***
Кацуки Бакуго проснулся в пять утра, как и всегда. Будильник не звенел — он не заводил будильники уже много лет, его внутренние часы работали с точностью швейцарского механизма, выдрессированные годами дисциплины. Он открыл глаза в темноте, несколько секунд смотрел в потолок, потом резко сел, спустил ноги на пол. Никакой неги, никакого «ещё пять минуточек». Подъём. Жёстко. Без компромиссов. Пол в его квартире был тёплым — система тёплых полов, одна из немногих уступок комфорту, которые он себе позволил. Квартира была большой, светлой, в новом доме в центре города, но обставлена она была так, будто её хозяин только въехал и ещё не успел распаковать вещи. Минимализм? Нет. Спартанство. Ничего лишнего. Ни одной вещи, которая не имела бы функционального назначения. В гостиной — диван (жёсткий, кожаный), журнальный столик (стекло, металл), огромный телевизор на стене (для просмотра записей судебных заседаний, не для развлечений). В спальне — кровать (широкая, с ортопедическим матрасом), шкаф (встроенный, без ручек, открывается нажатием), тумбочка (пустая). На стенах — ничего. Ни картин, ни фотографий, ни постеров. Только в кабинете, над рабочим столом, висели вырезки из газет — его громкие дела, его победы. Он не вешал их из тщеславия. Он вешал их как напоминание: ты лучший. Ты должен быть лучшим. Иначе зачем всё это? Бакуго прошёл в ванную, умылся ледяной водой — она обожгла кожу, заставила кровь бежать быстрее, прогнала остатки сна. Посмотрел на себя в зеркало. Пепельные волосы торчали во все стороны, как всегда, — он давно перестал пытаться их пригладить, это было бесполезно. Черты лица — острые, резкие, будто вырубленные топором. Челюсть — тяжёлая, волевая. Глаза — красноватые, с тенями под ними, результат хронического недосыпа и привычки работать до двух ночи. Он смотрел на себя и видел прокурора. Лучшего прокурора города. Человека с рекордным процентом обвинительных приговоров. Человека, которого боялись адвокаты, подсудимые и даже некоторые судьи. Человека, который семь лет назад совершил самую большую ошибку в своей жизни и до сих пор не знал, как её исправить. И имеет ли он вообще на это право. Он отвёл взгляд от зеркала, вернулся в спальню, переоделся в спортивную форму. Тренировка. Каждое утро, без исключений. Час в домашнем спортзале — небольшая комната, оборудованная лучше, чем иные фитнес-клубы: беговая дорожка, силовая рама, гантельный ряд, груша. Он начал с разминки, потом перешёл к силовым. Мышцы горели, пот тёк по лицу, дыхание становилось рваным — он не останавливался. Он доводил себя до предела, а потом перешагивал через него. Так было всегда. Так он выживал. Так он заглушал голос в голове, который иногда, в самые тихие ночные часы, шептал ему: «Ты всё сделал неправильно. Ты потерял единственное, что имело значение. И ты сам в этом виноват». Час прошёл. Бакуго остановился, упёрся руками в колени, восстанавливая дыхание. Сердце колотилось где-то в горле. Мышцы дрожали от перенапряжения. Хорошо. Правильно. Он выпрямился, взял полотенце, вытер лицо. Пора собираться. Душ. Горячая вода — единственная роскошь, которую он позволял себе без ограничений. Он стоял под струями, упёршись ладонями в кафельную стену, и смотрел, как вода стекает по его телу, по старым шрамам — одному на боку (ножевое, задержание пять лет назад, дурак с перочинным ножом), другому на предплечье (осколок стекла, упал в детстве). Шрамы его не беспокоили. Они были частью его, как характер, как голос, как воспоминания, которые он не мог вырезать. Он выключил воду, вытерся, прошёл в спальню. Костюм уже висел на плечиках — чёрный, безупречно отглаженный. Белая рубашка. Чёрный галстук. Он одевался быстро, резкими, отточенными движениями — годы практики в суде научили его собираться за десять минут. Затянул галстук туго, почти до дискомфорта. Так надо. Так правильно. Галстук — это удавка, которая напоминает: ты на работе, ты прокурор, ты не имеешь права на слабость. Он уже взял ключи и телефон, когда взгляд упал на ящик стола. Верхний ящик, запертый на ключ. Он остановился. Несколько секунд смотрел на ящик, сжимая челюсти так, что зубы скрипнули. Потом резко выдохнул, отвернулся и вышел из квартиры, не оглядываясь. В ящике, под замком, лежала одна-единственная вещь. Фотография в рамке, перевёрнутая стеклом вниз. Он не смотрел на неё уже семь лет. Но знал, что она там. И этого было достаточно.***
Нотариальная контора «Танака и партнёры» располагалась в старом районе города, где узкие улочки петляли между кирпичными домами постройки начала прошлого века, а тротуары были такими узкими, что двоим разойтись было проблематично. Дождь здесь казался ещё более серым, чем в центре, — он стекал по водосточным трубам, собирался в лужи на брусчатке, барабанил по жестяным козырькам над витринами закрытых магазинов. Прохожих почти не было — только редкие фигуры, спешащие под зонтами, да голуби, нахохлившиеся под карнизами. Эйджиро Киришима приехал первым. Он вышел из такси, раскрыл зонт — большой, чёрный, надёжный, — и несколько секунд стоял, глядя на вывеску конторы. Бронзовая табличка, старая, с зеленоватой патиной по краям. «Танака и партнёры. Нотариальные услуги с 1952 года». Солидно. Консервативно. В духе Айзавы. Он толкнул тяжёлую дубовую дверь и вошёл. Внутри пахло старой бумагой, деревом и чем-то ещё — может, сургучом, может, пылью, скопившейся за десятилетия. Приёмная была небольшой, но уютной: тёмные панели на стенах, кожаные кресла, массивный стол секретарши, за которым сидела женщина лет пятидесяти в строгом сером костюме. Она подняла голову, посмотрела на Эйджиро поверх очков. — Киришима-сан? — голос у неё был сухой, деловой. — Вас ожидают. Присаживайтесь, господин Танака примет вас через несколько минут. Кофе? Чай? — Нет, спасибо, — Эйджиро покачал головой и сел в одно из кресел. Кресло оказалось неожиданно удобным — старая кожа мягко приняла его тело, пружины чуть скрипнули, но не провалились. Он откинулся на спинку, положил зонт на соседнее кресло, посмотрел в окно. Дождь стекал по стеклу извилистыми дорожками, искажая очертания улицы. Капли ударялись о стекло, сливались, текли вниз, и в этом движении было что-то гипнотическое, затягивающее. Айзава. Почему ты позвал нас обоих? Что ты оставил нам? И почему именно сейчас, спустя семь лет? Он вспомнил Айзаву. Не того, каким он был в новостях последних лет, — уставшего судью с вечно утомлённым лицом и мешками под глазами. А того, каким он был десять лет назад. Преподаватель уголовного процесса. Сухой, ироничный, с вечным термосом кофе, из которого он пил прямо на лекциях, не обращая внимания на неодобрительные взгляды некоторых студентов. Он говорил мало, но каждое его слово било в точку. Он не боялся ставить неуды — даже тем, кто привык к пятёркам. Он не заискивал перед «золотой молодёжью». Он был справедлив до жестокости и жесток до справедливости. И он был единственным, кто знал о них с Бакуго. Эйджиро не помнил, как Айзава догадался. Может, заметил взгляды. Может, случайно услышал разговор. А может, просто был достаточно умён и опытен, чтобы сложить два и два. Однажды после лекции он задержал Эйджиро, когда все уже вышли. — Киришима, — сказал он своим обычным, лишённым эмоций голосом. — У вас талант к состраданию. Это редкость в нашей профессии. Большинство приходят сюда, чтобы карать или оправдывать, а вы — чтобы понимать. Не дайте системе убить в вас это. Эйджиро тогда растерялся, не нашёлся, что ответить. Айзава уже повернулся, чтобы уйти, но остановился и добавил, не оборачиваясь: — И ещё. То, что у вас с Бакуго, — не теряйте это. Такое не находят дважды. Он ушёл, оставив Эйджиро стоять с открытым ртом. Больше они никогда не говорили об этом. Но Эйджиро знал: Айзава знал. И молчал. И, возможно, именно это молчание — это невмешательство, это уважение к чужой тайне — было самым ценным подарком, который он им сделал. Звук открывающейся двери вырвал его из воспоминаний. Эйджиро поднял голову — и замер. Бакуго Кацуки стоял на пороге. Дождь блестел на его плечах, на волосах, на острых скулах. Он был без зонта — видимо, не счёл нужным, и теперь капли стекали по его лицу, по чёрному пиджаку, по туго затянутому галстуку. Он не отряхнулся, не вытер лицо. Просто стоял и смотрел. На него. Их взгляды встретились. Воздух в приёмной будто сгустился, стал плотным, вязким. Секретарша что-то говорила — кажется, предлагала полотенце, — но её голос доносился будто издалека, сквозь вату. Эйджиро видел только его. Кацуки Бакуго. Семь лет. Семь долгих, пустых, бесконечных лет. Он изменился. Стал шире в плечах — тренировки давали о себе знать. Черты лица заострились, стали ещё резче, будто время не смягчило их, а, наоборот, обтесало, убрало всё лишнее, оставив только острые углы. Под глазами залегли тени — глубокие, тёмные, говорящие о хроническом недосыпе и, возможно, о чём-то ещё, о чём Бакуго никогда бы не рассказал. Волосы остались теми же — бежевый блонд, торчащий во все стороны, непокорный, живущий своей жизнью. И взгляд. Тяжёлый, колючий, направленный прямо на Эйджиро, будто он целился. Бакуго тоже изменился. Он отпустил волосы — теперь они были собраны в низкий хвост, открывая лицо, делая его старше, серьёзнее. В движениях появилась плавность, которой не было в юности, — он больше не дёргался, не суетился, каждое его движение было выверенным, точным. И глаза. В них по-прежнему горела упрямая искра, но теперь она была приглушена — не погасла, а именно приглушена, как пламя, которое убавили, но не задули. Пауза затягивалась. Эйджиро чувствовал, как сердце бьётся где-то в горле, как кровь шумит в ушах. Он должен был что-то сказать. Что угодно. «Привет». «Давно не виделись». «Как дела?». Что-то обычное, человеческое, нормальное. Но слова застревали в горле, как кости, и он не мог их вытолкнуть. — Киришима. Голос Бакуго был таким же, как раньше. Низкий, с хрипотцой, резкий. Он произнёс его фамилию, как приговор, как удар, как что-то, что нельзя было взять назад. — Бакуго. Эйджиро ответил так же. Ровно. Без эмоций. Фамилия на фамилию. Удар на удар. Бакуго прошёл в приёмную, сел в кресло напротив — не рядом, а именно напротив, чтобы видеть лицо, чтобы не упустить ни одной детали. Он не отводил взгляда. Эйджиро тоже. Они смотрели друг на друга, и между ними было семь лет тишины, семь лет недосказанных слов, семь лет боли, которую оба носили в себе, как осколки под кожей. — Выглядишь... Бакуго осёкся. Что-то мелькнуло в его глазах — неуверенность? сожаление? — и исчезло, задавленное привычной колючестью. — Как? — спросил Эйджиро, и его голос прозвучал спокойнее, чем он себя чувствовал. — Никак. Забудь. Бакуго отвёл взгляд первым. Посмотрел на секретаршу, которая уже протягивала ему полотенце. Взял его, не глядя, промокнул лицо, бросил на край стола. Секретарша поджала губы, но ничего не сказала — видимо, репутация Бакуго бежала впереди него. — Господин Танака готов вас принять, — объявила она, поднимаясь из-за стола. — Прошу за мной. Они встали одновременно — будто по команде, будто между ними всё ещё существовала та невидимая связь, которая когда-то позволяла им двигаться синхронно, не сговариваясь. Эйджиро заметил это. Бакуго, судя по тому, как дёрнулся уголок его рта, тоже. Они пошли за секретаршей — плечом к плечу, не касаясь друг друга, но и не отставая, не обгоняя. Ровно. В ногу. Как раньше. «Тело помнит, — подумал Эйджиро. Даже когда всё остальное забыло. Тело помнит».***
Кабинет нотариуса был под стать всей конторе — старый, солидный, пахнущий временем. Тёмные панели красного дерева, книжные шкафы до потолка, заполненные томами в кожаных переплётах с золотым тиснением. Массивный стол, за которым сидел сам господин Танака — пожилой мужчина с редкими седыми волосами, в очках с толстыми линзами, делавшими его глаза неестественно большими. Перед ним лежала тонкая кожаная папка с гербовой печатью. — Господин Бакуго. Господин Киришима. Прошу, присаживайтесь. Они сели — снова напротив друг друга, по разные стороны стола. Господин Танака оглядел их поверх очков, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на сочувствие — или на любопытство, трудно было сказать. — Я позволю себе сразу перейти к делу, — начал он, открывая папку. — Покойный судья Айзава Шота оставил завещание, составленное за три месяца до смерти и заверенное мной лично. Согласно его воле, на оглашении должны присутствовать только двое наследников — вы. Никто более не был приглашён, и содержание завещания не подлежит разглашению третьим лицам без вашего совместного согласия. Эйджиро бросил взгляд на Бакуго. Тот сидел, откинувшись на спинку стула, скрестив руки на груди, и смотрел на нотариуса с выражением, которое Эйджиро слишком хорошо знал: «Давай быстрее, у меня дела». Но под этим показным нетерпением угадывалось напряжение. Бакуго тоже не знал, чего ожидать. И это его бесило. — Итак, — господин Танака поправил очки и начал читать. — «Я, Айзава Шота, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, настоящим завещаю следующее. Пункт первый. Дом, расположенный по адресу: озеро Серых Вод, участок номер семь, переходит в совместное владение Бакуго Кацуки и Киришимы Эйджиро в равных долях». Эйджиро моргнул. Дом? Айзава оставил им дом? Он никогда не говорил, что у него есть дом у озера. Вообще никогда не упоминал ничего личного. Для всех он был сухим, уставшим служителем закона, у которого не было ничего, кроме работы. Бакуго сжал подлокотник кресла. Пальцы побелели. Но он промолчал. — «Пункт второй. Трастовый фонд, учреждённый мной при жизни, переходит в распоряжение вышеуказанных наследников. Средства фонда предназначены для покрытия расходов на содержание дома и ведение расследования, о котором будет сказано ниже». — Расследования? — голос Эйджиро прозвучал резче, чем он хотел. Господин Танака поднял палец, прося тишины. — «Пункт третий. Все материалы, касающиеся дела номер двадцать ноль семь, известного как «исчезновение Асано Юки», передаются в полное распоряжение Бакуго Кацуки и Киришимы Эйджиро. Указанные материалы находятся в доме у озера Серых Вод, в кабинете завещателя». Асано Юки. Имя ничего не говорило Эйджиро. Он перебирал в памяти громкие дела последних двадцати лет — ничего. Исчезновение девушки, которое не попало в новости? Или попало, но так давно, что он не помнил? Бакуго подался вперёд. Теперь он слушал внимательно, очень внимательно, и в его глазах загорелся тот самый огонёк, который Эйджиро помнил с академии, — огонёк азарта, предвкушения схватки. — «Пункт четвёртый. Условием вступления в наследство является совместное проживание наследников в указанном доме на время ведения расследования. В случае отказа любой из сторон — второй наследник не получает ничего. Дом и все материалы переходят государству, дело номер двадцать ноль семь закрывается навсегда без права пересмотра». Тишина. Густая, звенящая. Эйджиро слышал, как стучит дождь по стеклу за спиной нотариуса, как скрипнуло кресло под Бакуго, как тикают старинные часы в углу кабинета. Он переваривал услышанное, и с каждой секундой смысл завещания доходил до него всё яснее. Айзава не просто оставил им наследство. Он связал их. Намертво. Условиями, которые нельзя обойти. — Это что за херня?! Бакуго взорвался. Он вскочил с кресла, упёрся руками в стол, нависая над нотариусом. Глаза его горели, желваки ходили под кожей. — Он серьёзно?! Связать меня с... — он осёкся, бросил быстрый взгляд на Эйджиро, отвёл. — ...с этим делом через какой-то дом? Через совместное проживание? Это бред! Это незаконно! — Завещание составлено в полном соответствии с законом, — спокойно ответил господин Танака, ничуть не испугавшись. — Судья Айзава был юристом с сорокалетним стажем. Он знал, что делал. — Можно копию завещания? — спросил Эйджиро тихо. Его голос прозвучал ровно, даже слишком ровно, и Бакуго резко повернулся к нему. — Ты собираешься соглашаться?! — А ты собираешься отказаться и похоронить последнюю волю человека, который в нас верил? Слова повисли в воздухе. Бакуго замер, глядя на него, и Эйджиро увидел, как что-то промелькнуло в этих колючих глазах — не злость, нет, что-то другое. Узнавание? Уважение? Боль? — Господа, — нотариус поднялся из-за стола. — Я оставлю вас на несколько минут. Обсудите. Когда придёте к решению, позовите меня. Он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь. Они остались вдвоём. Бакуго отвернулся, отошёл к окну, упёрся ладонями в подоконник. Его спина была напряжена, плечи подняты, голова опущена. Эйджиро смотрел на него — на этот знакомый до боли силуэт, на волосы, на острые лопатки, проступающие сквозь ткань пиджака, — и чувствовал, как внутри поднимается волна. Не гнев. Не тоска. Что-то третье, чему он не мог подобрать названия. — Ты понимаешь, что это ловушка? — голос Бакуго прозвучал глухо, без обычной агрессии. — Старик хотел, чтобы мы... Он не договорил. Эйджиро ждал. — Что? — спросил он наконец. — Снова заговорили друг с другом? Это так страшно, Кацуки? Бакуго дёрнулся, как от удара. Обернулся. Его глаза горели. — Не называй меня так. — Почему? — Эйджиро не отвёл взгляда. — Боишься, что я увижу, что тебе не плевать? — Мне плевать. — Тогда подпиши отказ, и разойдёмся. Снова. Бакуго молчал. Долго. Смотрел в окно на дождь, на серую улицу, на мокрые крыши. Потом повернулся к Эйджиро, и в его взгляде было что-то, чего Эйджиро не видел раньше — или не хотел видеть. — Дело. Что ты знаешь о нём? — Ничего. Айзава никогда не говорил. — Он говорил со мной. Однажды. — Бакуго вернулся к креслу, сел, потёр переносицу. Жест был уставшим, человеческим, и от этого Эйджиро стало не по себе. — Сказал, что есть дело, которое не даёт ему спать. Двадцать лет. И что если он не закроет его до смерти, то оставит тем, кому доверяет. Я думал, он бредит. Или что это какая-то метафора. — Он оставил его нам. — Он оставил его тебе, — Бакуго поднял голову, и в его глазах снова была колючесть, защита. — Меня он просто вписал, потому что знал, что один ты не справишься. Эйджиро усмехнулся. Горько. — Ты себя слышишь? «Один ты не справишься». Ты правда веришь, что он думал обо мне как о слабаке? — Я не это... — Ты всегда так делаешь, — перебил Эйджиро, и его голос зазвенел. — Говоришь гадость, а потом делаешь вид, что не это имел в виду. «Выглядишь... никак». «Я не это имел в виду». Ты трус, Кацуки. Ты всегда был трусом, просто прикрывался громким голосом и острыми зубами. Бакуго вскочил. Его лицо исказилось, кулаки сжались. — Я имел в виду, что это дело опасное! И ты со своим «давайте всем поможем» влезешь в дерьмо, из которого я тебя вытаскивать не собираюсь! — А кто сказал, — Эйджиро поднялся, медленно, спокойно, глядя ему прямо в глаза, — что я позволю тебе меня вытаскивать? Они стояли друг напротив друга — разделённые столом, семью годами, тысячей недосказанных слов. Воздух между ними искрил, наэлектризованный, готовый взорваться в любой момент. Но взрыва не было. Что-то сломалось — или, наоборот, встало на место. — Я подпишу. Голос Бакуго прозвучал глухо, безжизненно. — Что? — Эйджиро не поверил своим ушам. — Я сказал, подпишу. Не ради тебя. Ради старика. — Разумеется, — Эйджиро кивнул, и сам услышал, сколько яда в его голосе. Не хотел, а вышло. Они вызвали нотариуса. Подписали документы. Формальности заняли несколько минут — сухие, деловые, лишённые эмоций. Господин Танака передал им ключи от дома, папку с копией завещания и тонкий конверт, на котором рукой Айзавы было написано: «Вскрыть в доме. Вдвоём». Они вышли из конторы. Дождь продолжался. Бакуго остановился на крыльце, поднял воротник пиджака, посмотрел на серое небо. Потом повернулся к Эйджиро. — Моя машина за углом. Поехали. — Сейчас? — А чего ждать? Дом есть, ключи есть, дело есть. Или у тебя другие планы? Эйджиро покачал головой. Планов у него не было. Только пустая квартира, кружка с трещиной и бесконечная череда дел, которые не имели значения. — Поехали.***
Десять лет назад Актовый зал юридической академии гудел, как улей. Сотни первокурсников — взволнованных, испуганных, амбициозных, — заполнили ряды, перешёптываясь, оглядываясь, знакомясь. На сцене сидели преподаватели — строгие, в мантиях, с непроницаемыми лицами. В центре, чуть в стороне от остальных, сидел мужчина с растрёпанными тёмными волосами, мешками под глазами и термосом в руках. Он не смотрел на студентов. Казалось, ему вообще было всё равно, что происходит вокруг. Это был Айзава Шота, куратор курса, и его репутация бежала впереди него: жёсткий, требовательный, не прощающий ошибок. — Сейчас перед вами выступит студент, набравший высший балл за всю историю академии, — произнёс Айзава, даже не потрудившись встать. Его голос, усиленный микрофоном, прозвучал сухо, без эмоций. — Бакуго Кацуки. Прошу. Из-за кулис вышел парень. Высокий, худощавый, с волосами торчащими во все стороны, будто он только что проснулся и не потрудился причесаться. Острые скулы, тяжёлый подбородок, взгляд исподлобья — он смотрел на зал так, будто все эти сотни людей были не более чем пылью под его ногами. Он подошёл к трибуне, поправил микрофон, обвёл зал медленным, презрительным взглядом. Тишина упала мгновенно — даже те, кто шептался, замолчали, почувствовав исходящую от него волну. — Я стану лучшим прокурором этой страны. Голос у него был низкий, с хрипотцой, и каждое слово он произносил так, будто вбивал гвозди. — Все вы — просто массовка. Если пришли сюда отсидеться — валите сейчас. Правосудие не для слабаков. Он замолчал. Зал молчал вместе с ним. Кто-то возмущённо зашептался, кто-то фыркнул, но большинство просто сидели, ошарашенные такой прямотой — и такой наглостью. А потом с заднего ряда раздались хлопки. Медленные. Ритмичные. Одинокие. Все обернулись. На заднем ряду, закинув ногу на ногу и откинувшись на спинку стула, сидел парень с широченной улыбкой на лице. Он хлопал, глядя прямо на Бакуго, и в его глазах не было ни насмешки, ни страха. Только искреннее восхищение. Бакуго замер на сцене. Его взгляд нашёл хлопающего, зацепился за него. Парень не отвёл глаз. Он улыбался. «Кто этот идиот?» — подумал Бакуго, чувствуя странное раздражение, смешанное с... любопытством? Нет. Раздражение. Только раздражение. Он закончил речь — коротко, резко, — и ушёл со сцены под жидкие, неуверенные аплодисменты. Парень хлопал громче всех. После церемонии Бакуго шёл по коридору, сжимая челюсти. Его бесило всё: бесила эта академия, бесили эти преподаватели с их постными лицами, бесили эти первокурсники, смотревшие на него как на диковинного зверя. Он не был зверем. Он был лучшим. И он докажет это каждому. — Эй! Чувак! Он не обернулся. Шагал дальше, ускоряя шаг. — Эй, погоди! Шаги за спиной — быстрые, догоняющие. Бакуго остановился, резко развернулся. Перед ним стоял тот самый парень — запыхавшийся, но всё с той же идиотской улыбкой до ушей. — Это было эпично! — выпалил он. — Жёстко, но эпично. Я Эйджиро. Киришима Эйджиро. Бакуго смотрел на него. Красные волосы, собранные в короткий хвост. Открытое лицо, на котором эмоции сменяли друг друга, как картинки в калейдоскопе. Глаза — яркие, живые, горящие. И эта улыбка — широкая, искренняя, совершенно не вяжущаяся с мрачными стенами академии. — Мне плевать, как тебя зовут, — бросил Бакуго и повернулся, чтобы уйти. — Запомнишь! — крикнул рыжий ему в спину. Бакуго остановился. Медленно обернулся. — С чего ты взял? Киришима пожал плечами, улыбаясь всё так же открыто. — Потому что я буду единственным, кто не испугается тебе перечить. А ты таких запоминаешь. Бакуго смотрел на него — долго, изучающе. Что-то в этом парне было. Не страх. Не лесть. Не желание выслужиться. Просто... интерес? Принятие? Он не мог подобрать слово. — Посмотрим, дерьмоволосый. Он ушёл. Но имя запомнил. Первые недели Киришима Эйджиро оказался настырным, как клещ. Он садился рядом с Бакуго в библиотеке, хотя тот рычал и сверлил его взглядом. Приносил кофе — первую чашку Бакуго вылил в раковину, не глядя. Вторую — тоже. Третью — демонстративно выплеснул в урну. На четвёртый раз он просто взял чашку, сделал глоток и буркнул: «Говно». Но выпил. Киришима спорил с ним на семинарах. Не боялся перечить, не соглашался только ради того, чтобы согласиться. Он думал. Он анализировал. Он находил слабые места в аргументах Бакуго и бил по ним — не больно, но точно. Бакуго бесился. Но в глубине души — там, куда он сам боялся заглядывать, — он чувствовал азарт. Наконец-то кто-то, кто не прогибается. Кто-то, с кем интересно. Айзава наблюдал за ними с задней парты. Он ничего не говорил, но в его блокноте появлялись пометки.***
Вечер в библиотеке Они сидели вдвоём в пустой библиотеке. За окнами стемнело, горели только настольные лампы, отбрасывая жёлтые круги на столы, заваленные книгами и распечатками. Готовились к первому учебному суду — муткорту. Дело было простым: кража со взломом, подсудимый — молодой парень, ранее не судимый, укравший деньги из кассы магазина, потому что его мать нуждалась в лекарствах. — Он виновен, — резко заявил Бакуго, ударив ладонью по столу так, что звук эхом отразился в комнате. — Закон одинаков для всех. Не имеет значения, что его побудило к краже. Суть в том, что он украл. Приговор — три года заключения. — Три года за кражу денег для больной матери? — Киришима покачал головой. — Это несправедливо, Кацуки. Есть смягчающие обстоятельства. Состав преступления есть, но мера наказания должна учитывать мотив. — Мотив — это для слабаков. Закон — это меч. Он рубит одинаково. — Закон — это не меч, — Киришима подался вперёд, его глаза горели. — Закон — это люди. Люди ошибаются, люди болеют, люди попадают в отчаянные ситуации. Если закон не учитывает этого, он несправедлив. — Справедливость — это порядок! — Справедливость — это милосердие! Они кричали друг на друга, не замечая, что библиотекарь уже несколько раз шикал на них из своего угла. Спорили до хрипоты, до красных пятен на щеках. А потом Бакуго вдруг замолчал. Просто замолчал, глядя на Киришиму — уставшего, с красными от недосыпа глазами, но горящего, живого, настоящего. — Почему ты не сдаёшься? — спросил он тихо. — Потому что ты интересный, — ответил Киришима, и его улыбка была усталой, но искренней. — Я не интересный. Я сложный. — Это одно и то же, чувак. Бакуго отвёл взгляд первым. Взял книгу, сделал вид, что читает. Но уголок его губ дрогнул. — Ты бесишь. — Знаю. — Но кофе завтра снова принесёшь. — Конечно. Киришима улыбнулся. И в этот момент Бакуго понял — не умом, а чем-то другим, более глубинным, — что пропал. Окончательно и бесповоротно.***
Машина у Бакуго была под стать хозяину — чёрный внедорожник, мощный, угловатый, с ревущим двигателем. Никаких украшений, никаких наклеек, никаких личных вещей на виду. Только идеальная чистота и запах — сантал и что-то горькое, может, табак, может, одеколон. Эйджиро сел на пассажирское сиденье, пристегнулся, положил зонт в ноги. Бакуго завёл двигатель, и машина мягко тронулась с места. Первые полчаса они ехали молча. Дождь барабанил по крыше, дворники мерно скользили по стеклу, размазывая воду. Город постепенно отступал, сменяясь пригородами, потом — редкими перелесками, полями, уходящими в серую дымку. Эйджиро смотрел в окно, но не видел пейзажа. Он видел только своё отражение — бледное, размытое, с тёмными провалами глаз. Семь лет. Я думал, что забыл. Что вырос. Что стал кем-то без него. И вот я сижу в его машине, и пахнет так же — сантал и что-то горькое. Он не сменил запах. Или это я помню то, чего нет. Он помнил. Слишком хорошо помнил. Как они ездили на море на старой развалюхе, которую Бакуго одолжил у кого-то из знакомых. Как спорили о музыке — Бакуго хотел слушать что-то тяжёлое, с рваным ритмом, а Эйджиро включал радио и ловил случайные волны. Как однажды остановились на обочине, потому что Бакуго вдруг сказал: «Смотри», — и показал на закат, пробивающийся сквозь тучи. Они стояли и смотрели, и Бакуго взял его за руку. Молча. Просто взял и держал, пока солнце не село. — Ты изменился. Голос Бакуго разбил тишину, как камень — стекло. Эйджиро вздрогнул, повернулся. Бакуго смотрел на дорогу, его профиль был суровым, непроницаемым. — Ты уже говорил. — Нет. Там, у нотариуса, я не договорил. — Он сделал паузу, сжимая руль. — Ты выглядишь... старше. — Это комплимент? — Это факт. Волосы длинные. Раньше не носил. — Раньше много чего не носил. Повисла пауза. Дождь усилился, застучал громче, и Бакуго включил дворники на максимум. — Почему ты согласился? — спросил он, не глядя на Эйджиро. — На дом. На дело. На... это всё. — А ты? — Я спросил первым. Эйджиро вздохнул, откинулся на спинку сиденья, посмотрел на серое небо сквозь мокрое стекло. — Айзава верил в меня. В нас. Я не мог отказаться от его последней просьбы. Даже если это значит... Он осёкся. — Что? — голос Бакуго прозвучал резко. — Быть в одной комнате с тобой и не иметь возможности уйти. Бакуго сжал руль. Пальцы побелели. Он молчал долго, очень долго, и Эйджиро уже решил, что разговор окончен, когда он вдруг заговорил снова — глухо, не своим голосом. — Я не хотел тогда... — Не надо. — Что «не надо»? — Бакуго повернулся к нему, и в его глазах была та самая уязвимость, которую он так тщательно прятал. — Что «не надо», Эйджиро?! Имя. Он назвал его по имени. Впервые за семь лет. — Не надо сейчас, — Эйджиро заставил себя говорить ровно. — Мы в машине, едем в дом покойного судьи, чтобы расследовать убийство двадцатилетней давности. Это не время для разговоров о прошлом. — А когда будет время? — Может, никогда. Бакуго отвернулся, яростно сжав челюсти, так что мышцы играли под кожей. Глядя на дорогу перед собой, он словно остался слеп к окружающему — ни мокрая мостовая, ни моросящий дождь, ни мрачное небо не привлекали его взгляда. Но Эйджиро понимал: перед его глазами сейчас совсем другое. То же, что терзало и его самого, — прошлое, которое по-прежнему тянет за собой свои нескончаемые тени. Озеро появилось внезапно. Дорога вынырнула из-за поворота, и вот оно — огромное, стального цвета, с рябью от дождя, простирающееся до самого горизонта. Серые воды сливались с серым небом, и невозможно было понять, где заканчивается одно и начинается другое. На берегу, в стороне от дороги, стоял дом — тёмный, мрачный, с мокрыми стенами и тёмными окнами. Машина остановилась. Бакуго заглушил двигатель. Они сидели в тишине, глядя на дом, который теперь принадлежал им обоим. — Приехали, — сказал Бакуго. Эйджиро ничего не ответил. Он смотрел на озеро и чувствовал, как что-то тяжёлое, холодное сжимается в груди. Предчувствие? Страх? Или надежда, которую он запретил себе чувствовать? Он не знал. И боялся узнать.***
Они выбрались из машины одновременно, и в лицо тут же хлестнул дождь — мелкий, пронизывающий, ледяной. Эйджиро поспешно раскрыл зонт, но Бакуго уже направился к дому, не обращая внимания на потоки воды, стекавшие по его волосам и пропитавшие плечи. Его тёмный пиджак ещё больше потемнел от влаги, но, несмотря на это, он даже не ускорил шага. Эйджиро последовал за ним, осторожно шагая по мокрой траве, стараясь не поскользнуться. Дом был старым. Это чувствовалось во всём: в просевшем крыльце, в облупившейся краске на деревянных стенах, в зарослях шиповника, подступивших к самому входу. Пахло сыростью, прелой листвой, озером. Где-то далеко кричала птица — одиноко, тоскливо. Ветер шумел в голых ветвях деревьев, и этот шум был похож на шёпот — неразборчивый, но настойчивый. Бакуго поднялся на крыльцо. Ступенька под его ногой скрипнула — жалобно, протяжно. Он достал ключи, переданные нотариусом, вставил в замок. Замок поддался не сразу — видимо, заржавел от сырости, — но после нескольких попыток щёлкнул, и дверь открылась. Изнутри пахнуло тем особым запахом, который бывает только в давно пустующих домах: пыль, старое дерево, сухие травы, кофе. Запах Айзавы. Эйджиро замер на пороге, вдыхая его, и на мгновение ему показалось, что судья просто вышел в другую комнату и сейчас вернётся с термосом в руке, чтобы сухо спросить: «Ну, и чего вы ждёте? Проходите». — Чего встал? — бросил Бакуго через плечо. — Заходи. Эйджиро вошёл, закрыл зонт, оставил его у двери. Внутри было темно. Бакуго нашёл выключатель, щёлкнул им, и под потолком загорелась тусклая лампочка — жёлтая, слабая, едва разгоняющая тени по углам. Прихожая была маленькой, заставленной: старая вешалка с одиноким плащом, пара резиновых сапог у стены, полка с пыльными книгами. Дальше — гостиная. Камин, обложенный серым камнем, диван с продавленными подушками, кресло-качалка, которое слегка покачивалось от сквозняка, будто в нём только что кто-то сидел. Книжные шкафы вдоль стен, заполненные юридической литературой — тома с золотым тиснением, потрёпанные брошюры, папки с документами. Кухня была маленькой, но уютной: старая газовая плита, деревянный стол, пара табуретов, полки с банками — чай, кофе, какие-то крупы, всё запылённое, но на удивление аккуратно расставленное. Эйджиро провёл пальцем по столу — слой пыли был тонким, будто кто-то приходил сюда не так давно. — Кабинет здесь, — голос Бакуго донёсся из глубины дома. Эйджиро прошёл за ним. Кабинет был самой большой комнатой в доме — или, может, так казалось из-за высоченных книжных шкафов, уходящих под потолок. У окна стоял массивный письменный стол, заваленный бумагами. На стене висела карта озера — большая, подробная, с красными и синими пометками, кружками, стрелками. А на столе, в самом центре, лежала та самая папка. «Дело № 20-07. Асано Юки. Не закрыто». Бакуго взял папку, открыл. Эйджиро подошёл ближе, заглянул через его плечо. Их плечи почти соприкасались. Оба заметили это. Никто не отодвинулся. Фотография лежала сверху. Девушка — юная, лет девятнадцати, не больше, — смотрела в объектив и улыбалась. Улыбка была светлой, открытой, счастливой. Длинные тёмные волосы, лёгкое летнее платье, на шее — тонкая цепочка с кулоном в виде капли. Снимок был сделан летом, на фоне этого самого озера — только тогда светило солнце, и вода была синей, а не серой. — Айзава знал её? — спросил Эйджиро тихо. Бакуго перелистнул страницу. — Похоже, он вёл расследование. Неофициально. Смотри — здесь допросы, которых нет в полицейском деле. Свидетели, которых не вызывали. Отчёты, написанные от руки. — Он двадцать лет искал правду. Один. Бакуго повернулся к нему. Их взгляды встретились. В жёлтом свете лампы его глаза казались почти золотыми — и в них не было обычной колючести. Только усталость. И что-то ещё. — Не один. Теперь мы здесь. Эйджиро кивнул. Слов не было. Да они и не требовались.***
Лестница на второй этаж скрипела под каждым шагом. Наверху было три двери. Первая — ванная: старая, но чистая, с чугунной ванной на ножках и зеркалом в потускневшей раме. Вторая — кладовая, забитая коробками и старыми вещами. Третья — спальня. Бакуго открыл дверь и замер на пороге. Эйджиро заглянул через его плечо. Спальня была одна. Большая кровать, застеленная старым, но чистым покрывалом. Две тумбочки. Шкаф. Окно, выходящее на озеро. И всё. — Я сплю внизу, — сказал Бакуго, не оборачиваясь. — Диван уже старый и слишком короткий. Ты точно на нём не уместишься. — Мне плевать. — Кацуки. Бакуго замер. Его спина напряглась, плечи поднялись. Он не оборачивался. — Мы взрослые люди, — продолжил Эйджиро ровно, хотя сердце колотилось где-то в горле. — Кровать большая. Мы можем просто спать. — Я сказал — внизу. Бакуго развернулся, прошёл мимо него, не глядя, и скрылся на лестнице. Его шаги прогрохотали по ступеням — быстрые, тяжёлые, злые. Эйджиро остался в спальне. Он подошёл к кровати, провёл рукой по покрывалу — ткань была чуть шершавой, но приятной на ощупь. Сел на край. Пружины скрипнули. Он посмотрел в окно — на серое озеро, на дождь, на низкие тучи. Он боится. Не меня. Себя. Того, что может случиться, если мы окажемся слишком близко. Я тоже боюсь. Но я устал бояться. Он вздохнул, встал, начал распаковывать вещи.***
Эйджиро спустился на кухню в тот момент, когда ранние осенние сумерки уже плотно окутали улицу. Оглядевшись, он обнаружил в шкафу несколько банок консервов — тушёнку и овощи, нашёл старую плиту, которая зажглась лишь на третей попытке, и чайник. Не мудрствуя лукаво, он соорудил простой ужин: разогрел тушёнку, сварил рис и заварил крепкий чай. Разделил еду на две тарелки, аккуратно расставив их на столе. Бакуго сидел в кабинете. Он разложил документы по делу на столе, разбил их на стопки, что-то помечал карандашом. Его пиджак висел на спинке стула, рукава рубашки были закатаны до локтей, обнажая жилистые предплечья и старый шрам на левом — белая полоса, пересекающая кожу. Эйджиро помнил этот шрам. Помнил, откуда он: Бакуго разбил стекло, когда они дурачились в общежитии, и порезался. Эйджиро тогда перевязывал его, ругаясь сквозь зубы, а Бакуго сидел и молчал, и в его глазах было что-то, что Эйджиро не мог разгадать. Теперь он знал что. Благодарность. Бакуго не умел говорить «спасибо». Он показывал. Эйджиро поставил тарелку на край стола. Бакуго не отреагировал — продолжал читать, хмурясь, покусывая кончик карандаша. Эйджиро сел в кресло напротив, взял свою тарелку, начал есть. Молча. Смотрел на Бакуго. Он не изменился. Всё так же забывает есть, когда работает. Всё так же хмурится, когда находит что-то важное. Я помню эту морщинку между бровей. Я помню, как целовал её, и он расслаблялся — на несколько секунд, а потом снова напрягался, потому что не умел расслабляться. Сейчас он не расслабится. Сейчас он даже не посмотрит на меня. Бакуго поднял голову. Их взгляды встретились. Он посмотрел на тарелку. Потом — на Эйджиро. — Спасибо. Одно слово. Тихое, почти неразборчивое. Эйджиро кивнул, отвёл взгляд. Что-то дрогнуло внутри — там, где он давно запретил себе что-либо чувствовать.***
Дом погрузился в темноту. Только в кабинете горела лампа, но Эйджиро выключил её, уходя. Он поднялся в спальню, разделся, лёг в холодную постель. Простыни пахли лавандой — старый, выветрившийся запах, но всё ещё различимый. Он лежал на спине, смотрел в потолок, слушал дождь. Внизу, на диване, лежал Бакуго. Одеяло, подушка, темнота. Он не спал. Смотрел в потолок и слушал, как скрипит дом, как шумит ветер, как стучит его собственное сердце. Она пахнет так же. Кровать. Подушка. Я почувствовал, когда зашёл туда, — её запах, лаванда и что-то ещё, что-то, что было только у неё. Семь лет, а я помню. И он там, наверху. В десяти шагах. Ближе, чем все эти годы. И дальше, чем когда-либо. Я не хотел тогда. Я хотел попросить его поехать со мной. Я стоял в дверях с чемоданом и хотел сказать: «Поехали, Эй. Вместе. Я не смогу без тебя». Но я не сказал. Потому что боялся. Не того, что он откажется. Того, что согласится. И тогда я буду должен быть... кем-то. Не просто прокурором. Не просто лучшим. А кем-то, кто заслуживает его. Я не заслуживаю. Никогда не заслуживал. И всё равно он здесь. Бакуго закрыл глаза. Сон не шёл. Наверху Эйджиро повернулся на бок, подтянул колени к груди, обхватил подушку руками. Закрыл глаза. Он сказал «спасибо». Он никогда не говорил «спасибо» за еду. За что угодно. Он показывал, но не говорил. Может, он изменился. Может, я хочу это видеть. Может, ничего не изменилось, и я снова позволю ему уйти, когда всё закончится. А может, в этот раз всё будет иначе. Он не знал. И от этого было страшно. Дом стоял тёмный, мокрый, молчаливый. Только в одном окне горел свет — в кабинете, где осталась папка с делом. И фотография Юки, улыбающейся летнему солнцу, которого здесь больше не было. Дождь продолжался.