***
Бумага лежала на столе — белая, чистая, нетронутая. Такая же белая, как потолок, в который он пялился каждое грёбаное утро, просыпаясь с ощущением, что умер во сне, но забыл об этом. Такая же пустая, как его жизнь последние годы. Такая же молчаливая, как жена, которая спала в соседней комнате и не знала, что через несколько минут всё изменится. Наруто сел за стол. Старое дерево скрипнуло под его весом — привычно, почти уютно. Взял кисть — ту самую, которой подписывал сотни, тысячи документов, смет, приказов, отчётов. Обмакнул в чернила. Замер. Что написать женщине, которая любила тебя всю жизнь? С самого детства, с той первой встречи, когда он, чумазый и крикливый, даже не заметил её, а она уже тогда смотрела на него с обожанием. Которая ждала, верила, надеялась, даже когда надеяться было не на что. Которая родила ему сына и ни разу, ни единым словом, ни взглядом, ни жестом не упрекнула, даже когда Седьмой этого заслуживал. Даже когда он сам себя презирал. Слова не находились. Он написал первую строчку — «Хината» — и остановился. Буквы вышли кривыми, неуверенными, будто рука разучилась писать. Скомкал бумагу. Бросил на пол. Начал заново. «Прости меня». Нет, не так. Слишком жалко. Слишком мало. Слишком поздно. Ещё один скомканный лист полетел на пол. И ещё один. И ещё. — Блядство, — на злом выдохе сказал Наруто, комкая очередной лист и отшвыривая его в стену. Бумажный комок ударился о деревянную панель и бессильно скатился вниз, к остальным. — Я не могу написать «прости», потому что не прошу прощения. Не могу написать «я люблю тебя», потому что это не ей. Не могу врать. Больше. Не. Могу. Он замер. Прислушался к тишине в доме. Харуко-сан перестала греметь посудой — значит, ушла в свою каморку. Хината спала. Боруто спал. Никто не проснулся. Никто не слышал. — Я люблю Саске, — сказал вслух Узумаки. Впервые. Голос дрогнул, но слова прозвучали — тихие, хриплые, сорванные. — Всегда любил. Всегда. И от этого признания — первого за пятнадцать лет, произнесённого вслух, пусть и в пустоту, — стало легче. Не настолько, чтобы перестать чувствовать вину. Но достаточно, чтобы перестать врать. В какой-то момент блондин просто замер, глядя на разбросанные вокруг белые комки, и подумал, что это, наверное, самое честное из всего, что он мог ей сказать. Клочки бумаги, на которых нет слов. Потому что слов не было. Не существовало таких слов. Наруто выдохнул — медленно, через сжатые зубы, чувствуя, как воздух со свистом выходит из лёгких и уносит с собой остатки ярости. Взял чистый лист. Обмакнул кисть. И стал писать — медленно, старательно, с той каллиграфической тщательностью, которую не проявлял уже много лет. «Хината. Я ухожу. Не потому, что ты сделала что-то не так. Ты всё сделала правильно. Ты была лучшей женой, о какой только можно мечтать. Ты дала мне то, чего у меня никогда не было: дом, тепло, семью, сына. Ты любила меня так, как никто и никогда не любил. И я благодарен тебе за это. Больше, чем могу выразить словами. Дело не в тебе. Дело во мне. Я больше не могу притворяться. Не могу жить эту жизнь, зная, что она не моя. Я думал, что смогу. Думал, что долг, обязанности, „так надо“, „ты Хокаге“, „ты должен“ когда-нибудь станут настоящими. Что я проснусь однажды утром и почувствую: вот оно, счастье. Не проснулся. Не почувствовал. Я любил другого. Люблю до сих пор. Может быть, ты всегда это знала — ты всегда видела больше, чем показывала. Может быть, именно поэтому никогда ничего не требовала, никогда не упрекала, никогда не задавала вопросов, ответы на которые разрушили бы всё. Ты ждала, что это пройдёт. Не прошло. Прости меня. Я знаю, ты не заслужила этого. Ни ты, ни Боруто. Вы оба заслуживаете лучшего. Ты заслуживаешь человека, который будет смотреть на тебя так, как ты смотрела на меня все эти годы. Я не смог им стать. Как бы ни пытался. Пожалуйста, не жди меня.Наруто».
Бывший Хокаге дописал. Поставил подпись — не «Седьмой», не все эти титулы, которые давили на плечи и ничего не значили. Просто «Наруто». Сложил письмо. Провёл пальцами по сгибу — медленно, почти нежно. Положил на подушку — туда, где Хината найдёт его, когда проснётся, когда потянется рукой к тому месту, где должен был лежать он, и нащупает пустоту, шуршащую бумагу и кольцо. Снял с пальца обручальное кольцо. Простое, серебряное, без камней и гравировок — такое, какое она выбрала когда-то, сказав, что «главное — не украшение, а то, что оно значит». Положил поверх письма. Кольцо тихо звякнуло о бумагу. Кольцо вечной любви. Хах. Вечной. Он усмехнулся — горько, одними уголками губ. Только вечная любовь была не к ней. Она была к человеку, который сейчас мёрз где-то в ледяных горах, сжимал в единственной руке сушёную хурму и даже не подозревал, что к нему идут. Он подарил это кольцо, веря, что сможет. Что долг станет чувством, привязанность — страстью, благодарность — любовью. Не стало. Не смог. Пятнадцать лет он носил его как напоминание о данном слове. Сегодня он оставлял его как признание: слово было ложью. Не злой. Не намеренной. Но ложью. А правда — вот она, в скомканных листах на полу, в кольце на подушке, в тихом «Я люблю Саске», которое всё ещё звучало в пустом доме. И в этом звуке была точка.***
В коридоре послышались шаги. Не лёгкие, почти неслышные, как у Хинаты, — та двигалась по дому бесшумно, как тень, как наследие её клана, от которого женщина так и не избавилась. Тяжёлые, уверенные, с той особенной, чуть ленивой грацией, которая бывает только у подростков, считающих себя взрослыми и отчаянно пытающихся доказать это миру. Боруто. Блондин замер. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще, гулко отдаваясь в висках, в горле, в кончиках пальцев, которые всё ещё сжимали край стола. Он не был готов. Не к этому. Не сейчас. Письмо Хинате — это одно. Бумага стерпит. Слова можно подобрать, выверить, оставить на подушке и уйти до того, как их прочитают. Объяснение с сыном — совсем другое. Дверь открылась. Боруто стоял на пороге — взъерошенный после сна, со следами подушки на щеке, в мятой футболке с логотипом какой-то группы, которую Наруто не знал. Глаза — голубые, яркие, живые, точная копия его собственных, только без той усталости на дне, которая поселилась во взгляде отца много лет назад и не уходила ни после сна, ни после еды, ни после редких, механических соитий с женой. — Ты куда? — спросил Узумаки-младший. Голос звучал резко, но под резкостью угадывалась дрожь. Едва заметная, почти неуловимая, но старший Узумаки слышал её — так слышат только те, кто сам дрожал когда-то, стоя перед отцом, которого никогда не знал. — На миссию, — солгал он. Привычно, легко, как лгал последние годы каждый раз, когда уходил и не знал, вернётся ли к ужину. — Врёшь. Подросток смотрел на него в упор. Не отводил взгляд, не моргал, не прятался за подростковой бравадой, которая была его обычной защитой. И в этом взгляде бывший Хокаге увидел то, чего не замечал раньше. Или не хотел замечать. Сын не просто злился. Сын знал. Не умом — чутьём, тем самым, которое Наруто унаследовал от матери, а этот мальчишка — от него. Тем животным, безошибочным чутьём, которое говорит тебе: «Вот этот человек опасен», или «Вот этому можно доверять», или «Вот этот уходит навсегда». — Я должен идти, Боруто. Правда должен. — Куда? — На север. — К нему? Это «к нему» ударило сильнее, чем любое дзюцу. Сильнее, чем Чидори в грудь. Сын не назвал имени. Не нужно было. Они оба знали, о ком речь. О человеке, чьё имя Хината никогда не произносила вслух, будто оно было проклято, а Наруто — только в ночных кошмарах, из которых просыпался с криком. О том, кто был причиной всего. — Да, — сказал Узумаки. Тихо. Честно. Так, как не говорил со своим ребёнком уже много лет. — К нему. Повисла пауза. Тяжёлая, вязкая, наполненная всем, что они не говорили друг другу годами. Всеми пропущенными тренировками, несдержанными обещаниями, ужинами, на которых отец присутствовал физически, а мыслями был где-то за сотни ри отсюда. — Ты вернёшься? — спросил подросток. — Не знаю. — Мама… она будет ждать? — Не надо. Пусть не ждёт. Боруто кивнул. Медленно, тяжело, как взрослый, который принимает решение, которое ему не нравится, которое разрывает его изнутри, но которое он вынужден принять, потому что другого выхода нет. Потом шагнул вперёд — неловко, неуклюже, как подросток, который не умеет выражать чувства и не знает, куда деть руки, — и обнял отца. Коротко. Скомкано. Почти агрессивно — так, будто боролся с собой каждую секунду. И отпустил. — Я не дам маме плакать, — сказал он глухо, глядя куда-то в пол. — За неё не переживай. Я справлюсь. Наруто смотрел на сына и чувствовал, как что-то внутри ломается окончательно. Не стена — стена рухнула ещё раньше, в онсэне, наедине с водой. Что-то другое. Может быть, иллюзия, что он нужен здесь. Что без него всё рухнет. Боруто справится. Хината справится. Коноха справлялась без него сотни лет и справится ещё столько же. — Спасибо, — сказал Наруто хрипло. — За понимание. — Я не понимаю, — ответил сын, поднимая глаза наконец. В них стояли слёзы — злые, невыплаканные. — Но я попробую. Иди уже. Узумаки кивнул. Развернулся. Пошёл по коридору — быстро, не оборачиваясь, потому что знал: если обернётся, если увидит сына, стоящего в дверях спальни со сжатыми кулаками и мокрыми глазами, то, возможно, не сможет уйти. За спиной хлопнула дверь. Боруто вернулся в свою комнату. Или, может быть, стоял там, прижавшись лбом к косяку, и слушал, как шаги отца удаляются по коридору, по лестнице, по жизни. Блондин не знал. Не хотел знать. Он просто шёл вперёд.***
Коноха просыпалась. Медленно, неохотно, как старый зверь, который знает, что впереди долгая зима, и не хочет вылезать из тёплой берлоги. Первые торговцы открывали ставни лавок — дерево скрипело, железные петли стонали. Пекарь выставлял на витрину свежие булочки, и запах дрожжей и сдобы плыл по улице, смешиваясь с утренней прохладой. Дворник мел мостовую, и его метла шуршала по камням — размеренно, убаюкивающе, как звук, который слышишь всю жизнь и перестаёшь замечать. Седьмой шёл через город и смотрел на всё это — на лавки, на булочки, на дворника, на кошек, греющихся на ещё тёплых после ночи камнях, — и понимал: он прощается. Не говорит вслух, не машет рукой, не останавливается. Просто запоминает. Впитывает каждую деталь, как человек, который не знает, увидит ли это снова. У ворот его ждал Шикамару. Стоял, прислонившись к деревянному столбу, — поза, выработанная годами: ленивая, расслабленная, но в ней, как всегда, чувствовалась скрытая пружина. Курил. В руке — небольшой заплечный мешок. — Документы внутри, — сказал Нара, протягивая мешок. — Легенда: инспекция северных постов. Срочная, секретная, никому не докладывать. Если кто спросит — ты на задании. Вернёшься через неделю. Или не вернёшься. Наруто взял мешок, закинул на плечо. — Спасибо. — Не за что. Я не для тебя стараюсь. Для деревни. Если Хокаге сойдёт с ума и сбежит на край света, пусть лучше это будет официальная миссия, чем скандал и кризис власти. Седьмой усмехнулся — криво, невесело, одним уголком рта. — Присмотри за ними. За Хинатой. За Боруто. — Присмотрю. Не впервой. Они стояли друг напротив друга — двое мужчин, которые прошли через войну, через потери, через всё, что могла предложить жизнь шиноби. Которые никогда не говорили о чувствах, потому что не умели, но понимали без слов. — Иди уже, — сказал Шикамару, отводя взгляд. — Пока я не придумал, как тебя остановить. Наруто хлопнул его по плечу — коротко, сильно, как хлопают друзей. Развернулся. Шагнул за ворота. — Наруто. Узумаки обернулся. Нара стоял, не глядя на него, и закуривал новую сигарету. Руки чуть дрожали — может быть, от холода. — Будь счастлив. — Сказал — и сразу отвернулся, зашагал прочь, не дожидаясь ответа. Седьмой смотрел ему в спину, и что-то тёплое разливалось внутри. Он не ответил — не успел, да и не нужно было. Просто пошёл. На север. Коноха осталась за спиной.***
Дорога на север начиналась с просёлочного тракта, который вёл через поля, уже убранные после осенней жатвы. Земля была голой, серой, покрытой пожухлой, прибитой дождями стернёй. Ветер гнал по ней сухие листья — бурые, скрученные, мёртвые. Небо висело низко, тяжёлое, свинцовое, обещая дождь. Наруто шёл быстро. Не бежал — бежать было незачем, да и некуда спешить, впереди лежали сотни ри пути. Но шаг его был лёгким, пружинистым, молодым — как в юности, как в те времена, когда он мог сутками идти без отдыха, потому что впереди был Саске. Цель. Смысл. Тело помнило. Ноги сами несли его вперёд, и с каждым шагом что-то внутри разжималось. Спадало, как старая кожа, как шелуха, как всё ненужное, наносное, что блондин таскал на себе годами. На первом же перекрёстке, у старого указателя с выцветшими буквами, он остановился. Снял с плеч мантию Хокаге — ту самую, белую, с красным кандзи «Огонь». Ткань была лёгкой, почти невесомой — и все эти годы она давила на плечи так, будто была сшита из свинца. Теперь, когда он снял её, плечи вдруг стали лёгкими. Непривычно лёгкими. Как будто он сбросил не одежду, а что-то гораздо большее. Сложил — аккуратно, не как попало. Положил на плоский камень у дороги. Сверху придавил маленьким камешком, чтобы не унесло ветром. Постоял, глядя на неё. Мантия лежала на сером камне, как сброшенная кожа. Как то, что больше не нужно. — Прощай, — сказал он ей. И пошёл дальше. К вечеру пошёл дождь. Мелкий, противный, осенний — он не лил, а моросил, забираясь под куртку, под воротник, под кожу, пропитывая всё своей холодной, липкой влагой. Дорога размокла, превратилась в грязное месиво, чавкающее под ногами. Поля кончились, начались леса — голые, мокрые, пахнущие прелой листвой и сыростью. Бывший Хокаге не останавливался. Шёл через дождь, через грязь, через сумерки, которые сгущались быстро, неумолимо. Внутри горел огонь — тот самый, что потух много лет назад и, казалось, не зажжётся уже никогда. Теперь он горел снова. Не ярко, не обжигающе — ровно, тепло, надёжно. Седьмой думал о письме. Не о том, которое оставил на подушке, — о том, которое получил. О красных лилиях на севере. О словах, которые Учиха написал в P.S., будто невзначай, будто это ничего не значило. Наруто перебирал эти слова в памяти, как чётки, как драгоценные камни. «Тут на севере расцвели красные лилии. В расщелине у тёплого источника, там, где вода выходит из-под земли горячей, почти обжигающей. Я не знал, что они могут расти так далеко от солнца. Они похожи на те, что были в саду твоей матери — мне Какаши рассказывал когда-то, давно, ещё до всего. Я стоял и смотрел на них, и думал о том, что ты, наверное, никогда их не видел. Не помнишь. А должен бы». «Я не знал, что они могут расти так далеко от солнца». Это не о лилиях. Это о Саске. О том, кто ушёл на север, в ледяную пустоту, думая, что там его место. Что он не заслуживает солнца. И вдруг обнаружил: даже здесь, даже в этой пустоте, может расти что-то живое. Что-то яркое. «Я стоял и смотрел на них, и думал о том, что ты, наверное, никогда их не видел. Не помнишь. А должен бы». Вот оно. Самое важное. Саске думал о нём. Стоял там, в ледяных горах, смотрел на цветы и думал о Наруто. О том, чего сын Кушины лишился. О том, что должен был иметь, но не имел. «Я подумал, ты должен знать». Знал ли Учиха, что делал, когда писал эти слова? Понимал ли, что они перевернут всё? Что Узумаки прочитает их и поймёт: его ждут. Не зовут — Саске никогда не умел звать, — но ждут. Так ждут только тех, без кого не могут дышать. Важно было только одно: он идёт. На север. Туда, где даже в ледяной пустоте цветут красные лилии. Туда, где его место. Всегда было. Всегда будет. Ночь застала Седьмого в лесу. Дождь кончился — так же внезапно, как начался, — но воздух остался влажным, тяжёлым. Он развёл костёр — небольшой, скупой, из сырых веток, которые неохотно занимались и шипели, плюясь искрами. Сел, скрестив ноги, глядя на пламя. И вдруг — голос. Низкий, рокочущий, идущий откуда-то изнутри. — Решился наконец, сопляк? Наруто вздрогнул, потом усмехнулся. Курама. Давно он его не слышал — Лис дремал где-то глубоко, не вмешиваясь, не комментируя. Но сейчас, видимо, решил, что момент достаточно важный. — Решился, — ответил он вслух. — Я уж думал, ты никогда не поумнеешь. Пятнадцать лет смотрел, как ты сохнешь по этому Учихе. Усыпляющее зрелище. — Заткнись, лис. — Сам заткнись. И дойди уже до него. Мне надоело смотреть, как ты мучаешься. Пауза. Потом, тише, почти ворчливо: — Он тоже сохнет. По-своему. Я чувствую. Блондин замер. Сердце пропустило удар. Ветка, которую он держал, чтобы подбросить в костёр, дрогнула в пальцах и упала в огонь, взметнув сноп искр — Ты... ты чувствуешь? — Я древний, а не глухой. И не слепой. Этот твой Учиха — он как раненый волк. Молчит, но воет внутри. Иди уже. Забери его. Наруто улыбнулся — широко, открыто, впервые за дорогу. — Заберу, — сказал он. — Обязательно. Курама ничего не ответил. Только тёплое, тяжёлое присутствие осталось где-то на границе сознания — древний зверь, который, кажется, тоже наконец-то обрёл покой.***
Он шёл ещё три дня. Может быть, четыре — время в горах текло иначе, смазывалось, теряло очертания. Холод становился всё ощутимее. Воздух — разреженнее, острее, он царапал лёгкие при каждом вдохе. Снег лежал повсюду — глубокий, нетронутый, слепящий глаза. Наруто ночевал в заброшенных сторожках, в пещерах, а однажды — просто под открытым небом, завернувшись в плащ, прижавшись спиной к нагретому за день камню. Он думал о Боруто. О том, как сын обнял его — неловко, скомкано, — и сказал: «Я не дам маме плакать». О том, что Узумаки-младший справится. Уже справляется. Он сильный — сильнее, чем сам думает. Бывший Хокаге думал о Хинате. О кольце, оставленном на письме. О том, что она, наверное, уже прочитала. Может быть, плакала. Может быть, нет. Может быть, просто сидела на краю постели и смотрела в стену, как сам Наруто когда-то смотрел в белый потолок. Он думал о Саске. О том, что скажет, когда увидит. О том, как посмотрит в чёрные глаза — и перестанет притворяться.***
На пятый день Узумаки поднялся на последний перевал. Солнце клонилось к закату, окрашивая снежные вершины в золотой и розовый. Ноги гудели, спина ныла, в висках стучало от усталости и разреженного воздуха. Но внутри всё пело — громко, яростно, радостно. А потом Седьмой увидел. Впереди, между двумя скалами, которые стояли, как стражи, поднимался пар. Белый, густой, живой — он клубился в холодном воздухе, светился в лучах заходящего солнца, манил к себе обещанием тепла. Тёплый источник. Там, где цвели красные лилии. Там, где ждал Саске. Узумаки замер. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще — гулко, горячо, как перед боем. Как перед прыжком в неизвестность. Как в те моменты, когда всё, что было раньше, теряло значение, и оставалось только одно: шагнуть вперёд. Ветер принёс запах. Он узнал бы его из тысячи — из миллиона. Не просто лёд, не просто камень, не просто горный воздух. Что-то глубже. Что-то, от чего внутри разливалось тепло — родное, знакомое до дрожи, до спазма в горле. Так пахло только одно место в мире. Так пах только один человек. Дом. Единственный, который у Наруто когда-либо был. — Саске, — прошептал Узумаки. И пошёл вперёд. Почти побежал.