртом воздух. Учиха, не сдерживаясь, жадно ведет языком по тонкой коже шеи, кусает, заставляет шипеть от колкого жара. Там точно останутся синяки. — Видел, как часто ты кончала на меня, — его голос — это чистый яд, который течет по её венам. Большой палец возвращается к клитору, задавая безжалостный ритм. — Как дрочила в душе, как глушила стоны. Нет. Сакура жмурится, чувствуя, как лицо заливает краска. Боже, он знает. — Видел, что именно ты представляла, — Итачи наклоняется, прикусывая мочку её уха. — Неужели ты и правда думала, что я не найду это под стопкой твоих невинных детских воспоминаний? Её бросает в жар. Воспоминания в Укиё вспыхивают перед глазами. Мысли о том, как она стоит перед ним на коленях. Как представляет его член у себя во рту, почти задыхаясь от размера, отталкиваясь от его бедер. Как слизывает его вкус, фантазируя, что это самое горячее, самое сладкое, что она когда-либо пробовала. Он видел всё. Каждый непристойный кадр, каждую пошлую мысль. Ей хочется провалиться сквозь землю от этого абсолютного ментального эксгибиционизма. Она не уверена, что вообще физически осилит то, о чём мечтала в пьяном дурмане своей головы. — Итачи… — стонет она, пытаясь свести колени, хотя сама не понимает о чём в точности просит, но он легко удерживает её разведенной. — Я знаю каждую клеточку тебя, — рычит он, ускоряя темп своих пальцев внутри неё, заставляя её биться в его руках, теряя рассудок. — И знаешь, Харуно… Я, блядь, так рад этому. Он перехватывает её за талию, прижимая вплотную к себе, чтобы она почувствовала сквозь ткань его брюк, насколько он твёрдый. Насколько отчаянно он её хочет. — Потому что я никогда в своей грёбаной жизни не хотел никого так, как тебя. Ты сводишь меня с ума. — Итачи тяжело дышит ей в губы, и его обычная холодная маска разбита вдребезги. — И я клянусь, я воплощу в жизнь каждую из твоих грязных фантазий. — Боже, — выдыхает она, когда Учиха снова входит в неё пальцами до упора, задевая какую-то одной Ками известную ей точку. — Нет, Харуно. Это всего лишь я. И за свою ложь ты будешь наказана. Итачи резко, без предупреждения, выдергивает пальцы из её податливого, влажного тепла. Внутри Сакуры всё болезненно сжимается от внезапной пустоты. Тело, настроившееся на скорую разрядку, требует продолжения, но Сакура упрямо стискивает зубы. Гордость заставляет её сдержать стон разочарования. Ловя его тяжелый, пронизывающий взгляд, она заставляет себя выпрямить спину, насколько позволяет его жесткая хватка на её талии, и вызывающе вздергивает подбородок. — Что, Учиха? — её голос звучит хрипло, но в нём всё ещё горит упрямое пламя. — Думаешь, я буду умолять? Не дождешься. Итачи смотрит на неё сверху вниз — спокойно, почти созерцательно, но в глубине его глаз вспыхивает опасный, азартный огонь. Её сопротивление не злит его. Напротив, оно даёт ему полное право быть безжалостным. — Посмотрим, Харуно, — пугающе тихо произносит он. — Посмотрим, как запоет твоё тело. Он не дает ей времени перевести дыхание. Одним движением он подается вперед, втираясь бедром между её разведенных ног, и грубо хватает её за волосы у затылка, заставляя запрокинуть голову. Его губы впиваются в её шею, но это не ласка — он оставляет глубокие, резкие засосы, кусает чувствительную кожу до колкого жара, заставляя её шипеть от боли. Сакура дергается, пытаясь оттолкнуть его, но Итачи свободной рукой резко дергает вверх ткань её топа, обнажая грудь. Его пальцы грубо, без прелюдий сжимают её сосок, а затем он перехватывает его зубами, потянув на себя. — А-ах!.. — Сакура выгибается в спине, ловя ртом воздух. Вспышка боли от укуса мгновенно смешивается с густым, тягучим жаром внизу живота. Итачи не дает ей опомниться. Его ладонь опускается вниз и без предупреждения вонзается в неё — сразу тремя пальцами, жестко, глубоко, задавая сокрушительный, быстрый темп. Он бьет точно в нужную точку. Сакура теряет опору под ногами. Разум начинает плавиться. Это слишком быстро, слишком интенсивно. Стенки начинают судорожно сжиматься, оргазм накатывает на неё за считанные секунды, как тяжелое цунами. Она уже видит вспышки перед глазами, её бедра начинают непроизвольно дергаться в такт его руке… И в самый последний момент, когда Сакура уже готова перешагнуть эту черту, Итачи накрывает её клитор ладонью, намертво блокируя всякое движение, а пальцы внутри замирают неподвижным якорем. — М-ммф!.. Нет! — вскрикивает она в его губы, едва не плача от этой ментальной и физической перегрузки. Оргазм, который был в миллиметре, спотыкается и скатывается назад, оставляя после себя выламывающую, невыносимую боль напряжения. Это как упасть с обрыва и зависнуть в воздухе. Сакура тяжело, рвано дышит, впиваясь ногтями в его плечи. Её бьет крупная дрожь. — Итачи, нет, хватит, — хрипит она, пытаясь свести колени, но он держит её бедра железной хваткой. — Пусти меня, слышишь? — Я слышу только ложь, Сакура, — шепчет он, и в его голосе проскальзывает жесткая, собственническая властность. И это правда, она лжет. Меньше всего на свете она хочет чтобы он её отпускал. Он снова начинает двигаться. На этот раз издевательски медленно, проворачивая пальцы внутри неё, заставляя чувствовать каждый рельеф, каждую фалангу. Одновременно с этим его язык спускается ниже, обводя её ключицы, а ладонь продолжает безжалостно сжимать её грудь, крутя сосок до легкой боли. Сакура до крови кусает собственные губы, пытаясь удержать стоны внутри, удержать эту спасительную броню гордости. Но Итачи ведет её по второму кругу. Он ускоряет темп, его пальцы внутри двигаются мокро, хлестко, выбивая из неё остатки воздуха. Боль от укусов на шее и груди смешивается с диким, концентрированным удовольствием. Её тело горит, нервные окончания обнажены до предела. Новый пик накрывает её ещё сильнее, ещё разрушительнее, стирая границы реальности. Сакура запрокидывает голову, из её груди вырывается хриплый, животный стон, она готова взорваться… И Итачи снова резко останавливается и убирает руку, полностью отстраняясь. Вспышка пустоты взрывает её мозг. Это второй круг ада, и он оказывается невыносимым. Неразряженное напряжение бьет по нервам с такой силой, что Сакура буквально стонет от боли. Внутри всё пульсирует, требуя разрядки, требуя прекратить эту пытку. Её гордость, её упрямство — всё это просто выгорает, оставляя лишь чистое, первобытное безумие вожделения. Ей больше нечем защищаться. Она понимает, что если он не вернется сейчас, она просто сойдет с ума. — Итачи… — её голос срывается на надрывный, умоляющий шепот, из зажмуренных глаз брызжут слезы фрустрации. Она теряет остатки контроля, слепо подаваясь вперед и цепляясь за его рубашку, полностью капитулируя. — Пожалуйста… я прошу тебя. Я больше не могу… мне так нужно кончить. — Чья ты, Сакура? — рычит он, глядя на её тяжело вздымающуюся грудь и заплаканное, раскрасневшееся лицо. — Твоя… только твоя… — Сакура беспомощно качает головой, окончательно сломанная этой ментальной и физической агонией. — Хорошая девочка, — он гладит её по волосам почти нежно, и этот резкий контраст выбивает из неё последний воздух. Но его пальцы не проникают в неё снова. Вместо этого Учиха делает медленный шаг назад. Сакура почти хнычет от потери контакта, широко распахнутыми глазами наблюдая за тем, как он, пожирая её диким, потемневшим взглядом, расстегивает ремень и спускает брюки. Он освобождает свою напряженную, твердую как сталь плоть — крупную, пугающе-красивую в своей первобытной готовности. Внизу живота всё заходится новой, пульсирующей судорогой, кровь ускоряет свой бег в тот момент, когда Учиха собирает с собственных пальцев её влагу, небрежно смазывает себя и делает шаг навстречу. Он нависает над ней, заслоняя собой весь мир. Господибожемой. А когда он негромко, но властно чеканит: — Становись на колени. Кажется, её нервная система просто сгорает. От одного только этого приказа, от осознания того, что сейчас произойдет, желание взорваться стонет прямо у неё в голове. Она больше не думает о гордости. Медленно, соскальзывая со стола, Сакура опускается на колени прямо перед ним. Прохладный пол обжигает обнаженную кожу, но она этого почти не замечает. Она оказывается лицом к лицу с его палящим, тяжелым желанием. Запах Итачи — смесь его одеколона, грозовой свежести чакры и мускуса — заполняет всё пространство, лишая остатков воли. Учиха смотрит на неё сверху вниз. Его взгляд потемнел до предела, а на бледных скулах гуляет жесткий румянец. Он запускает пальцы в её растрепанные волосы, слегка оттягивая их назад, чтобы заставить её запрокинуть голову и посмотреть ему в глаза. — Помнишь, о чем ты думала, когда кончала, Харуно? — его голос вибрирует от сдерживаемой страсти, низкий и хриплый. Сакура сглатывает, её взгляд невольно опускается, а дыхание перехватывает. Член Итачи находится в каких-то сантиметрах от её губ. — Да… — выдыхает она, касаясь ладонями его крепких бедер. Ткань его приспущенных брюк кажется шероховатой под её подрагивающими пальцами. — Помню. — Тогда бери, — приказывает он, чуть сильнее сжимая её волосы, направляя, но позволяя ей сделать первый шаг самой. — Покажи мне, как сильно ты этого хочешь. Сакура подается вперед, преодолевая последнее расстояние, и касается губами горячей, пульсирующей плоти. Ощущение его размеров и жара заставляет её шумно втянуть воздух через нос. Она осторожно обхватывает его губами, дегустируя, слизывая влагу, чувствуя, как Итачи над ней резко, рвано выдыхает, а его пальцы судорожно впиваются в её затылок. Каждый её вдох, каждое движение губ и языка отзываются внутри неё самой мощной волной стимуляции — этот ментальный экстаз подчинения и обладания им кружит голову сильнее любого наркотика. Она ласкает его так, как представляла в своих самых смелых фантазиях, толкаясь навстречу его бедрам, задыхаясь от глубины, но не отстраняясь. — Черт, Сакура… — Итачи хрипло рычит, его самообладание трещит по швам. Он начинает двигать бедрами сам — сначала плавно, затем всё более настойчиво и глубоко, задавая тот самый безжалостный ритм, от которого у неё темнеет в глазах. Он доводит её до грани одним лишь этим действием, заставляя её тело судорожно сжиматься на коленях в предвкушении разрядки, а затем резко останавливается, перехватывая её за подбородок и заставляя прервать контакт. Сакура разочарованно всхлипывает, глядя на него снизу вверх умоляющим, затуманенным взглядом. — Хватит, — выдыхает он, и в его глазах полыхает такое дикое, первобытное вожделение, что Сакуре кажется, будто её сейчас сожгут заживо. — Ты достаточно помучила нас обоих. Иди сюда. Он рывком поднимает её с колен, мгновенно подхватывая под бедра и заставляя обхватить ногами свой пояс. Сакура едва успевает вскрикнуть, как он единым, мощным движением насаживает её на себя — сразу до самого упора. У неё буквально искры сыплются из глаз от этого резкого, запредельного ощущения полноты. Сакура почти пищит, издавая тонкий, жалобный звук от невыносимо острой, растягивающей изнутри волны удовольствия. Оглушенная этим напором, она инстинктивно пытается задвигаться на нем, податься назад или, наоборот, прижаться теснее, чтобы хоть как-то справиться с подступившим к самому горлу экстазом. Но Итачи не позволяет ей перехватить инициативу. Он перехватывает её бедра еще жестче, намертво фиксируя их своими сильными ладонями и полностью лишая её возможности двигаться самостоятельно. Вместо этого он сам подается вперед, прижимая её к себе вплотную и входя до невозможности глубоко, заставляя её тело принять весь его объем до последнего миллиметра. Он замирает, мучая её этой неподвижностью и растягивая её агонию. Сакура беспомощно дрожит в его руках, ловя ртом воздух, пока Итачи жадно, не отрываясь, рассматривает её лицо. — Ты такая красивая, — выдыхает он ей в самые губы, и его хриплый голос вибрирует от сдерживаемой силы. — Твоё возбуждение, твоё желание, это лучшее что я когда либо видел. Сакура судорожно всхлипывает, её пальцы слепо впиваются в его плечи. Она пытается что-то сказать, но из груди вырывается лишь невнятный, прерывистый стон. Итачи приподнимает её лицо за подбородок, вынуждая посмотреть прямо в свои потемневшие, пугающе бездонные глаза. В его взгляде сквозит тяжелая, непреклонная властность. — Ты очень сильно ошибаешься, если думаешь, что когда нибудь сможешь от меня избавится. Поняла? Он сжимает её бедра еще крепче, едва заметно проворачиваясь внутри неё, отчего Сакура снова издает тонкий, практически пищащий звук. — Отвечай. Поняла? — требовательно нажимает он, не разрывая зрительного контакта. — Д-да… — с трудом выталкивает она из себя, полностью капитулируя перед его волей. — Да, Итачи… Этот ответ сносит последнюю плотину его хладнокровия. Удовлетворенно рыкнув, Итачи резко срывается в безжалостный, сокрушительный темп. Он двигается глубоко и мощно, вколачивая Сакуру в глухую стену, не давая ей ни единой секунды на передышку. Комнату заполняют звуки их тяжелого дыхания и хлесткие удары тел. Сакура кричит, полностью теряя связь с реальностью. Каждый его сокрушительный толчок выбивает из Сакуры сдавленный, хриплый писк. Мир вокруг сужается до этой душной комнаты, до металлических пальцев на её бедрах и дикого, ослепляющего жара внизу живота. Итачи двигается на пределе, грубо, сминая её сопротивление и подстраивая её дыхание под свой безжалостный ритм. В какой-то момент он перехватывает её затылок, впиваясь в её губы глубоким, удушающим поцелуем, заставляя её глотать собственные стоны. Внутреннее напряжение Сакуры достигает критической точки. Стенки начинают судорожно, часто пульсировать, намертво зажимая его внутри себя. Ощутив этот непроизвольный спазм, Итачи резко отстраняется от её губ, его глаза вспыхивают пугающим багровым блеском, а дыхание окончательно ломается. — Кончи для меня, Харуно, — хрипит он, и в этот же миг её тело взрывается оглушительной, изнуряющей разрядкой. Сакура выгибается в его руках дугой, практически теряя сознание от остроты ощущений. Пространство перед глазами рассыпается на белые искры, из груди вырывается долгий, сорванный крик, который тут же тонет в новом, финальном толчке Итачи. Этот оргазм, сковавший её тело, окончательно добивает его хладнокровие. Чувствуя, как она судорожно сжимается вокруг него, умоляя о пощаде, он делает три тяжелых, яростных движения, буквально вколачивая себя в неё до самого упора, и с глухим, животным рыком изливается глубоко внутрь стремительной, обжигающей волной. Они дышут, в унисон, долго или нет. Время течет как густой мед. Так проходит минута, две может и все десять. Когда последняя судорога отпускает их тела, комната погружается в звенящую, оглушительную тишину — её нарушает только рваное, свистящее дыхание на двоих. Напряжение, ещё секунду назад граничившее с жестокостью, испаряется разом. И Итачи меняется. Пугающая маска дикого вожделения сходит с его лица, уступая место чему-то, чего Сакура в нём не видела никогда. Его движения, только что грубые, властные, становятся плавными, осторожными. Он всё ещё в ней, всё ещё держит её на весу, но хватка, оставлявшая синяки, размыкается, перетекает в плавное, мягкое объятие — словно он вдруг вспомнил, что она сделана из хрусталя. Он выходит из неё медленно, придерживая, и Сакура давится тихим, обессиленным звуком. Итачи целует её там, где тлеют, чуть побаливают засосы и свежие укусы. — Ты умничка, — шепчет он ей низко на ухо, обжигая дыханием пускает мелкую россыпь мурашек по шее. Она обмякает, кости будто превратились в пластилин. Итачи не выпускает её из рук. Удерживая, отходит от стены, делает несколько шагов к кровати, садится на матрас, укладывая её на себя. Сакура послушной, безвольной куклой утыкается носом ему в шею, судорожно вдыхая ставший привычным запах: вишнёвый табак, колкий озон его чакры и под всем этим — тепло живой кожи. Слёзы всё не унимаются. Они текут сами — остаточная реакция перегруженной, выжатой досуха нервной системы, — и она не может их остановить, как ни старается. По щекам тихо катятся соленые дорожки, молча, безостановочно. Итачи тянется свободной рукой, подхватывает тяжёлое шерстяное одеяло и укутывает её до самых плеч, пряча под ним оба их тела. Кокон. Тёплый, тесный, глухой ко всему снаружи. Эта резкая метаморфоза не укладывается у неё в голове. Минуту назад он ломал её волю своей собственной, доводил до слёз фрустрации, подчинял — а теперь в каждом его жесте сквозит почти благоговейная бережность. Та же сила. Просто вывернутая другой стороной. Итачи приподнимает её лицо. Его пальцы, секунду назад до синяков сжимавшие её бёдра, теперь едва касаются кожи. Подушечкой большого пальца он медленно стирает влажные дорожки со скул. Раз. Другой. Пока они не иссякнут. — Ты в порядке? — голос звучит тихо, чуть хрипло. Сакура кивает, не находя сил в пересохшем горле дать связный ответ. Ладонь Итачи ложится ей на спину под одеялом. Его длинные пальцы мерно, успокаивающе скользят вдоль позвоночника, очерчивая каждый позвонок, согревая, снимая с неё дрожь виток за витком. Сакура прерывисто выдыхает и окончательно расслабляется в его руках, позволяя себе раствориться в этом моменте. Она никогда не видела его таким. Скрытыный, опасный нукенин, человек без чувств, тот, кого она привыкла считать мясником — сейчас он смотрит на неё с такой щемящей мягкостью, какой как ей кажется не видел никто. И это выбивает почву сильнее всего, что было до. Итачи наклоняется ниже. Прижимается губами к её виску. Потом — к мокрой ложбинке под глазом, снимая последнюю слезу. — Ты великолепна, Сакура, — шепчет он, и от этого хриплого, честного шёпота её измученное сердце пропускает удар. — Твоя сила. То, как ты отдаёшься мне. Это лучшее, что я когда-либо чувствовал. Сакура распахивает глаза, ловя его взгляд в полумраке. Слышать такое от Итачи Учихи — за гранью всего, что она считала возможным. Но в его глазах нет ни капли фальши. Только тихое, абсолютное признание её власти над ним — ровно той же власти, что он минуту назад взял над ней сам. И на этом они наконец сравниваются. Она не отвечает. Нечем — да и незачем. Просто придвигается ближе, вжимается в его тепло, в ровный, живой стук сердца под щекой, и впервые за эту бесконечную, кровавую неделю позволяет себе не держать оборону. Дрожь уходит. Слёзы высыхают. Остаётся только его дыхание над её макушкой, тяжесть руки на спине — и тишина, в которой впервые за долгое время не прячется ни одна угроза.