Ranch in Texas

NC-17
В процессе
27
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 69 страниц, 29 845 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
27 Нравится 8 Отзывы 10 В сборник

Глава 4. У темноты есть глаза.

Настройки
Память людей забывчива. Невозможно вспомнить, когда случился первый вдох или когда глаза впервые увидели мир. Но я хорошо помню, как нашедшая меня женщина, когда я была совсем крошечной и замотанной в пеленки, забрала меня с промозглой, сырой улицы и подарила тепло. Я росла самым обычным ребенком в самом обычном городке. Играла на улице с другими детьми, ходила в школу и радовалась простым вещам. Меня окружали хорошие люди, и моя жизнь ничем не отличалась от сотен других семей по соседству. Разве что с самого детства меня тянуло к тишине. Когда город засыпал, мне нравилось подолгу смотреть в окно на темнеющую полосу леса на горизонте. Иногда, когда обстановка становилась тягостной, я тихо ускользала из дома, чтобы просто пройтись по ночным тропинкам. Обычные люди боятся темноты и лесной глуши, но мне там всегда дышалось легче. Среди молчаливых деревьев, под прохладным ночным небом, я чувствовала себя странно спокойно, словно возвращалась в место, где мне никто не мог помешать быть собой. Я возвращалась домой до рассвета, бережно храня эти прогулки в секрете.

02.07.1968 год.

Темнота за лобовым стеклом кажется бесконечной. Небо затянуло плотными облаками, которые сожрали и луну, и звезды, отчего прерия вокруг выглядит ещё более глухой и бескрайней. Ветер снаружи разбушевался не на шутку: он с воем гуляет по пустой ночной дороге, прорывается сквозь щели в салон и приносит с собой колючую прохладу. Чон ведет машину жестко. На повороте не сбрасывает скорость, отчего пикап резко кренится, а захмелевшую Джесс по инерции бросает в сторону. Она дергается, цепляясь пальцами за обшивку сиденья, но не позволяет себе ни единого возмущения. Впереди, разрезая фарами темень, наконец вырисовывается массивный въезд на ранчо — в тусклом, колеблющемся свете одиноких фонарей проносится знакомая деревянная вывеска. Ковбой бьет по тормозам около амбара, заставляя пикап резко клюнуть носом, в ту же секунду глушит мотор на своем привычном месте и выходит из салона, с тяжелым стуком захлопывая за собой дверь. Он останавливается прямо у водительской двери, глубоко засунув руки в карманы джинсов, и через опущенное стекло смотрит на сестру — прямо, в упор, не мигая. Джесс сидит неподвижно, уставившись в пространство перед собой. Только её пальцы на коленях нервно перебирают друг друга, выдавая весь тот страх и стыд, которые она сейчас так отчаянно пытается скрыть под маской безразличия. — Выходи, — роняет он. Голос звучит ровно, но от этого холода, кажется, покрываются инеем стекла. Она медлит долю секунды, словно собираясь с духом, но затем послушно толкает пассажирскую дверь и выбирается наружу. Голову так и не поднимает. Без своей привычной шляпы, которая осталась валяться где-то на полу в пабе, с растрепанными ветром волосами, она выглядит сейчас особенно беззащитной. — В дом, — коротко бросает Чон, не отводя взгляд. Джесс ничего не отвечает. Она молча разворачивается и направляется к крыльцу хижины. Её шаги на высоких каблуках звучат неуверенно, хмель все ещё дает о себе знать, но в этих движениях больше нет и капли прежнего упрямства. Он заходит следом за ней, плотно притягивая хлипкую дверь, которая закрывается с тяжелым, глухим щелчком, будто окончательно отсекает их от всего, что осталось там, снаружи. Джесс на автомате проходит вглубь гостиной, но на пороге её шпилька предательски цепляется за стык досок — она оступаетя, едва не теряя равновесие, но в последний момент чудом удерживается на ногах. За всю дорогу от паба до ранчо она не проронила ни звука, лишь сверлила взглядом пространство у своих носков, словно панически боялась поднять глаза. Чон тоже молчал. Не спешил разразиться тирадой, не срывался на крик и не делал язвительных замечаний. Просто держал эту удушливую, свинцовую тишину — то самое фирменное затишье, которое на его памяти всегда предшествовало буре. Любой человек на ранчо, уловив это состояние хозяина, инстинктивно старался забиться в самый дальний угол. Но Джесс знала это молчание лучше остальных. И слишком хорошо помнила, что за ним обычно следует. Хосок остался в пабе — перед уходом он лишь коротко махнул рукой, без лишних слов давая понять, что отыщет Юнги с Джином и они доберутся до дома на такси. Чон щелкает выключателем. Тусклый, теплый желтый свет мгновенно заливает комнату, выхватывая из полумрака их силуэты. Он останавливается в паре метров от Джесс, скрестив руки на груди, и не отрывает от неё тяжелого, немигающего взгляда ни на секунду. Он злится. Чертовски злится, и это палится не по бешеным крикам, а как раз наоборот — по тому, насколько мертвой стала его мимика, как туго натянулись желваки и как методично он подавляет внутреннее кипение. В замкнутом пространстве дома эта тяжесть становится почти физической, а тишина начинает ощутимо давить на барабанные перепонки. Джесс не выдерживает первой. — Ну давай! Кричи! Скажи, что я виновата во всём! — срывается она, переходя на крик. Джесс резко вскидывает голову, в упор уставившись на брата, и с силой сжимает кулаки по бокам — так, что ногти болезненно впиваются в ладони, а пальцы мгновенно белеют. На резко очерченной скуле ковбоя каменно проступают желваки. Он делает глубокий вдох, сосредотачиваясь на дыхании — размеренном, словно возводя внутреннюю дамбу, чтобы не дать скопившейся ярости выплеснуться наружу и снести всё на своем пути. Его взгляд, прямой и жесткий, буквально прошивает её насквозь, фиксируя каждую мелочь: растрепанные волосы, дрожащие губы, нервную позу. По спине Джесс пробегает крупная дрожь, сменяясь холодным потом. Резкий порыв ветра, ворвавшийся из приоткрытого окна, только усиливает это гнетущее чувство. Она судорожно сглатывает. Те злые, запальчивые слова, которые ещё секунду назад рвались у неё из груди, внезапно застревают комом в горле, ломаются и трусливо отступают, так и не найдя выхода. — Я только один раз в жизни поднял на тебя голос, Джесс. Ты теперь каждый раз будешь мне это припоминать? — ровно, без единой лишней эмоции спрашивает он, сильнее смыкая руки на груди. Джесс дергает подбородком и уводит взгляд в сторону, принимаясь нервно, до крови кусать изнутри губу. Обида жжет изнутри, потому что она прекрасно знает — брат прав, до единого слова прав. Но признать это вслух, наступив на горло собственной гордости, она не собирается. Проходит ещё несколько секунд удушливого затишья, прежде чем она берет себя в руки. Справившись с нахлынувшей слабостью, Джесс снова поднимает глаза, упрямо и вызывающе глядя прямо на Чона, готовая стоять на своем до конца. — Я тоже один раз себе такое позволила, и что теперь? Старина Джо хату тебе подожжёт? — выплёвывает она, сцепив зубы. Говорит это резко, будто нарочно цепляется за первую попавшуюся глупость, лишь бы не признавать свою неправоту и прикрыть защитной агрессией уязвимость. Чон на секунду прикрывает глаза, и на его лице отражается усталость. В голове в этот момент крутится слишком много всего сразу. Её дерзкие слова, безумный вечер, душный полумрак паба, сальные, чужие руки, которые тянулись к её телу, и это непробиваемое, глухое упрямство, с которым она стоит перед ним прямо сейчас. Одно воспоминание накладывается на другое, мысли путаются, превращаясь в один сплошной узел раздражения, и ему тяжело зацепиться за что-то одно, чтобы окончательно не потерять контроль. Он медленно, шумно выдыхает через нос. Руки плавно опускаются с груди, безвольно повисая вдоль тела, но Чон по-прежнему не делает ни шага навстречу, сохраняя дистанцию. Между ними снова повисает тишина — но теперь она не мёртвая, а натянутая до предела, готовая лопнуть и оглушить обоих от малейшего звука. — Ты напилась в баре у дикого пьянчуги Генри, разнесла ему пол-заведения и разбила голову бутылкой из-под бурбона, ещё и заявила, что это, мать его, благословение свыше, — Чон медленно загибает первый палец. Голос звучит ровно, но за этой монотонностью угадывается натянутое до предела, истончившееся терпение. Он делает короткую паузу, глядя ей прямо в глаза, и загибает второй палец. — Подставила проститутку Джуди, оставив её в полном угаре в другом штате на растерзание старым негодяям. Джесс чуть вздрагивает, но Чон не останавливается. Он переходит к третьему пальцу, и в его тоне проскальзывает глухое, тяжёлое изумление от абсурдности её прошлых выходок: — Приставила заряженный револьвер к заднице старушке Нэнси с соседнего ранчо, потому что шериф Джимми, её сын, отказался на пари с тобой, кто лучше пожарит яйцо, потому что, видите ли, шляпа была горячее, чем сковородка. Он высоко поднимает брови, пристально вглядываясь в её лицо, и снова медленно выдыхает через нос, сбрасывая остатки воздуха из лёгких. — Ты сумасшедшая, Джесс, — выдыхает он, и в этом тихом признании усталости больше, чем злости. — И самое паршивое, что ты прекрасно это знаешь и гордишься этим. Джесс на секунду кривит рот в упрямой усмешке, но тут же тушит её, видя, как опасно замер Чон. Он делает короткий шаг вперед к дивану, и его сапог тяжело стучит по половице. Пространство между ними сокращается, и это плотное, удушливое напряжение, которое висело в комнате, теперь концентрируется прямо над её головой. Чон смотрит на нее сверху вниз — огромный, монолитный, пахнущий табачным дымом и ночной степной прохладой. — Старина Джо не подожжет мне хату, — Чон говорит тихо, но от этого у неё по коже снова поползли холодные мурашки. — Но завтра половина округи будет трепать твоё имя вперемешку со слюнями. Те самые уроды, которые сегодня пускали слюни, завтра будут судачить, как ты крутила задом на стойке за пару паршивых баксов. Ты этого хотела? Она молчит, сцепив зубы так, что челюсть начинает ломить. Упрямство внутри неё все ещё ворочается тяжелым комом, но крыть ей нечем. Каждый загнутый им палец — это неопровержимая улика её собственного безумия, в котором она до этого момента видела лишь веселый техасский задор. — Мне плевать на разбитые бутылки и чужие шляпы, Джесс, — Чон наконец опускает руку, но взгляд его остается железным. — Но я не позволю вытирать об нас ноги. Никому. И о тебя в первую очередь. В комнате становится ещё тише. Сквозняк из приоткрытого окна бесцеремонно колышет занавески, с тихим шорохом гоняет по дощатому полу мелкий сор, и этот ворвавшийся с улицы холодный воздух теперь ощущается кожей более остро. Тусклый свет желтой лампы бьет по глазам, выкручивая контраст на максимум и делая всю сцену до тошноты надоедливой. Джесс стоит прямо напротив, и на её лице разыгрывается целая буря: вспышка обиды быстро сменяется раздражением, пока, наконец, внутри не вскипает её главное, фамильное оружие — абсолютное, непробиваемое упрямство. Губы сжимаются в побелевшую линию, плечи каменеют, а пальцы мелко подрагивают от избытка сдерживаемых эмоций. Отступать она не собирается — не в её породе поджимать хвост, даже когда прижали к стенке. Резко, рубящим движением взмахивает руками, будто физически отталкивая от себя все его обвинения, она выплевывает ответ с той же яростью, повышая голос, который звонким эхом отскакивает от деревянных стен гостиной: — Проститутка Джуди на то и проститутка! Перечирикалась со всеми негодяями в округе, так ещё и моего бывшего в постель затащила! Чон коротко хмыкает. Впервые за всё время он слышит истинную причину её расставания с тем парнем. Ту самую правду, которую Джесс так упрямо, стиснув зубы, скрывала от всех долгие месяцы, а теперь сама же выдала в порыве слепой злости, даже не заметив, как проговорилась. Он чуть склоняет голову набок, пристально разглядывая сестру, словно видит её заново, сквозь призму этой внезапной вспышки откровения. — И поэтому ты потом пошла в паб старины Джо, чтобы трясти из своего бывшего Билла четвертак? — спокойно продолжает он, но в его низком голосе уже отчетливо проскальзывает ядовитая насмешка. — А когда он не захотел отдавать, ты накинулась на него, чтобы вытрясти всё до последнего цента? Вырвала ему дохера волос и отправила пацана в больницу с переломом хуя? Ковбой делает короткую, весомую паузу, скрестив руки на груди и наблюдая, как лицо Джесс стремительно темнеет от бессильного раздражения, а краска стыда и злости заливает её шею. Джесс вскидывает руки, словно отталкивая от себя ворох этих дурацких обвинений, и её голос срывается на звенящие ноты: — То есть я во всём виновата?! — её глаза расширяются до предела, и в этом диком взгляде вспыхивает гремучая смесь из упрямой злости. — А то, что этот ублюдок мне изменил — нет?! Чон стоит как вкопанный, превратившись в монолитное изваяние, и только его тяжелый взгляд продолжает сканировать её лицо. — Он виноват безоговорочно. Но и ты виновата не меньше за то, что парень потом не мог выйти в люди, — спокойно роняет он, чуть наклоняя голову к плечу. Уголок его губ едва заметно приподнимается в холодной, издевательской улыбке, от которой веет тюремным цинизмом. — И в чём был виноват его приятель, с которым ты сцепилась за последнюю пинту пойла в баре Генри? Напомнить, как ты орала на всё заведение: «Посланники бешеного Билла будут кастрированы»? Ветер за окном завывает с новой силой и с оглушительным стуком хлопает деревянной створкой. Этот резкий звук словно подводит черту под его словами, подчеркивая, насколько воздух в комнате накален от электричества. Чон не повышает голос. Он вообще никогда не орал на людей, и тем более на неё — за исключением того единственного раза в их прошлом, который Джесс до сих пор помнит слишком отчетливо, до холода в поджилках. И прямо сейчас Чон прекрасно видит по её побелевшим костяшкам: она уже всё поняла. Осознала, что перегнула палку, пробила дно и выставила себя дурой. Но её ослиное упрямство и гордость никогда не позволят признать это вслух. А для Чона это значило только одно — она не остановится. В следующий раз просто зайдет ещё дальше. Сделает изощреннее. Хуже. Назло ему и всему миру. — Чёрт тебя в задницу еби! — резко, во всю глотку выкрикивает она, выплевывая слова прямо ему в лицо. От такой грязной ругани даже у видавшего все виды Чона на секунду округляются глаза, а брови уползают вверх от неожиданности. — Какой же ты скучный! — на её губах расплывается злая, торжествующая ухмылка. — Соболезную твоей будущей жене… — она делает короткую, издевательскую паузу, кривя рот, — а может, и не жене. Злость вспыхивает в нём мгновенно и заставляет его сорваться с места. Чон делает быстрый шаг вперёд. Но Джесс знает его повадки достаточно хорошо. Она реагирует моментально: испуганной, но ловкой кошкой отскакивает назад, за диван, используя мебель как единственный щит. Теперь их разделяет только старая обшивка. — Повтори, что ты сказала, — медленно, по слогам произносит Чона. Он сжимает челюсть с такой силой, что желваки на скулах натягивают кожу до предела. Голос звучит низко, пугающе ровно, без единой высокой ноты, но в этой мертвой тишине он бьет сильнее, чем заряженный дробовик. Джесс на секунду замирает, чувствуя, как по позвоночнику от затылка до поясницы пробегает острая волна ледяных мурашек. Инстинкт самосохранения орет ей заткнуться, но хмель и упрямство душат этот страх на корню. Она демонстративно расправляет плечи, делая вид, будто ей глубоко плевать на его ярость, и небрежно пожимает ими. — Ну... кто знает, какие у тебя предпочтения, — бросает она с легкой, ленивой интонацией, словно они обсуждают утренний прогноз погоды. И в эту секунду в гостиной становится неестественно тихо. Даже яростный ветер за окном будто резко стихает, замирая в верхушках деревьев, боясь пропустить то, что случится дальше. Чон делает еще один шаг вперёд. На его шее и вдоль скул отчетливо, рельефно проступают вены — сдерживать напряжение больше не получается, оно вырывается наружу, заполняя собой каждый квадратный сантиметр дома. Джесс реагирует зеркально, как натянутая струна: делает осторожный шаг назад, огибая диван по дуге и удерживая безопасную дистанцию. Теперь она стоит спиной к проходу на кухню, инстинктивно нащупывая пространство для маневра и пути к отступлению. Под действием алкоголя она чувствует себя куда более уверенной и неуязвимой, чем есть на самом деле. В её затуманенном мозгу на полную мощность включился разрушительный азарт — поддеть посильнее, уколоть в самое больное место, вывести брата из себя во что бы то ни стало. И даже сейчас, когда Чон надвигается на неё, как тяжелый, смертоносный, но абсолютно расчетливый хищник, в её расширенных зрачках всё ещё горит безумный, отчаянный вызов. — Ты чё, страх потеряла? — резко срывается он и делает мощный, взрывной рывок вперёд. Джесс вскрикивает от неожиданности, этот звук наполовину тонет в её горле. Она тут же срывается с места, вильнув в сторону, и принимается нарезать круги вокруг дивана, отчаянно пытаясь удержать между ними деревянную преграду. Её движения быстрые, рваные, шпильки стучат по полу, а хмель делает шаги чуть неловкими, но дикое упрямство не дает ей затормозить. Сделав резкий круг, Джесс тяжело дышит и внезапно ловит себя на мысли, что оказалась практически в той же самой точке, откуда всё началось. — Ну ты же никогда не приводил девушек домой и не знакомил с нами, — бросает она. Голос чуть накренился от быстрой беготни и одышки, но она из последних сил выдерживает этот нарочито будничный, светский тон, словно они ведут милую беседу за чашкой чая. — Даже когда родители были живы. Ни одной, Чон. Ковбой замирает на долю секунды. Его плечи каменеют, а скопившаяся внутри злость становится еще плотнее, превращаясь в тяжелый, давящий монолит. — А может, это из-за того, что я в тюрьме полжизни торчал, а, Джесс? — резко выплевывает он, больше не считая нужным маскировать своё раздражение. Он смотрит прямо на её раскрасневшееся, самодовольное лицо, и этот взгляд должен был бы испепелить её на месте. Но вместо страха на лице Джесс проступает нечто совершенно иное. Она внезапно прижимает ладонь к губам, изо всех сил подавляя рвущуюся наружу улыбку. Её плечи мелко трясутся — она отчаянно, до слез сдерживается, чтобы не расхохотаться на всё ранчо. Чон знает это выражение лица. Знает слишком хорошо, до зубной боли. В её продуваемой техасскими ветрами черепушке только что родился очередной «гениальный», абсолютно безумный подъёб, и она просто физически не может держать его в себе. — Сука, ты сейчас останешься без языка, — Чон резко наклоняется вперёд, с маху опускаясь тяжелыми ладонями на широкую спинку дивана. Джесс сначала пытается что-то вставить в ответ, но тут же сбивается на вдохе и начинает открыто ржать. Смех рвётся наружу против её воли, сметая все остатки напускной серьёзности. Она судорожно прикрывает рот ладонью, пытается глубоко вдохнуть, вернуть лицу строгое выражение, но от этих попыток сдержаться выходит только хуже — плечи мелко дрожат, а в глазах блестят хмельные искры. Она делает последнюю отчаянную попытку собраться, больно прикусывает губу и, уже почти давясь собственной дерзостью, тихо выдаёт: — Может, именно в тюрьме ты нашёл себе паренька, которого ебёшь теперь где-то в подвале под домом? В комнате на долю секунды становится настолько тихо, что даже воздух будто превращается в твёрдый монолит. Сквозняк замирает, занавески повисают плетями, а тусклый свет лампы кажется застывшим. Чон медленно моргает. И в этот самый миг выражение его лица меняется окончательно. Из него испаряются остатки семейного терпения, границы дозволенного рушатся, уступая место гневу, который больше ничего не сдерживает. Джесс, глядя на эту трансформацию, окончательно срывается в громкий хохот. Чон не успевает даже сделать нормальный вдох — он срывается с места следом, как разъярённый бык на красную тряпку, с грохотом огибая диван и резко разворачиваясь в её сторону. Но Джесс, смешав пьяную неуклюжесть, оглушительный визг, режущий Чону слух, и дикий адреналиновый азарт, действует на чистых инстинктах. Она буквально выпрыгивает наружу через большое распахнутое окно, с треском задевая бедром деревянную раму. Приземление на шпильках выходит жестким — она едва удерживается на ногах, колени опасно подгибаются, но упрямство берет вверх. Она сразу выравнивается и, не оборачиваясь, с победным, сумасшедшим криком несётся в сторону своего домика, растворяясь в глубокой ночной темноте. Чон замирает у открытого окна, тяжело дыша. Его пальцы со всей силы впиваются в сухой деревянный подоконник — он сжимает его с такой звериной мощью, что старое дерево жалобно хрустит, и под его ладонью быстро, с сухим звуком расползается тонкая рваная трещина. — Дура мелкая, останешься жить на улице! — во всю глотку бросает он ей вслед, в глухой мрак прерии. Он делает глубокий, свистящий выдох через нос, пытаясь унять стучащую в висках кровь, и медленно переводит тяжёлый, остывающий взгляд в сторону амбара. Под слабым, раскачивающимся светом фонаря, прямо возле пикапа, в ряд стоят ценители таких перепалок: Хосок, Джин и Юнги. Все трое застыли по струнке, провожая взглядами стремительно улепётывающую в темноту Джесс с одинаково охуевшими выражениями лиц, пытаясь сообразить, какого вообще хера здесь только что произошло. Пару секунд они просто стоят, не мигая, переваривая увиденный кульбит через окно. А затем дружно, как по команде, их головы медленно, синхронно поворачиваются в сторону окна. Чон выдерживает этот коллективный немой вопрос ровно столько, сколько считает нужным. И с размаху захлопывает створку окна с таким звуком, что старое стекло и деревянная рама отзываются дребезжащей вибрацией по всему дому. Снаружи ребята одновременно вздрагивают и дёргаются, физически ощущая, как эта волна раздражения прошла по земле и воздуху, после чего переглядываются ещё более озадаченно. То, что Джесс безумная, он понял ещё в детстве. Причём безумная не в каком-то там романтичном, книжном смысле, а в самом паршивом: она делает всё на голом импульсе, сначала выплёвывает слова, а потом уже, сидя в луже, разбирается с последствиями. Но чтобы она в порыве пьяной злости выдала, что Чон — чёртов гей… Это уже выходило за любые рамки привычного семейного хаоса. Это был качественный новый уровень дебилизма. Он искренне не мог взять в толк, откуда вообще в её башке взялась эта ересь. С какой, мать её, логикой нужно смотреть на его жизнь, чтобы прийти к такому умозаключению? Только потому, что он не таскает баб на ранчо пачками, как остальные, и не выставляет личную жизнь напоказ? Это уже не просто злило — это вызывало какое-то тупое недоумение. Всё ещё раздражённо, шумно выдыхая через нос, Чон шагает по коридору и так же дёргано, как сегодня вечером это делал недовольный Юнги, заходит в ванную. Захлопнув за собой дверь, он быстрыми, агрессивными движениями сбрасывает с себя одежду, срывая рубашку и джинсы, и небрежно, комком отправляет всё это в корзину для белья. Воду в душе он включает сразу, выкрутив кран. Матированное узкое окно на улицу приоткрывает совсем чуть-чуть — ровно настолько, чтобы внутрь с улицы заходил свежий ночной воздух. Холодный поток воды в первую секунду жёстко бьёт по широким плечам и спине, заставляя Чона выругаться сквозь зубы. Он встаёт прямо под развесистую лейку, тяжело опираясь одной рукой о влажную стену и опустив голову. Ледяные капли разбиваются о его затылок, стекают по татуированным рукам, и ковбой закрывает глаза, позволяя воде смывать с тела накопившуюся за этот безумный день грязь, усталость и дорожную пыль. Но мысли в закипающей голове никак не желали укладываться в ровный ряд. Нет, ну назвать его геем — это же просто крышесносный пиздец мирового масштаба! Чон за долю секунды перебирал в памяти их короткую перепалку, вообще не понимая, в каком именно отделе её мозга могла родиться такая связка. Мужика себе в тюрьме нашёл? Чон на секунду даже завис, уставившись на стекающие по кафелю капли. Настолько глупой и абсурдной чуши он, кажется, не слышал за все свои тридцать лет. Даже от закоренелых отморозков на зоне. Он сжимает челюсть до боли, упираясь локтем в прохладную стену душевой и сильнее прислоняясь к ней лбом. Мокрые волосы липнут к лицу и шее, вода без остановки стекает сверху, тяжёлыми струями бья по плечам. Этот монотонный шум должен был заглушить мысли, но вместо этого он только подливает масла в огонь, подпитывая раздражение. «Нашёл себе паренька и ебёшь где-то в подвале под домом» — эта фраза снова и снова прокручивается в голове, и Чона буквально передёргивает от запредельного абсурда. Он шумно выдыхает через нос, пытаясь унять пульсирующую в висках злость, но она не уходит — только оседает глубже, вязкая и неприятная. Да он скорее бы заколотил этот чёртов подвал вместе с самой Джесс, посадил её под замок на неделю и заставил наконец-то помолчать, чем позволил бы этой идиотской фантазии иметь хоть какое-то право на жизнь. Или сам бы там с ума сошёл от её дичи и вздёрнулся на первой попавшейся балке с петлёй и табличкой на груди: «Ушёл с девственной задницей», лишь бы не слушать её следующую «гениальную» глупость. Проходит много времени, прежде чем ковбой наконец выключает воду. Дыхание более-менее выровнялось, а голова, кажется, немного остыла после ледяного финала. Он наспех, грубыми движениями трет полотенцем волосы и тело — не до конца, как и всегда, оставляя дорожки капель на груди и татуированных руках, — и низко завязывает ткань на бёдрах. Дверь ванной открывается и Чон выходит в тёмный, прохладный коридор. В глубине прихожей горит только одна тусклая лампочка — она слабо мерцает, будто вот-вот перегорит окончательно и погрузит дом в полную темень. Света хватает, чтобы не наткнуться на углы, и эта полумгла делает хижину ещё более тихой, пустой и заброшенной. Босиком, почти бесшумно он проходит мимо тёмного зева кухни, пересекает просторную обеденную зону и толкает массивную дверь с большими стеклянными вставками, выходя на крыльцо заднего двора. Воздух снаружи сразу кажется ледяным из-за душа, но Чону этот контраст сейчас приятен. Он действует бодряще, окончательно выметая из мыслей остатки злости. Чон делает глубокий вдох, ощущая, как ночная прохлада оседает на груди и мокрых плечах, заставляя мышцы слегка подобраться. Сверху, прямо над его головой, тускло горит одинокая лампочка в старой люстре, отбрасывая на деревянный настил крыльца ровный жёлтый круг света, который бессильно теряется уже через несколько метров. А дальше начинается сущий мрак. Ночь сегодня выдалась особенно плотной. Небо без единой звёздочки, без намёка на месяц — будто всё ранчо накрыли брезентовым покрывалом. За пределами освещённого пятна ковбой практически ничего не может различить: глаз цепляется лишь за угловатые силуэты беседки, мангала и чуть поодаль — тёмные, ровные очертания его небольшого огорода. Всё остальное пространство безвозвратно растворяется в чёрной пустоте, где привычные границы двора будто стёрлись. Зажав между губами крепкую сигару, которую он на автомате прихватил, проходя мимо кухни, Чон чиркает старой зажигалкой, та всегда неизменно лежит на перилах крыльца. Короткий огонёк на секунду выхватывает из темноты его сосредоточенное лицо, резкую линию челюсти, а затем гаснет, оставляя после себя лишь ровно тлеющий рубиновый кончик. На часах, должно быть, уже первый час ночи, а может и позже — Чон не следит за временем, оно всегда течёт по своим законам. Густой дым медленно рассеивается в прохладном воздухе, уносимый слабыми порывами ветра, и оставляет после себя терпкий, знакомый запах хорошего табака, который сейчас действует на натянутые нервы на удивление успокаивающе. Джесс, скорее всего, уже спит без задних ног в своей хижине. Алкоголь всегда вырубает её быстро, начисто лишая способности думать и злиться. Парни тоже должны были разбрестись по кроватям — завтрашнюю работу на ранчо никто не отменял. Хотя насчёт Юнги никогда нельзя быть уверенным до конца: этот чертяка вполне может сейчас шататься где-то в темноте у загонов, погружённый в свои мысли, сам толком не зная зачем. Чонгук выпускает очередную струю дыма, глядя в темноту. Завтра Джесс даже не посмотрит в его сторону. Не то что говорить — сделает самый пренебрежительный вид, будто его вообще не существует в этой вселенной. Но Чона это ни капли не колышет. Она всегда включает эту пластинку, когда понимает, что кругом виновата, но гордость жмёт. День, максимум два её показательного игнора — и всё снова сойдёт на нет, будто этой безумной кутерьмы и не было вовсе. Он к этому привык. Он делает глубокую затяжку, позволяя крепкому дыму обжечь горло, и медленно выдыхает его, глядя в непроглядную темноту перед собой. Тут, если уж на то пошло, сочувствовать нужно не его будущей жене или, мать твою, какому-то выдуманному мужу, а тому несчастному ублюдку, который когда-нибудь решит связаться с самой Джесс. С её диким характером, с её дурацкими замашками и полным отсутствием тормозов — ей будет чертовски сложно найти кого-то, кто выдержит этот ураган. Разве что ей попадётся такой же сумасшедший, как она сама. Но тогда они просто сожгут это ранчо дотла в первую же неделю. Мысль лениво остаётся висеть в голове, пока табачный дым снова растворяется в прохладе ночи, а вокруг по-прежнему царят только глухая тишина и чёрная, густая темнота прерии. Чонгук слегка прикрывает глаза, и под монотонный шорох редких капель о крышу крыльца память сама собой утягивает его на много лет назад. Туда, где всё только начиналось. В детстве, когда Чонгуку было всего пять, мир казался намного проще. В тот день он, как обычно, возился в гараже у бати — с важным видом копался в каких-то старых, пахнущих мазутом железках, игрался, представляя себя то крутым механиком, то бесстрашным ковбоем, усмиряющим диких мустангов. Из этого упоительного занятия его выдернул голос отца, позвавший в дом. Маленький Чон нехотя бросил свои «дела», разочарованно вздохнул и побежал внутрь, на ходу наспех отряхивая чумазые ладони о пыльные штаны. На пороге кухни он резко затормозил. Отец стоял у стола не один. Рядом с ним была незнакомая женщина — красивая, статная, с длинными густыми волосами, которые мягко завивались на концах и ложились на плечи. Чонгук тогда смотрел не столько на неё, сколько на то, как батя бережно, по-хозяйски держит её за талию и как улыбается — непривычно тепло, открыто, так, как пятилетний Чон ещё никогда не видел. И в этот самый момент тишину дома внезапно прорезал резкий, тонкий, оглушительный крик. Маленький Чонгук сильно вздрогнул от неожиданности, инстинктивно обернувшись на этот незнакомый звук. Его круглые глаза остановились на обеденном столе позади взрослых — туда, прямо на деревянную поверхность, была бережно поставлена большая плетёная переноска. — Сестра? Чья? — переспросил он тогда тонким детским голосом, медленно, с опаской подходя ближе и всё ещё не отрывая заворожённого взгляда от корзины. — Моя? — Твоя, Чонгук, твоя. Её зовут Джессика, — ответил батя всё так же спокойно, с лёгкой, гордой улыбкой, прижимая женщину к себе чуть крепче. Чонгук подошёл вплотную к столу, вытянул шею и встал на самые носочки, едва дотягиваясь подбородком до края переноски. Маленькие, испачканные в гаражной пыли пальцы крепко уцепились за жёсткие плетёные бортики. Он потянулся всем телом вверх, с любопытством заглядывая внутрь ловушки. Там, завернутая в ворох мягкой розовой ткани и почти утопая в ней, лежала совсем крошечная живая кукла. Новорождённая тихо, прерывисто сопела, уже не кричала, лишь изредка забавно морщила крохотный нос во сне. Лицо у неё было совсем маленькое, красноватое и сморщенное, а крошечные кулачки были плотно сжаты у самой груди. Чонгук замер, затаив дыхание и во все глаза рассматривая это существо, будто его детский мозг ещё не до конца мог переварить и понять одну простую истину: этот сверток с сегодняшнего дня — неотъемлемая часть его огромного мира. Его сестра. Чонгук открывает глаза и делает короткую затяжку. Тлеющий кончик сигары вспыхивает ярче, освещая татуированные пальцы. Двадцать пять лет прошло. Маленький розовый свёрток вырос, обзавёлся шпильками, скверным характером и длинными когтями, научился мастерски бить бутылки о чужие головы и сигать в окна посреди ночи, предварительно обложив старшего брата отборным матом. Но тот день он запомнил навсегда — то тихое, умиротворённое личико, крошечное и беззащитное, которое со временем превратилось в настоящую, мать её, техасскую гремучую змею с ядом. Он тихо хмыкает, чуть приподнимая уголок губ в мимолётной улыбке, делает ещё одну глубокую затяжку сигарой и выдыхает плотную струю дыма в ночную темноту. Они росли вместе, бок о бок на этом самом ранчо, делили одни и те же заботы, дороги и воздух прерии. Но, если честно, вырос из них двоих, походу, только он сам. У Джесс как было шило в заднице размером со здоровый охотничий нож, так оно там и осталось, ни капли не затупившись с годами. Когда она немного подросла и начала уверенно топать своими двоими, он лично научил её материться. Чонгук тогда знатно нахватался крепких словечек от местных парней постарше и, как истинный заботливый брат, щедро передал эти сакральные знания дальше. Джесс тогда было от силы года шесть. Она с диким восторгом носилась по всему дому и на полном серьёзе, во всю глотку орала всё, что успела запомнить, даже близко не понимая истинного смысла этих грязных выражений. А сам Чонгук в такие моменты стоял рядом с максимально невинным лицом, прикидываясь святым и делая вид, будто он вообще тут ни при чём. Так продолжалось ровно до тех пор, пока ему не стукнуло пятнадцать, а ей — десять. В этом прекрасном возрасте Джесс с абсолютно чистой душой, не моргнув и глазом, взяла и в один прекрасный день с потрохами сдала его родителям. Она со всеми красочными подробностями выложила отцу, как именно старший брат устраивал ей уроки отборного мата, стоило взрослым выйти из дома. Чон усмехается, качая головой. Батя тогда выписал ему таких люлей, что Чонгук ещё неделю сидел на стуле с предельной осторожностью. Драться он её тоже научил. И вот тут уже, если быть честным перед самим собой, отмазаться никак не получится — в нынешнем поведении сестры есть его прямая, стопроцентная вина. То, что она сейчас способна в одиночку разнести бар, уложить на лопатки здоровенного мужика и довести своих бывших до больничной койки с весьма экзотическими травмами… да, это целиком и полностью его заслуга. Но, глядя в чёрную пустоту двора, Чон ловит себя на мысли, что ни капли об этом не жалеет. В этом суровом мире лучше уметь дать жёсткий отпор, чем стоять, размазывая сопли по лицу, и плакать, пока тебя ломают. Лучше ударить первым, наглухо вырубив ублюдка, чем потом тебя будут собирать по кускам на хирургическом столе. Он делает ещё одну затяжку, провожая взглядом плывущие в темноту сизые кольца дыма. Просто, похоже, в процессе её обучения он самую малость переборщил. Забыл вовремя поставить ограничитель на эту безумную машину разрушения, и теперь пожинает плоды собственного педагогического таланта. Джесс росла гиперактивным ребёнком — шумной, неугомонной, вечно лезущей туда, куда приличным девочкам соваться вообще не стоило. Проблемной, если называть вещи своими именами и отбросить семейную дипломатию. В подростковом возрасте эта чертовщина внутри неё только усилилась: побеги из дома под покровом ночи стали для Джесс привычкой, неотъемлемой частью пубертатного бунта. И каждый божий раз она прибегала именно к нему — с хитрой, лисьей улыбкой, от которой у Чона уже тогда дёргался глаз. Просила прикрыть перед предками, а сама ловко сигала через окна, и ей было абсолютно плевать, первый это этаж или второй, спрыгивала и бежала на встречу подругам с сверкающими пятками. А Чон, лениво лёжа на своей кровати и слушая музыку через старый проигрыватель, потом с каменным лицом врал родителям. Спокойно говорил, что Джесс уже десятый сон видит, и её лучше вообще не трогать и не будить, ибо мелкая сегодня не в духе и поднимет вой на весь дом. Эта отлаженная схема работала долго. Слишком долго. Можно сказать — до самого конца жизни родителей. Потому что в тот роковой день, когда их не стало, скрывать и недоговаривать уже просто физически было не от кого. Ложь потеряла всякий смысл. Именно тогда, оставшись один на один с этой огромной землёй и осиротевшим ранчо, он окончательно превратился в того, кем является сейчас и кем останется до гробовой доски — спокойным, собранным, чертовски серьёзным мужиком. Он перенял от отца всё: тяжёлую поступь, манеру держать себя в руках и эту глухую, давящую авторитетом тишину. В чём-то Чон даже переплюнул старого Уолкера, став ещё жёстче и непробиваемее. А Джесс… Джесс до последнего цента ушла в свою мать — такая же дикая, живая, резкая и абсолютно непредсказуемая, готовая в любую секунду сорваться с места навстречу очередному безумию. Чон выдыхает последнюю струю дыма, медленно облизывает пересохшие губы и в последний раз оглядывает притихший двор. Мысли уводят его куда-то совсем не туда — глубоко в прошлое, в те зыбкие, болезненные моменты, которые он уж точно не планировал ворошить этой ночью. Хватит на сегодня воспоминаний. Он гасит сигару о тяжелую жестяную пепельницу, бросает окурок туда же и, развернувшись, тянется к ручке стеклянной двери. Толкает её от себя… и внезапно замирает на месте, так и не переступив порог. По телу мгновенно пробегает волна колких мурашек. Резко, осязаемо — будто кто-то ледяной, костлявой рукой неторопливо провел вдоль его обнаженного позвоночника. И дело было вовсе не в ночном сквозняке. Чон не оборачивается назад, в тихую темноту двора — он знает, что смотреть туда сейчас бесполезно. Вместо этого он быстро заходит в дом и плотно, до упора притягивает дверь за собой. Короткий и сухой щелчок замка звучит в тишине гостиной. Сработала его чуйка — старый, проверенный животный инстинкт, которому он привык безоговорочно доверять ещё со времён зоны. Там, если ты вовремя не почуял опасность спиной, тебя быстро пускали на ремни. Его тело было слишком чувствительно к подобным вещам. За годы опасной жизни оно научилось реагировать на угрозу автономно, улавливая малейшие изменения в атмосфере ещё до того, как неповоротливый разум успевал сообразить и разложить всё по полочкам. Лёгкое, контролируемое напряжение мгновенно пробегает по его мышцам. Дыхание становится совсем тихим, почти бесшумным, а слух и внимание обостряются до предела. Не делая лишних движений, ковбой протягивает руку к выключателю и гасит свет на крыльце. Жёлтый круг тут же схлопывается, мгновенно погружая двор в абсолютную, чернильную темноту. Теперь лишь слабое, блеклое свечение из коридора едва пробивается сквозь стекло наружу, смазанным контуром очерчивая его массивный силуэт. Чон замирает посреди комнаты, превратившись в слух. Ветер. Привычный шелест сухой листвы. Где-то на самой границе участка жалобно скрипит старая калитка, лениво покачиваясь от очередного порыва. Больше ничего. Ни шагов, ни хруста травы. Он медленно, порциями выдыхает воздух, который до этого задержал в лёгких, чтобы лучше слышать окружение, и, не торопясь, ровным шагом направляется в спальню. Движения внешне становятся спокойнее и увереннее, но внутри всё ещё остаётся натянутой тонкая струна боевой готовности. В темноте спальни Чон ориентируется по памяти — в этом доме каждый угол знаком до сантиметра. Он выдвигает ящик тумбы, безошибочно находит чистое бельё и быстро натягивает боксеры. Следом идут привычные темные коричневые джинсы. Волосы всё ещё влажные, тяжёлые после душа. Вода тонкими дорожками стекает по шее, и он резким, раздражённым движением пятерни зачёсывает пряди назад, полностью открывая лоб и убирая лезущую в глаза челку. Предчувствие, заставившее напрячься на крыльце, никуда не делось. Оно сидит под кожей, заставляя мышцы быть в тонусе. Так и не удосужившись надеть хоть какую-то майку или футболку, Чон выходит из спальни. Обнажённый по пояс, зловеще поблескивая сложными чернильными узорами татуировок, покрывающих всю его левую и правую руку с плечом, переходя по боку торса, он бесшумно двигается по прохладному полу. В гостиной включает несколько напольных торшеров. Комната наполняется приглушённым, мягким жёлтым светом, отчего углы погружаются в густую полутень, а очертания мебели становятся длиннее и глубже. Чон садится на диван спиной к входному коридору и поднимает взгляд на круглые часы, висящие над камином. Полвторого. Он тянется к журнальному столику за скопившимися документами по делам ранчо и начинает читать. Чон упрямо пытается вернуться к привычной рутине, вникнуть в цифры и отчёты, но где-то на самом краю сознания всё ещё прочно сидит это странное, необъяснимое ощущение чужого присутствия или скорой угрозы. Внутренний сторож внутри него отказывался спать. Когда время незаметно подбирается к трём часам ночи, влажные волосы уже окончательно высохли, а с бумагами он почти разобрался, усталость всё-таки берёт своё: Чона начинает постепенно клонить в сон. Веки тяжелеют, внимание рассеивается, а печатные строки перед глазами начинают лениво сливаться в сплошную серую полосу. Но хочет он этого или нет — с оставшимися документами нужно закончить именно до утра, завтра времени не будет вовсе. Чтобы хоть как-то взбодриться, он откидывает очередную папку в сторону и поднимается с дивана, чувствуя лёгкую, тянущую ломоту в затёкших мышцах спины. На ходу разминая шею, через столовую направляется на кухню за крепким кофе. По пути бросает мимолётный взгляд на стеклянную дверь, ведущую на задний двор. Там по-прежнему сущий мрак и мёртвая темнота. Он отворачивается, не задерживаясь, и заходит на кухню. Из навесного шкафчика достаёт стеклянную банку с растворимым дешёвым кофе — горьким, крепким, без каких-либо изысков. Насыпает пару ложек в тяжёлую кружку на глаз, без особой аккуратности, просыпав несколько крупиц на чистый стол. Чиркает спичкой, ставит старый чайник на вспыхнувший синим пламенем газ и замирает, ожидая, пока вода внутри начнёт лениво закипать и шуметь. Чон опирается ладонями о широкую столешницу, разделяющую кухню и столовую, и чуть склоняется вперёд, перенося на руки свой вес. В тёмном стекле окна перед ним отчётливо проступает его собственное отражение: размытое, с едва уловимыми в полумраке чертами лица. Волосы прядями зачёсанными назад, открывая лоб. Взгляд из зеркальной глубины смотрит уставший, обведённый тенями, но всё ещё цепкий и напряжённый. Он смотрит прямо на себя, в собственные глаза. И в этой кухонной тишине в голове снова, как на заезженной пластинке, всплывают слова Джесс. Мысли упрямо цепляются за её пьяную, грязную фразу, перекручивают её на все лады, возвращают назад и никак не дают сосредоточиться на чём-то другом. Эти слова тянут всё его внимание на себя, как глубоко засевшая под кожу заноза, которую просто невозможно игнорировать, пока не вытащишь с корнем. Сам по себе Чон никогда не считал, что влечение к своему полу — это что-то из ряда вон выходящее или плохое. Ему в целом было глубоко насрать, кому что нравится, кто с кем спит и кто как живёт. На зоне он насмотрелся на всякое, там это было частью суровой, извращённой реальности, к которой он относился с холодным, отстранённым нейтралитетом. Он никогда даже близко не задумывался о себе в таком ключе… до этой самой минуты. И сейчас, на фоне дикой ночной усталости, пустой кухни и ядовитых слов Джесс, в его голове вдруг сама собой, на секунду вырисовывается эта абсолютно нелепая, дикая картина, где он грубо ставит какого-то мужика раком в подвале, или — упаси господь — его самого кто-то пытается нагнуть. Чона передёргивает от абсурда собственного воображения, и коротко выдохнув сквозь зубы, размашисто перекрещивается на автомате, прочищая мозги: — Нужно у батюшки святой воды попросить, — тихо выдыхает он в пустую комнату и его снова передёргивается от мерзкого помысла. Сам-то Чон в церковь не ходок, крест на шее не носит и в облака не молится, но сейчас масштаб бреда в голове требовал как минимум святого дезинфектора. Чайник в этот момент начинает оглушительно свистеть, буквально разрывая кухонную тишину на куски. Чон быстро тянется к плите и крутит ручку конфорки — синее пламя с тихим хлопком гаснет. Он снимает чайник с горячей решётки, давая бурлящему кипятку немного успокоиться. — Точно побочки от недосыпа, — хмуро бормочет он себе под нос, пытаясь найти рациональное объяснение этому ментальному сбою. — Крыша едет от усталости. Он разворачивается и опирается бёдрами о столешницу рядом с плитой, скрестив руки на груди и выжидая пару минут, пока в чайнике осядет накипь. Прямо позади него — большое кухонное окно, за которым расстилается всё та же непроглядная техасская темнота. Кажется, вытяни туда руку — и пальцы утонут в чёрном киселе, где нет ни неба, ни земли, ни самого ранчо. Но мысли, навязанные дурацким языком Джесс, упорно, как приставучие мухи, не хотят уходить. Чон болезненно морщится, словно от сильного физического дискомфорта, ощущая, как по плечам и спине снова пробегают колющие, неприятные мурашки. Одно дело — знать, что в мире существует всякое девиантное дерьмо, и совсем другое — примерить этот абсурд на себя. Представить, что он, ковбой, у которого отродясь не было проблем с бабами, трахает какого-то мужика и при этом умудряется испытывать удовольствие. А уж мысль о том, чтобы самому оказаться на коленях в роли пассива… От одной этой вспышки в воображении мышцы низа живота невольно, судорожно сжимаются, реагируя на глубинном рефлексе самосохранения раньше, чем он успевает это обдумать. К горлу подкатывает тошнота. — Блять… — устало тянет он в гулкой тишине кухни, откидывая голову назад, до хруста в шейных позвонках. Чон с силой проводит обеими ладонями по лицу, сгребая кожу, задерживает пальцы на закрытых глазах и медленно, шумно выдыхает через рот. Он пытается буквально вытолкнуть вместе с этим воздухом весь скопившийся в черепушке мусор. — Чёртовка Джесс… — хрипло, едва слышно добавляет он. — Заразила-таки меня своей конченостью. Мозги мне отравила, змея мелкая. Вдруг он намертво замирает в той же позе, так и не убрав ладони от лица. Сзади, в районе шеи и затылка, кожу начинает неприятно, странно пощипывать — будто плеснули ледяной водой, которая мгновенно стянула кожу и заставила волоски встать дыбом. Плечи тут же каменеют, а мышцы на спине натягиваются до предела. Он слишком хорошо знает это ощущение. Точно такое же было на крыльце. Но сейчас оно в разы сильнее, плотнее и острее. Он не может понять, от чего — или от кого — именно исходит эта угроза, но ясно одно: источник прямо у него за спиной. За окном. И в эту же секунду, как резкий удар молнии посреди ясного неба, перед глазами вспыхивает картина леса — тот самый момент, когда он разглядывал проделанную в заборе дыру, а затем ушел в сторону ранчо. Тогда его преследовало точно такое же липкое, давящее чувство чужого взгляда, буравящего лопатки. И сейчас оно вернулось. Снова из-за спины. Чон действует мгновенно. В его крови за долю секунды закипает чистый адреналин, а тело запускает годами отработанные инстинкты. Он резко опускает руки от лица и правой ладонью ныряет под столешницу, где на специальном скрытом магните всегда закреплён заряженный револьвер. Разворот корпуса занимает сотую долю секунды. Ствол оружия мгновенно взмывает вверх, намертво фиксируясь в вытянутой руке и беря оконный проём на жёсткий прицел. Дыхание Чона на мгновение полностью обрывается, застревая в груди. В тёмном отражении стекла что-то мелькает — невероятно быстро, смазанным, неразборчивым силуэтом. Как скользнувшая тень или чьё-то стремительное движение в сторону от рамы. Чон ещё крепче, до побеления суставов, сжимает рифлёную рукоять револьвера, удерживая позицию и наложив указательный палец на спусковой крючок. Он застывает, готовый в любую секунду рвануть спуск при повторном шорохе или движении. Глаза впиваются в темноту, пытаясь пробить её насквозь. Но снаружи — только чернильная ночь, в которой сейчас невозможно разобрать абсолютно ничего. Несколько мучительных, долгих секунд он продолжает держать окно на мушке, превратившись в каменное изваяние. Время будто растягивается. Чон внимательно сканирует мрак, ловит каждый звук. Напряжение в шее неохотно отпускает. Он осторожно, плавным движением опускает револьвер стволом к полу, но при этом ни на миллиметр не отводит тяжёлого, настороженного взгляда от стекла. Ковбой медленно выпускает из лёгких застоявшийся воздух, заставляя свой пульс подчиниться воле и выровняться. Паника — удел покойников; Чон же переключает тумблер в голове, сужая весь окружающий мир до одного-единственного чувства. До слуха. Его разум мгновенно очищается, становясь ледяным и кристально собранным. И именно в этой стерильной ментальной тишине он улавливает звук. Шаги. Снаружи, со стороны его спальни. Сердце тут же делает мощный толчок, разгоняя кровь, но это не панический стук — это чистая боевая готовность, заставляющая мышцы налиться силой. Шаги за стеной звучат медленно, выверенно. Так ходит тот, кто прощупывает пространство, кто знает планировку и не хочет совершить ошибку. Звук глухо передаётся через деревянную обшивку фундамента: неизвестный обходит дом по кругу. Он замирает на пару секунд прямо напротив тяжёлой центральной входной двери — Чон физически чувствует, как чужой силуэт застыл по ту сторону толстого дерева. А затем шорох возобновляется. Существо движется дальше — тихо, скользяще, подкрадываясь всё ближе к жилой зоне. Чон, не шевелясь, одним только направлением взгляда отслеживает эту невидимую траекторию. Нечто крадётся по периметру дома, минуя стену гостиной, уходит дальше вглубь двора и на мгновение полностью пропадает из зоны восприятия, резко остановившись где-то в слепой зоне. Чон делает один короткий, абсолютно бесшумный шаг вперёд. Стопа мягко ложится на половицу. Он снова замирает, чтобы проверить — осталось ли то, что за стеной, на прежнем месте, или это была уловка. Кругом царит тишина. Даже ветер за окном будто притих. Убедившись, что чужак пока не двигается, Чон возобновляет движение. Ещё несколько мягких, ювелирных шагов в сторону столовой. Он ступает настолько плавно, перекатывая вес с пятки на носок, что даже его собственный слух почти не фиксирует эти перемещения. Револьвер в правой руке смотрит стволом чуть вниз, готовый взлететь к цели в любую долю секунды. Он приближается к углу столовой, где в тени стоит огромный раскидистый цветок в кадке — массивный фикус, вымахавший почти с самого ковбоя ростом. Аккуратно, без малейшего шороха и резких движений, он свободной левой рукой берётся за край тяжёлого горшка и плавно отодвигает его в сторону. За ним скрывается старая, неприметная дверь. Она ведёт в пустующее крыло дома — заброшенные комнаты, которые не открывались уже около десяти лет. С тех самых пор, как здесь перевернули всё вверх дном следователи. Он старается провернуть старый замок максимально плавно, контролируя каждое микродвижение пальцев, но в самом конце, когда металлический язычок выходит из паза, в тишине дома всё равно раздаётся предательский щелчок. Чон едва заметно кривится, внутренне проклиная старое железо, и всё же медленно толкает дверь от себя. В нос моментально ударяет специфический запах — осевшая за десятилетие сухая пыль. Она здесь застоявшаяся, будто намертво въевшаяся в деревянные стены и ветхие обои за долгие годы изоляции. Пыль тут же неприятно щекочет рецепторы, заставляя Чона на секунду плотно сжать зубы и задержать дыхание, чтобы не выдать себя глухим чихом. Внутри заброшенного крыла царит точно такой же сущий мрак, как и на улице. Высокие окна здесь наглухо закрыты плотными, потяжелевшими от грязи занавесками, сквозь которые не пробивается ни один лучик света. Но помимо пыли, сквозь её плотный слой Чон внезапно улавливает ещё один запах — едва заметный, горький, стойкий металлический шлейф с неприятным, липким и будто подгнившим оттенком. Тяжёлый, слишком знакомый его нутру, но, казалось, давно позабытый за годы в тюремной камере. Запах старой крови и чужой смерти. Всё здесь осталось ровно так, как он оставил перед тем, как за ним защелкнулись наручники. Воспоминания резко, наотмашь ударяют в сознание, как ослепительная вспышка. Заброшенная комната на долю секунды в его восприятии будто окрашивается в жуткие, тёмно-красные, багровые оттенки прошлого, накладываясь липким слоем поверх нынешней ночной реальности. Чон резко дёргает головой в сторону и на мгновение сильно жмурится, до боли сводя надбровные дуги, будто физически пытаясь сбросить это наваждение с себя. Он открывает глаза, возвращая ледяной контроль, и делает уверенный шаг внутрь, оставляя дверь чуть приоткрытой, чтобы сохранить путь к отступлению. Но внезапно всё стихает. Чон замирает, но больше ничего не слышит — за стенами дома теперь стоит гробовая тишина, будто снаружи вообще никогда ничего и никого не было. Чон делает ещё один бесшумный шаг по направлению к первому окну, максимально сосредотачиваясь на звуках ночи, тщетно пытаясь уловить хоть малейший шорох гравия или скрип обшивки. Он до крови прикусывает нижнюю губу, чувствуя, как напряжение в теле возрастает. Внутри оформляется чёткое, паршивое осознание — он потерял цель из виду. Взгляд ковбоя адаптируется к кромешной тьме, скользит по контурам заброшенной мебели и останавливается на следующей межкомнатной двери, ведущей в соседнее помещение, расположенное как раз сбоку от обитаемой гостиной. Чон плавно двигается к ней, сохраняя тихий шаг. Медленно берётся за ручку и тянет её на себя. Створка поддаётся идеально, открываясь без единого звука. И Чон, не колеблясь больше ни секунды, заходит внутрь. В этой комнате запах старой трагедии оказывается ещё тяжелее — он здесь плотнее, грязнее, законсервированный и застоявшийся годами в замкнутом пространстве без вентиляции. Чон делает несколько шагов вглубь, двигаясь осторожно, вслепую, и оглядывается в кромешной темноте, в которой сейчас невозможно различить даже собственную ладонь. Но он знает эти комнаты наизусть, на уровне мышечной памяти, въевшейся под кожу с самого детства. Поэтому движется уверенно, без колебаний, и подходит прямо к плотно зашторенному окну, выходящему на боковую часть двора. Он останавливается буквально в паре сантиметров от пыльной ткани занавески. Близко. Очень близко к стеклу, отделяющему его от ночного мрака. Ствол револьвера в руке медленно поднимается на уровень груди. Чон замирает, практически касаясь телом шторы, и затаивает дыхание, готовый резко рвануть ткань вбок, если чужак окажется прямо по ту сторону стекла. Тишина давит. Она больше не кажется просто отсутствием звуков — теперь она сжимает грудную клетку, мешая сделать полноценный, глубокий вдох. Чон осторожно смещается, становясь боком к оконному проёму, чтобы подставить ухо ближе к стеклу и лучше улавливать любые вибрации, если они появятся снаружи. Он застывает неподвижно, как высеченное из камня изваяние, собранный и настороженный до предела. Дыхание тихое, ровное, но глубокое и протяжное; так он удерживает полный контроль над своим телом и мыслями, не позволяя давлению взять верх. Но внезапно он замирает настолько резко, что всё его тело едва заметно дёргается — будто его на полном ходу оборвало на месте. Он перестаёт шевелить пальцами, сжимающими рукоять оружия, застывает даже его взгляд, уставившийся в слепую тёмную стену прямо перед собой. Чужое. Громкое. Тяжёлое дыхание. Оно раздаётся совсем рядом. Прямо здесь — за тонким стеклом и несколькими миллиметрами пыльной, гнилой ткани занавески. Чо медленно переводит взгляд на шторы. Контролируя каждую мышцу шеи, будто шорох кожи может выдать его присутствие тому, кто стоит на улице. Затем так же осторожно он поворачивает голову лицом к окну. Чужое дыхание становится ещё отчётливее — глубокое, свистящее, тянущееся. Оно будто заполняет собой всю заброшенную комнату, вытесняя остатки кислорода, подчиняя себе пространство и сужая весь огромный мир до одного-единственного жуткого звука. На несколько бесконечных секунд этот хриплый, размеренный ритм становится единственным, что Чон вообще способен воспринимать. Он смотрит на плотную ткань шторы, не отрываясь, и его зрачки расширяются в темноте от кристального, леденящего осознания: неизвестный стоит вплотную к дому. Настолько близко, что их разделяет лишь пара сантиметров пустоты. Они смотрят друг на друга сквозь преграду, и Чон чувствует, как ствол револьвера в его руке нацелен ровно туда, где за занавеской должен находиться чужой силуэт. Дыхание остаётся медленным, протяжным, но при этом слишком глубоким, объёмным для обычного человека — неестественным, утробным. Взгляд ковбоя окончательно холодеет, превращаясь в два куска льда, и он тихо, едва слышно выпускает воздух сквозь зубы. Это оно. За свою жизнь Чон бесчисленное количество раз анализировал чужое дыхание. На охоте, в драках, на тюремных нарах — он научился наизусть распознавать, как дышат люди: спящие, раненые, напуганные до смерти, задыхающиеся от злости или изнеможения. Он знал, как дышат дикие животные. Но ничто из его богатого, сурового опыта не было похоже на это. Ни один живой организм, с которым ему когда-либо приходилось сталкиваться на этой земле, не издавал таких звуков. И впервые за свои тридцать лет он слышит нечто подобное. По объёму лёгких то, что сейчас стояло за стеной, было по размеру как минимум с него самого, а то и гораздо больше и массивнее. На его губах непроизвольно, вопреки здравому смыслу, появляется едва заметная, хищная ухмылка. Взгляд Чона на долю секунды мутнеет — в глубине зрачков опасно вспыхивает дикое безумие. Знакомое, старое чувство азарта. То самое, что когда-то стало для него первым звоночком перед тем, как он совершил непоправимое и оказался за решёткой. Кровь в жилах закипает, требуя разрядить обойму прямо сквозь стену. Но эта вспышка не поднимается выше. Накатившая волна мгновенно тонет. Тонет глубоко, в холодном, чёрном океане его взгляда, где все эмоции всегда безжалостно душатся и держатся под абсолютным, железным контролем. Разум берёт верх. Оно делает шаг. Доски с той стороны глухо, на грани слышимости стонут под огромным весом. Чон сразу улавливает это движение и медленно ведёт стволом револьвера по пустоте, дублируя траекторию невидимого врага. Секунды тянутся тяжело, словно застывающая смола. Ещё мгновение — и давящее ощущение чужого присутствия резко смещается вбок. То, что только что стояло вплотную к окну, то, чьё неестественное дыхание он ловил кожей, бесшумно уходит вдоль стены в сторону заднего двора. Туда, откуда всё началось. Ковбой не теряет ни секунды. Быстро, но без единого лишнего звука он разворачивается и выходит из заброшенных, пахнущих старой кровью комнат обратно в столовую. Здесь мягкий, тёплый свет из гостиной разбивает мрак и даёт хоть какую-то адекватную видимость. Пространство вокруг кажется уже менее глухим, но липкое ночное напряжение от этого никуда не исчезает — наоборот, оно становится острее, собираясь в один тугой узел в районе солнечного сплетения. Он идёт вперёд, буквально привязав своё внимание к звукам снаружи. Сквозь толщу стен доносится отчётливый, сочный хруст примятой травы под чьим-то огромным весом. Шаги тяжело удаляются и замирают где-то с торца, перед фасадом дома. Чон застывает посреди столовой, вслушиваясь сильнее, пытаясь просчитать следующий ход неизвестного. И именно в этот момент ночной ветер резко, яростно усиливается. Мощный порыв налетает на ранчо, и кроны старых деревьев взрываются оглушительным шумом. Сухие листья начинают бешено шуршать и биться друг о друга, напрочь перекрывая часть тонких звуков, ломая их структуру и смешивая всё окружение в один беспорядочный гул. Он мгновенно теряет прежнюю чёткость восприятия. Эта акустическая слепота бьёт по нервам. Тёмные глаза Чона лихорадочно скользят от одного конца дверного проёма к другому; он пытается поймать глазом хоть какое-то шевеление во дворе, отделить реальное движение врага от мечущихся из-за ветра теней. Так же внезапно ветер постепенно стихает. Пронзительный шум становится рваным, редким, затихая на излёте, будто сам ночной воздух обессиленно выдыхается. Ковбой не намерен больше тянуть время и сидеть в засаде, как загнанный зверь. Хватит. Он ещё сильнее, до хруста в пальцах, сжимает рукоять револьвера, коротким движением большого пальца прокручивает барабан с каморами, ощущая надёжный, тяжёлый вес холодного металла в ладони, и решительно идёт к дверям. Он толкает стеклянную створку без секундных раздумий, резко выходя на открытое пространство крыльца. И в это мгновение внутри него всё становится пустым — это не страх и не паника. Состояние абсолютного фокуса перед действием, которое завязалось и которое уже физически нельзя остановить. Но его тело при этом ведёт себя автономно: сердце в груди бьётся резко, мощно и громко, словно оно живёт своей отдельной, испуганной жизнью, пока разум остаётся безжалостным монолитом. Снаружи Чона сразу с размаху накрывает волна ледяного воздуха. Ночная прохлада ложится на его кожу, плотно обволакивает обнажённый торс, и Чону кажется, что за последние минуты температура на улице упала ещё на несколько градусов. Очередной резкий выдох ветра ударяет прямо в лицо, небрежно откидывая волосы назад, полностью открывая лоб и напряжённую шею. И именно в это мгновение всё его восприятие резко меняется. Он не слышит подозрительных шагов. Не видит визуального движения в темноте двора. Но он ощущает. Ощущает каждой чернильной клеткой своего натренированного тела плотный, осязаемый, тяжёлый и давящий животный взгляд. Такой сырой взгляд, от которого по коже мгновенно проходит ледяная волна мурашек, а мышцы сами по себе скручиваются в тугие узлы, готовые к прыжку. Это не просто интуитивное ощущение наблюдения — это чужое, колоссальное присутствие, которое прямо сейчас держит его на прицеле, фиксируя каждую линию его силуэта в полумраке крыльца. Ветер продолжает лениво колыхать кроны деревьев, листья шумят неровно, рваными наплывами, но Чон полностью сосредоточен на окружении, отсекая этот природный мусор. Он замер в темноте у самых ступенек, ведущих вниз, во двор, и медленно оглядывается, сканируя каждый метр чернильной пустоты. На долю секунды он прикрывает глаза, полностью погружаясь в звуки природы и превращая себя в живой радар. Шум ветра, монотонное движение листвы, далёкие ночные звуки ранчо — всё это окончательно сливается в незначащий фон. И именно среди этой монотонной структуры он улавливает едва заметный, глухой шорох, в корне выбивающийся из общей картины. Звук сухого перелома под тяжёлой лапой. Чон резко открывает глаза. Он не предполагает наугад, а точно, до сантиметра знает, где это было. В какой именно стороне. Между какими конкретно деревьями на границе участка. Откуда именно сейчас идёт это плотное, щекочущее нервы ощущение чужого присутствия. Без малейших колебаний, за ничтожную долю секунды, его правая рука вскидывается вверх. Тяжёлый револьвер застывает, прицеливаясь в глухую темноту между старыми дубами. И ковбой, без лишних мыслей и эмоций, просто выжимает курок. Первый. Второй. Третий. Три выстрела вырываются из ствола один за другим, сокрушительным эхом разрывая ночную тишину ранчо. Птицы, до этого спокойно спавшие на ветках, срываются одновременно, взлетая с громким, паническим хлопаньем сотен крыльев и испуганным шумом. Оглушительное эхо катится дальше по территории ранчо, и где-то в отдалении, в закрытых загонах, тут же поднимается движение скота — беспокойное, нервное толкание, едва различимый гул ломающих заборы копыт, тонущий в общем хаосе этой ночи. Звук мощных выстрелов бьёт и по самому Чону. Барабанные перепонки не выдерживают резкого давления: уши на секунду наглухо закладывает, а в черепной коробке поселяется тонкий, сверлящий ультразвуковой звон. Он болезненно морщится, до скрежета сжимая челюсть от этой резкой нагрузки на слух, которая тупой болью отдаётся в висках. Но физический дискомфорт мгновенно отходит на второй план, когда посреди всего этого внезапно навалившегося шума он улавливает секундный скулёж. Короткий, глухой, едва уловимый звук, донёсшийся именно из той темноты, куда он только что вслепую разрядил три пули. В ту же секунду вся боль, посторонний шум и оглушение словно начисто отсекаются его сознанием. Остаётся только ярость и внимание. Его взгляд намертво прикалывается к тому месту, откуда донёсся раненый хрип. Чон медленно, не меняя позы, опускает правую руку с дымящимся револьвером вдоль бедра, продолжая жадно вслушиваться в новую тишину, которая после грохота оружия кажется особенно плотной. Он до боли в глазах вглядывается в чернильные силуэты деревьев, пытаясь уловить хоть какое-то колыхание ветвей, оседание силуэта или финальное подтверждение своей точности. На одно короткое мгновение липкое ощущение чужого взгляда полностью исчезает — будто его напрочь отрезало вместе со звуками выстрелов. Но стоило Чону это заметить, как оно возвращается. Возвращается мгновенно, становясь в разы тяжелее и яростнее. Чужое присутствие накрывает его резко, волной, которая сухим жаром прокатывается по всему телу, заставляя кожу на обнажённых плечах покрыться колкими мурашками, а дыхание — полностью стереться и замереть в груди. Глухая темнота перед ним будто физически уплотняется ещё сильнее, сгущаясь в монолитную массу, и в этой давящей, непроглядной тьме он лицом к лицу встречается с парой сверкающих, потусторонних красных глаз.
Примечания:
27 Нравится 8 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (1)