Oblivii Osculum

NC-17
В процессе
8
автор
m ae stro бета
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 123 страницы, 60 376 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник

Глава 6 - Босиком по траве.

Настройки
      Скамейка в саду позади храма была старой, с облупившейся краской и покосившимися ножками. Вокруг цвели кусты белых роз, будто светившихся в сумерках. Где-то в небе слышалось щебетание птиц.       Хёнджин сидел неподвижно, уставившись в одну точку на дорожке. Лицо его было белым, как лепестки роз, – белым и пустым.       Чонин сидел рядом. В его руке дымилась сигарета – тонкая, с золотым краем, как та, что много лет назад украл Крис у мужчины в дорогом костюме. Он курил не спеша, с каким-то вызовом, будто хотел сказать: «Да, я курю на территории храма. Да, мне плевать.»       Хёнджин ничего не делал. Он просто сидел и смотрел в пустоту.       – Его нужно похоронить по-человечески, – сказал Чонин, выпуская дым в вечернее небо. – Это должен сделать ты, как священник, как...       Он не сказал «как тот, кто его любил», и эти слова повисли в воздухе вместе с табачным дымом.       Хёнджин кивнул один раз – коротко, отрывисто. Лицо его не изменилось – все такое же белое, опустошенное. Он внутри был так раздавлен этой новостью, что казалось, не осталось ни одного живого места, которое могло бы отреагировать. Глаза пустые, губы сжаты в тонкую линию, руки безжизненно лежат на коленях.       – Я согласен, – сказал он наконец. – Когда?       – Послезавтра. Я все подготовлю, тебе нужно только приехать и провести службу.       Хёнджин снова кивнул, и оба замолчали.       В тишине послышались шаги по гравию. Епископ поднял голову и увидел Феликса, идущего по дорожке от храма. Белые волосы юноши горели в закатном свете, рубашка была расстегнута на две пуговицы, и он уже вернул себе сандалии, которые тихо шуршали по мелким камням.       Хёнджин несколько раз моргнул с усилием, будто пытался проснуться. Потом, видимо, вспомнил, где находится, и лицо его поменялось. Пустота уходила, пряталась за маской кротости и смирения.       Феликс подошел ближе, остановился в нескольких шагах, переводя взгляд с Хёнджина на Чонина и обратно.       – Отец, – тихо сказал он. – Я закончил. Свечи погасил, просфоры убрал. Можно мне идти домой?       Он спросил не как ребенок у строгого учителя, а как человек, который чувствует, что происходит что-то важное и тяжелое, и не хочет мешать, но обязан спросить разрешения из уважения.       Хёнджин смотрел на него несколько секунд молча, не мигая. Что он видел в этот момент? Феликса? Или кого-то другого – того, кого уже не вернуть?       Феликс выдержал этот взгляд, не отводя глаз, он просто стоял и ждал.       – Иди, – сказал наконец епископ, голос его чуть дрогнул. – Завтра к семи, не опаздывай.       Феликс кивнул и уже повернулся, чтобы уйти, но вдруг замер и снова посмотрел на Хёнджина.       – Отец, – сказал он мягко. – С вами все в порядке?       Хёнджин не успел ответить.       Чонин, сделав последнюю глубокую затяжку, затушил сигарету о каменный бордюр у скамейки. Он усмехнулся и коротко бросил:       – Все в порядке.       Феликс посмотрел на него. Чонин смотрел в ответ спокойно, открыто, но в его глазах было что-то, что не давало задавать больше вопросов. Феликс медленно кивнул, шепотом попрощался – «до завтра» – и пошел к выходу из сада, а потом и со двора храма.       Хёнджин провожал его взглядом, смотрел, как белые волосы исчезают за углом, как последний луч скользит по опустевшей дорожке.       – Он тебе нравится, – сказал Чонин, констатируя факт.       Хёнджин промолчал.       – Или напоминает кого-то, – добавил Чонин тише.       Хёнджин закрыл глаза, прижал пальцы к векам с усилием и снова провалился в воспоминания.       – Я люблю тебя.       Крис сказал это так просто, без длинных предисловий. Он стоял напротив Хёнджина в узком переулке между домами, где их никто не мог увидеть, и смотрел прямо в глаза.       – Не как друг, а по-настоящему, я хочу связать с тобой всю свою жизнь.       Хёнджин отшатнулся, сделал шаг назад такой резкий, что каблук скрипнул по брусчатке. Спиной он уперся в холодную кирпичную стену, будто выросшую из ниоткуда.       Крис шагнул за ним, крепко взял его за руки, не давая отстраниться снова. Пальцы Хёнджина были ледяными, а ладони Кристофера – горячими, как раскаленная печь.       – Не бойся, – сказал Крис, и голос его был твердым, но в глазах хорошо читались мольба и надежда. – Я все понимаю, я знаю, что ты боишься. Не надо, слышишь? Не надо бояться.       Хёнджин сжал губы. В груди колотилось огромное напуганное сердце, которое не знало, как ответить на это все. Он знал, как отреагируют все вокруг: родители, соседи, дети из школы, священники из церкви, мама, которая каждое воскресенье водила его на мессу и ставила свечки за здравие. Папа, который говорил, что мужчина всегда должен оставаться мужчиной, а все остальное – это болезни и распутство.       «Так нельзя».       «Так не бывает».       «Я просто запутался».       Он слышал эти голоса в голове, даже когда рядом никого не было. Они жили в нем внутри, такие громкие, такие уверенные, не терпящие возражений.       А Крис стоял напротив и держал его за руки.       – Все будет хорошо, - заверил он. – Никто ничего не узнает, а если узнают – я тебя защищу, слышишь? Я всегда буду рядом, всегда.       Хёнджин смотрел на него, на его светлые волосы, будто выгоревшие на солнце, на его губы, которые говорили такие правильные, такие нужные слова.       Он хотел ответить, хотел сказать «я тебя тоже люблю», хотел кинуться на шею и забыть обо всех страхах, обо всех «нельзя», «не принято», «неправильно».       – Я... – Хёнджин запнулся. Горло сдавило, слова не шли. – Мне нужно подумать.       Он отвернулся медленно, будто через силу, будто каждое движение давалось ему с большим трудом.       – Я не могу вот так сразу, – добавил он тише. – Ты же понимаешь?       Крис молчал. Хёнджин чувствовал его взгляд на своем лице: тяжелый, полный надежды и боли одновременно.       – Понимаю, – сказал наконец Кристофер. Голос его был ровным, но в нем слышалась едва заметная дрожь. – Я подожду.       Хёнджин кивнул, так и не повернувшись к нему. Сделал шаг в сторону, потом второй, потом третий. Каждый шаг давался тяжелее предыдущего, будто ноги налились свинцом, а воздух вокруг стал густым, как мед.       Он ушел, не попрощавшись. Крис остался стоять в переулке один. Он смотрел в след, пока силуэт Хёнджина не растаял в сумерках.       Та ночь стала первой из многих бессонных ночей. Хёнджин лежал в своей постели, уставившись в потолок. За окном шумели деревья, где-то лаяла собака, тикали часы на стене, и каждое «тик-так» отдавалось в висках глухим, пульсирующим эхом.       Он не мог уснуть. Каждый раз, когда он закрывал глаза, перед ним вставало лицо Криса. Не то, каким оно было в переулке – растерянным и надеющимся. А другое – то, которое Хёнджин знал наизусть: улыбающееся, с ямочками на щеках, сосредоточенное, когда Крис помогал ему заклеить царапину пластырем, нежное, когда они лежали на крыше и смотрели на звезды.       Воспоминания накатывали волнами одна за другой. Вот они стоят на празднике, и Крис переплетает свои пальцы с его пальцами, а Хёнджин замирает, боясь дышать. Вот Крис обнимает его со спины, утыкаясь носом в макушку, и Хёнджину кажется, что так тепло может быть только в раю.       А вот и самая потаённая, самая запретная часть памяти – та кладовка, пыльная, темная, пахнущая старыми тряпками и вином.       Хёнджин помнил каждое мгновение того вечера: как они целовались жадно, взахлеб, будто боялись, что завтра наступит конец света. Как дрожали руки, стаскивающие одежду, как горела кожа от прикосновений. Он помнил, как Крис вошел в него медленно и осторожно. Как было больно до слез, до желания закричать и оттолкнуть, но он терпел, потому что это был Крис, потому что он хотел этого, потому что даже боль казалась приятной, когда они были вместе.       А потом боль ушла, и осталось только огромное, всепоглощающее и сладкое до головокружения чувство тепла. Хёнджину казалось, что сам он в огне, что он никогда больше не испытает ничего подобного, что это самое лучшее чувство на земле. И после счастливый, дурашливый смех, когда они лежали на пыльном ящике в обнимку, покрытые потом и мурашками, и не могли поверить в то, что случилось между ними.       Хёнджин переворачивался на другой бок, натягивал одеяло до подбородка, зажмуривался, но воспоминания никуда не уходили. Они были слишком яркими, слишком живыми, слишком настоящими. Они преследовали его каждую ночь.       На вторую ночь ему приснился поцелуй на крыше. Тот самый первый поцелуй, когда Крис вытянул сигарету из его губ и заменил ее своими губами. Во сне Хёнджин не отстранился, не испугался, сразу ответил на поцелуй так смело и уверенно, будто уже делал это тысячи раз. И когда он проснулся, щеки его горели, а сердце бешено колотилось.       На третью ночь – снова они вдвоем. Лежат на одеяле прижатом кирпичами, смотрят на звезды. Крис поворачивает голову и говорит: « люблю тебя, не как друга, по-настоящему люблю». Во сне Хёнджин не убегает, он поворачивается к Крису, смотрит ему в глаза и отвечает: «Я тоже тебя люблю».       Слова срываются с губ легко, без страха, без сомнений, и на душе становится так тепло и спокойно, будто наконец все встало на свои места. Он проснулся с мокрыми от слез щеками.       Хёнджин обычно не плакал – не пристало уличному пацану слезы лить. Но маленькие соленые капли предательски текли сами, и он вытирал их об подушку.       На четвертую ночь он почти не спал, лежал с открытыми глазами, глядя на лунный свет, пробивающийся сквозь занавески, и перебирал все в голове снова и снова.       Стоит ли это риска?       Он прокручивал возможные сценарии. Что скажут родители? Что скажут люди в городке, где все всех знают, где сплетни распространяются быстрее пожара?       «Сынок, ты болен».       «Это грех, Джини. Ты же умный мальчик, ты должен понимать».       «С ним нельзя больше общаться, он плохо на тебя влияет».       «Мы найдем тебе хорошую девушку, ты просто запутался».       Одним утром Хёнджин проснулся с мыслью: оно того определенно стоит. Он лежал в постели, глядя в потолок, и впервые за несколько ночей не чувствовал тяжести в груди. Решение пришло само собой, как медленный рассвет, постепенно и неотвратимо разгоняющий тьму.       «Я люблю его, – подумал Хёнджин. – Я все же люблю его и скажу ему об этом прямо сегодня».       Он встал, подошел к шкафу и достал самую красивую рубашку – белую, с длинными рукавом, которую берегла мама для особых случаев. Достал брюки, которые надевал всего пару раз на Рождество. Достал новые ботинки, которые ему купили совсем недавно, и он еще ни разу их не надевал. Одевался он медленно, тщательно проводя ладонью по складкам, поправляя воротничок, приглаживая волосы перед маленьким зеркалом в прихожей. Пальцы дрожали крупной, неприятной дрожью, которую ему никак не удавалось унять.       «Наверное, он тоже боится, – подумал Хёнджин. – Но я надеюсь, что он не передумал».       Он посмотрел на себя в зеркало: на рубашку, которая делала его плечи шире, чем они были на самом деле, на бледное лицо с красными глазами после бессонных ночей, но странная воодушевляющая решимость придавала ему живости, которой он давно не видел в отражении.       «Я скажу ему так: Я тоже тебя люблю, Кристофер Чан».       Он уже видел эту сцену в голове: Крис сидит на скамейке у фонтана, там же, где он сидел каждое утро, и ждет его. Хёнджин подходит, садится рядом, берет его за руку, смотрит в глаза и говорит.       Хёнджин выдохнул, поправил воротник в последний раз, уже взялся за ручкой входной двери, собираясь выйти на улицу, где его ждало солнце, и Крис, и новая жизнь...       Дверь распахнулась снаружи, и в дом вошел отец.       Хёнджин не видел его таким никогда. Отец был человеком сдержанным – строгим, но не жестоким. Он мог накричать, если Хёнджин приносил двойку, мог наказать, лишив карманных денег за очередную проделку. Но его лицо всегда оставалось... Понимающим, человечным. В нем были все эмоции – и гнев, и разочарование, и усталость. Но сейчас его лицо казалось мертвым.       Не радостным, не веселым, не уставшим – мертвым, застывшим, как маска, как лицо покойника. Только глаза горели темным и тяжелым огнем, от которого у Хёнджина все внутри похолодело.       – Доброе утро, отец, – сказал Хёнджин, стараясь звучать спокойно. – Я... Я как раз собирался выходить.       Он шагнул в сторону двери, обходя отца вежливо, почтительно, как учила мать. Но рука отца вдруг взметнулась вверх и сомкнулась на локте крепко, стальной хваткой. Хёнджин никогда не думал, что отец может держать так сильно, будто хотел раздавить кость в кашу.       – Стоять, – сказал отец. Голос его был тихим, и в нем слышалось такое крайнее разочарование, что Хёнджин застыл на месте.       Он поднял глаза на отца, и взгляды их встретились. И в ту же секунду рука отца взлетела снова – но на этот раз не к локтю, а к лицу.       Пощечина была сильной, размашистой, профессиональной. Отец явно вложил в нее всю свою злость, все отчаяние. Хёнджин не удержался на ногах и рухнул на пол, ударившись коленом о порог, и инстинктивно поднес руку к щеке – та горела, будто к ней только что приложили раскаленное железо. Губы задрожали, но он тут же собрался, понимая, что нужно терпеть.       Отец не дал ему времени прийти в себя. Он наклонился, схватил Хёнджина за воротник белоснежной рубашки, – той самой, которую Хёнджин надел для самого важного утра в своей жизни, – и рывком поставил на ноги. Ткань затрещала, но не порвалась.       – Ты, подлец, – произнес отец, глядя Хёнджину в глаза. Голос его поднялся до злого, срывающегося крика. – Всегда накормлен, всегда напоен, хорошо обучен, не хуже других одет, а смеешь вот так портить мою репутацию?       Хёнджин открыл рот. В голове был туман от пощечины, от неожиданности, от этих слов, смысла которых он не понимал. Репутацию? Какую репутацию? Что он сделал? Он же ничего не натворил, он только собирался сказать Крису...       – Я... – начал было он, но отец перебил его грубо, не давая и слова вставить.       – Про твое мужеложство знает вся улица, – выплюнул отец, и каждое слово звучало как новая пощечина. – А я, видите ли, узнаю последним, только когда сосед подходит и говорит: «Твой сын, говорят, с парнем этим шляется, Кристофером. Домой вместе приходят, за руки держатся, целуются, когда думают, что никто не видит». Не потрудишься объяснить, как так вышло?       Слова упали в тишину прихожей, как тяжелые, грубые камни с острыми краями, которые резали и ранили еще до того, как к ним прикоснешься.       Хёнджин почувствовал, как кровь отлила от лица. Щека все еще горела, но теперь к этому жару добавились пронизывающий холод и настоящий животный страх, какой он не испытывал никогда в жизни.       Отец знает, вся улица знает. Мама, наверное, тоже знает – сидит сейчас на кухне или в своей комнате и плачет в подушку, чтобы никто не слышал.       Значит, слухи уже разлетелись. Кто-то увидел, кто-то рассказал, кто-то не удержался и поделился этой сочной, грязной, восхитительной сплетней.       Хёнджин не мог дышать – воздух в прихожей стал таким тяжелым и сухим, будто вместо кислорода с каждым вдохом раскаленный песок заполняет его легкие. Он сделал шаг назад, пытаясь восстановить хоть какое-то расстояние между ним и отцом, пытаясь найти опору – стену, дверь, что угодно. Но отец не позволил и этого.       Его рука снова взметнулась вверх и вторая пощечина прилетела с другой стороны, симметрично первой, будто отец хотел уравновесить его лицо, сделав одинаково алым на обеих щеках.       – Приди в себя же наконец! – рявкнул отец. – Хватит трястись, как осиновый лист! Ты мужчина или половая тряпка?       Хёнджин попытался глубоко вдохнуть и не смог – легкие сжались, горло перехватило спазмом, из груди вырвался хриплый, прерывистый звук, похожий на всхлип. Он не плакал – плакать он себе запретил, но паника сковала его посильнее слез и истерики. Животная паника, когда тело перестает слушаться, а мысли путаются в клубок, из которого невозможно вытащить ни одной нитки.       Отец смотрел на него с отвращением. Он отпустил воротник, и рубашка, наконец, порвалась. Хёнджин услышал треск ткани, но не обратил на это внимания. Он прислонился спиной к стене и медленно сполз по ней, пока не сел на пол, обхватив колени руками.       Он дрожал всем телом крупно, как в лихорадке. Зубы стучали, глаза были широко раскрыты, но ничего не видели – только внутренние картины, которые рисовал его взволнованный и перепуганный мозг.       Откуда он узнал? Откуда знает вся улица?       Он перебирал в голове лица. Соседи – мадам Лефевр, которая вечно смотрела в окно и сплетничала со всеми подряд, мсье Дюбуа, который работал в мэрии и знал все секреты городка, девчонки из соседнего двора, которые вечно шушукались за углом.       Кто-то увидел, и кто-то рассказал.       Может быть, тогда, когда они шли с Крисом домой и Хёнджин случайно коснулся его руки? Может быть, неделю назад, когда они целовались в переулке и чьи-то шаги замерли за углом?       А может быть... Может быть, Крис сам рассказал кому-то? В порыве откровенности, в надежде на поддержку? А этот «кто-то» не смог промолчать?       Голова шла кругом. Хёнджин сжал виски ладонями, пытаясь унять эту безумную карусель.       – Думай, – произнес отец сверху. Голос его стал спокойным, и это оказалось еще страшнее, чем его крик. – Думай, пока я разрешаю, потом думать будет некогда.       Хёнджин поднял на него мутный взгляд. Отец стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на сына, как на преступника, без жалости, без сострадания.       – Я сделаю все, – сказал отец медленно, выделяя каждое слово, – чтобы ты больше не мог видеться с этим... С Кристофером. Ты меня понял?       Хёнджин не ответил, он все еще не мог говорить – язык прилип к небу, а горло сдавили спазмы. Отец и не ждал ответа. Он развернулся, прошел к входной двери и повернул ключ в замке. Потом прошел в гостиную, запер оконные рамы. Потом прошел и к комнате Хёнджина.       – Иди сюда, – приказал он.       Хёнджин поднялся на ватных ногах, прошел в свою комнаты, не глядя по сторонам. Лег на кровать, глядя в потолок, пока отец закрывал дверь снаружи. Щелкнул замок уже во второй раз за это утро, и Хёнджин остался один.       Он лежал и слушал, как тикают часы на стене, как за окном шумит ветер, как где-то внизу тихо плачет мама и отец шипит на нее: «Не ной, сама виновата, что вырастила такого».       День и вечер тянулись бесконечно долго. Но где-то около часа ночи, когда весь дом наконец уснул, Хёнджин сел на кровати. Его все еще трясло, но в груди горела уже не паника, а упрямство.       Он подошел к окну, ручка поддалась легко – отец не подумал запереть окно на втором этаже, зачем? Все равно ведь высоко.       Хёнджин распахнул створку, вдохнул прохладный ночной воздух и посмотрел вниз. Улица была пуста, фонари тускло освещали мостовую.       Он перекинул ногу через подоконник, затем вторую. Повис на руках, стараясь не шуметь. Спрыгнул неудачно – подвернул лодыжку и зашипел от боли, но останавливаться не собирался.       Кристофер жил в трех кварталах отсюда. Хёнджин бежал, позабыв о боли в ноге. Бежал босиком, в той самой белой рубашке, порванной у ворота, с разбитой губой и горящими щеками.       Он не знал, что скажет, не знал, что сделает. Знал только, что должен увидеть Криса, должен объяснить, должен...       Он подбежал к дому. Окна были темными все, кроме одного. На втором этаже, в комнате Криса, горел тусклый свет – может быть, свеча, может быть, тусклая лампа.       Хёнджин обогнул дом, нашел окно, выходящее в сад. Оно было приоткрыто – Крис всегда любил свежий воздух, даже зимой, когда его мама ругалась, что он простудится.       Хёнджин залез внутрь, неловко, неумело цепляясь за подоконник, царапая ладони, и спрыгнул на пол комнаты.       И застыл. В комнате пахло кровью и йодом, и чем-то еще медицинским, больничным и пугающим.       Крис лежал на животе. Вся его спина была накрыта бинтами и марлей, уже давно изменившими свой белый цвет. Сквозь них проступала кровь, свежая и запекшаяся вперемешку, пятнами и разводами, как карта неизвестной страны, где шла война. Бинты кое-где прилипли к коже, кое-где были наложены поверх старых слоев – было видно, что перевязывали наспех, без особой аккуратности.       Хёнджин сделал шаг вперед, потом второй. Его босые ступни бесшумно ступали по старому паркету.       – Джини... – прохрипел кто-то из темноты.       Хёнджин вздрогнул. Крис не спал. Он лежал с закрытыми глазами, но когда Хёнджин приблизился, он каким-то чудом почувствовал его присутствие. Веки его дрогнули, приоткрылись – мутные, воспаленные глаза посмотрели на Хёнджина, и в них было столько боли, что внутри у него все сжалось.       – Джини... Ты пришел...       Голос Криса был едва слышен – хриплый, срывающийся, будто каждое слово ему дается с огромным трудом. Он попытался улыбнуться, но из этого вышла только болезненная гримаса.       Хёнджин опустился на колени у кровати, протянул руку и осторожно коснулся щеки Криса пальцами – кожа была горячей и сухой, как стенка раскаленной каменной печи.       – Крис, – выдохнул он. – Крис, что они с тобой сделали?       Он не ждал ответа, потому что все было очевидно – Крис лежал перед ним с окровавленными бинтами на растянутой коже, со стесанными в кровь руками, которыми Крис, наверное, пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы перетерпеть боль, когда его отец...       Хёнджин не мог додумать эту мысль, она была слишком страшной и невыносимо болезненной.       Он осторожно сел на край кровати так, чтобы не потревожить Криса, не задеть его спину. Наклонился к нему ближе, убрал дрожащими пальцами прядь светлых волос с влажного лба. А потом осторожно и нежно поцеловал, едва касаясь губами его губ, будто боялся сделать больно, будто боялся, что Крис рассыпается в порошок от одного его неосторожного прикосновения.       На поцелуй Крис не ответил – у него не было сил даже на слова. Но его глаза закрылись, и по щеке скатилась слеза, оставляя влажную дорожку на разгоряченной коже.       Хёнджин отстранился, посмотрел на бинты на спине Криса, на пропитанную кровью марлю, на ее неровные края, на места, где ткань присохла к ранам, образовав твердую, жесткую корочку.       Он больше не спрашивал «что случилось?», вопрос был бессмысленным, все и так было ясно. Родители Криса решили, что насилие – лучший способ поборот его «болезнь». Так делали многие, используя старые методы – ремень, розги, угол, в котором ставят на колени молиться, чтобы Бог исцелил душу, пока отец калечит тело.       Хёнджин осторожно приподнял край бинта и чуть сам не закричал. Под бинтами и марлей была не просто ссадина, это было кровавое месиво – рваная, растянутая кожа, где-то содранная до мышечного мяса, где-то рассеченная глубокими бороздами, от которых у Хёнджина помутилось в глазах.       Следы кнута – не ремня, не палки, а именно кнута, толстого и плетеного.       Отец Криса не пощадил сил. Кое-где ткань уже прилипла к ране, образовав твердую корочку, кое-где сквозь марлю проступал пот или сукровица, Хёнджин не мог разобрать. Кожа вокруг ран была воспаленной, красной, горячей на ощупь.       Крис горел весь, как в лихорадке. Температура, наверное, под сорок, а может и выше.       Он то ли спал, то ли грезил наяву. Сквозь приоткрытые веки Хёнджин видел, как глаза мечутся, будто Крис снова переживал удары, раз за разом, снова слышал свист кнута, снова закусывал зубами ремень, чтобы не закричать.       Хёнджин осторожно сдвинул бинты на место, медленно, успокаивающе погладил Криса по голове ладонью.       – Я здесь, – прошептал он. – Я рядом, ты не один.       Крис что-то неразборчиво бормотал в ответ сквозь сон и боль. Хёнджин не стал его будить. Он осторожно лег рядом на кровать, на самый край, куда смог уместиться. Обнял Криса, стараясь не касаться его спины. Положил руку на его щеку, прижался лбом к его лбу. Лоб Криса горел. Дышал он тяжело, хрипло, иногда всхлипывал во сне.       Хёнджину хотелось поговорить, хотелось сказать так много – про отца, про сплетни, про то, что он все-таки решился, что он хотел сказать «да» сегодня утром, что надел самую красивую рубашку, что бежал к нему босиком, чтобы увидеться.       Но Крис был в таком состоянии, что не воспринял бы ни единого слова, он был где-то далеко между сном и явью, между болью и забытьем.       Хёнджин закрыл глаза.       – Я люблю тебя, – прошептал он в темноту. – Я люблю тебя, Кристофер Чан. Прости, что не сказал этого раньше.       Крис не ответил, только его пальцы, лежавшие на подушке, слабо шевельнулись – может быть, он услышал, а может быть, рука просто дернулась от боли.       Хёнджин уснул рядом с ним. Так они и лежали – двое подростков в тесной кровати, один с окровавленной спиной, другой с разбитым лицом, босиком, в порванной рубашке. Но они были вместе, и этого было достаточно, хотя бы на эту ночь.       Рассвет только начался, когда Хёнджин открыл глаза.       Небо за окном было бледно-голубым, с молочными облаками, еще не тронутыми золотом настоящего утра. Птицы только начинали свои робкие трели, где-то далеко лаяла собака. В комнате было тихо – только тяжелое, хрипловатое дыхание самого Криса, который так и не проснулся, все еще продолжая бредить в горячке.       Хёнджин лежал неподвижно несколько секунд, глядя в потолок. Мозг, только что очнувшийся ото сна, начал медленно включаться, и первая мысль, ударившая под дых, была: «Меня хватятся».       Он сел на кровати, стараясь не потревожить Криса. Посмотрел на его спину, на пропитанные кровью бинты – в сером свете рассвета они казались еще страшнее, чем ночью. Посмотрел на его светлые волосы, на его сжатые пальцы, вцепившиеся в край одеяла.       Хёнджин наклонился и осторожно поцеловал его в губы, боясь разбудить.       – Прости, – прошептал он. – Мне нужно идти.       Крис не ответил, только брови его чуть дрогнули во сне, будто он услышал, но не смог откликнуться.       Хёнджин вылез через окно, бесшумно спустился на землю и побежал домой босиком по холодной утренней траве, в мятой и порванной рубашке, с разбитыми губами и горящими щеками.       Раннее утро охладило его мозг. Воздух был свежим, почти холодным – таким, который заставляет дышать глубже, думать яснее. С каждым шагом паника отступала, уступая место чему-то тяжелому и расчетливому.       «Что делать? – думал Хёнджин, перепрыгивая через лужу. – Как защитить Криса? А как защитить себя? Куда бежать?»       Он не знал, но чувствовал: если сейчас не придумать план, если не взять себя в руки, если поддаться страху - все будет кончено. Отец не простит, мать не заступится, Криса родители убьют или покалечат так, что он никогда не будет прежним.       Хёнджин подбежал к своему дому, огляделся – улица была пуста. Он подпрыгнул, ухватился за водосточную трубу руками, подтянулся и залез на подоконник собственной комнаты.       Окно было открыто – он оставил его так, когда убегал. Он перекинул ногу через подоконник, уже готовясь спрыгнуть на пол и замер.       В комнате стоял отец.       Он стоял посередине, скрестив руки на груди, и смотрел на сына. Лицо его было не просто злым – оно будто почернело, стало темным, как грозовая туча, как плотина, сдерживающая огромную волну гнева.       – Ну-ну, – произнес он тихо. – Гуляли?       Хёнджин не успел ничего ответить. Отец шагнул вперед, резко схватил его за волосы одной рукой и дернул вниз, заставляя упасть на колени. Боль была острой, мгновенной, кожа на голове горела там, где отец сжимал пряди волос, но Хёнджин даже не вскрикнул, только закусил губу и замер, глядя в пол.       – Раз ты не понимаешь словами, – прорычал отец, нависая над ним, – значит, будем говорить по-другому. Собирай вещи.       Слова ударили сильнее, чем любая из пощечин.       Собирай вещи.       Волна холодного, липкого, затопляющего все внутри страха подступила к горлу. Хёнджин почувствовал, как перехватило дыхание, как сердце пропустило удар, а потом гулко и панически забилось где-то у него в ушах.       Мы уезжаем, мы уедем, и я больше никогда не увижу Криса.       Он дернулся, пытаясь вырваться из отцовской хватки. Ударил его по руке слабо, беспомощно. Попытался встать, но отец прижал его коленом к полу, не давая подняться.       Шестнадцатилетний подросток, даже крепкий и дерзкий, готовый драться, не ровня взрослому мужчине. Хёнджин это понимал, но продолжал сопротивляться, царапая пол ногтями, пытаясь отползти, откатиться, хоть как то вырваться. Отец не отпускал.       – Поедешь учиться, – продолжал он тем же ледяным, не терпящим возражения тоном. – Далеко отсюда. Туда, где даже мысли не возникнет вернуться. Будешь учиться святости, принимать монашество, станешь священником. Может быть, тогда Господь выбьет из тебя эту дурь.       Хёнджин перестал сопротивляться. Не потому, что сдался, но потому что понял: это конец. Не тот конец, о котором он думал, не тот, которого боялся. Но конец всего, что у них с Крисом было, и того, что могло бы быть.       Он сидел на коленях, глядя в пол, и молчал.       Католическая школа оказалась монастырем.       Высокие кирпичные стены – серые, холодные, с битым стеклом наверху, чтобы никто не мог перелезть. Маленькие кельи с жесткими кроватями, деревянными распятиями и запахом ладана, который со временем въедается в одежду, в кожу, в легкие.       Монахи были строгими. Не такими, как в кино, с добрыми улыбками и мудрыми изречениями, нет. Эти – молчаливые, с тяжелыми взглядами и руками, привыкшими к розгам. За каждое непослушание – порка, за каждый грех – пост, за каждую попытку сбежать – еще более жестокое наказание.       Первое время Хёнджин учился плохо. Он плохо спал или не спал вовсе. Каждую ночь ему снился Крис: Крис на крыше, Крис на скамейке, Крис с окровавленной спиной, Крис, который зовет его по имени – «Джини, Джини, вернись». Он просыпался в холодном поту, сжимая в кулаке край простыни, и долго смотрел в потолок, пока глаза привыкали к темноте. Он думал о нем постоянно. На молитве, за едой, на занятиях по богословию, когда монах в черной рясе рассказывал о грехах плотских и Хёнджин чувствовал, как взгляды присутствующих прожигают в нем дыру. Знали они или догадывались – это неважно. Он сам чувствовал себя обнаженным, выставленным на всеобщее осуждение.       Он мало ел. Еда в монастыре была скудной: каша, хлеб, вода. Но даже это он не мог проглотить. Кусок застревал в горле, напоминая о том, как он сидел на скамейке у фонтана и Крис пододвигал к нему свою часть из украденных фруктов. Он объявил голодовку на третью неделю.       – Выпустите меня, – сказал он настоятелю, глядя ему в глаза пустым, безнадежным взглядом. – Выпустите, или я не буду есть. Я умру здесь, и вы будете виноваты.       Настоятель посмотрел на него долго, спокойно, без тени сочувствия.       – Господь испытывает тех, кого любит, – сказал он. – Ты выдержишь, сын мой.       Но Хёнджин не хотел выдержать. На четвертый день голодовки он лежал в своей келье, глядя в потолок, и чувствовал, как силы покидают тело. Голова кружилась, руки дрожали, перед глазами плыли темные пятна. Он не мог встать, не мог дойти до умывальника, даже повернуться на бок было трудно.       В келью молча вошли двое монахов. Они связали его руки грубой веревкой, которая впилась в кожу, и сели по бокам, держа его за плечи, пока третий, широкоплечий монах с красным лицом, разжал ему челюсти и стал вливать кашу прямо в горло.       Хёнджин давился, кашлял, пытался выплюнуть, но каша лезла снова и снова. Теплая, безвкусная, скользкая, она наполняла рот, стекала по подбородку, шла через нос, капала на грудь.       – Глотай, – спокойно говорил монах, и Хёнджин глотал, потому что выбора уже не оставалось.       Когда тарелка опустела, монахи развязали ему руки и вышли. Хёнджин свернулся калачиком на кровати, уткнулся лицом в подушку и заплакал – в первый раз с момента, как его привезли сюда.       Плакал он не от боли, не от унижения, а от отчаяния. Потому что понял: отсюда нет выхода, он не сбежит, он не увидит Криса, и он никогда больше не будет счастлив.
8 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник