***
Дверь поддалась не сразу — шатен сначала надавил плечом, потом отступил, скривился от короткой вспышки боли в боку и уже как можно более аккуратно, проверяя, не скрипнет ли лишний раз, не сорвётся ли замок с громким щелчком, медленно дожал её внутрь. Петли протянули жалобный звук, но не излишне громкий — терпимо. Вдвоём замерли на пороге, как всегда, не входя сиюминутно, давая глазам привыкнуть, а ушам поймать чужое дыхание, чужое движение, любую угрозу. Она могла затаиться внутри. Тишина, понятное дело, не всегда считалась знаком хорошим, но, в данной ситуации, просто пустая. Пахло затхлостью, пылью, давно закрытым пространством, но не тем, от чего сводит желудок. Не разложением, не свежей смертью — уже облегчение, почти роскошь! Фимка первым сделал шаг, медленно обходя коридор, заглядывая в проёмы комнат, в кухню, в ванную, проверяя углы, шкафы, даже под столом — привычка, доведённая до автоматизма, потому что один раз не проверишь — и второго может не случиться вовсе. Понамаренко шёл за ним, регулярно цепляясь взглядом за его спину, за движения рук, за то, как он дышит, потому что это было единственное, на что можно было опереться, единственный ориентир, когда всё остальное давно потеряло форму и значение. Квартира оказалась… не тронутой до конца. Не разгромленной, не вывернутой наизнанку, как большинство, где они бывали. Пыль — да. Запах — тоже. Но вещи стояли на местах, посуда в шкафах, стол не перевёрнут, кровать не разобрана. Как будто кто-то просто вышел и не вернулся, ну или в длительный отпуск уехали. Складывалось впечатление, что жизнь здесь остановилась в одном конкретном моменте и больше не продолжалась. Белов выдохнул скорее рефлекторно, но плечи на секунду опустились, и это было заметно. — Чисто, — частенько мужчина озвучивал факты без лишних эмоций, но в голосе всё равно проскользнуло что-то, похожее на облегчение, на контроль, наконец вдруг получил точку опоры. Партнёр не ответил сразу, прошёл дальше, в кухню, открыл один шкаф — скрип, в какой-то степени резкий, — внутри упаковки, несколько, не вскрытые. Он замер, не веря, протянул руку, коснулся, стараясь проверить: не исчезнут ли. Пачки с лапшой, самые дешёвые, те самые, идентичные раньше брали "на всякий случай", забывая на полках. Сейчас подобное считалось настоящим сокровищем. Пальцы дрогнули, когда он сжал одну, потом вторую, прижал к груди, словно кто-то мог отобрать. — Фима… — голос сорвался, стал тише, как будто не проходил до конца через горло. Серафим подошёл быстро, едва не сразу, взгляд скользнул по содержимому шкафа, далее — по Вале. Он не улыбнулся, но уголки губ чуть заметно дёрнулись, и этого было достаточно. Белая полоса, что-ли? — Есть ещё? — характерный строгий тон, привычный, что на постоянной основе звучал в офисе, тогда всё было под надзором и решалось цифрами, планами, сроками. Валентин кивнул, отступил, давая место, и шатен уже методично проверял остальное: полки, ящики, верхние шкафы, даже вытяжку — вдруг там что-то спрятано. Несколько пачек. Немного, но на пару дней — достаточно, если растянуть, если не сорваться и не отдаться в радость с головой. Вода нашлась, кстати, считайте случайно. В кладовке, за коробками, запихнутыми в угол. Бутылки были пластиковыми, запечатанными. Пыльные, но целые. Парень замер на секунду, просто глядя на них, его раненный мозг отказывался принимать увиденное. Потом подошёл, поднял одну, покрутил в руках, проверяя крышку, сжал сильнее, всерьёз анализируя на прочность. — Закрыты, — бросил себе под нос. Блондин уже был рядом, как верный котик, что ходит хвостиком поблизости. Дыхание сбилось, стоило увидеть прозрачную жидкость внутри. Рука потянулась сама, в последний момент остановилась в паре сантиметров. — Можно?.. — вопрос звучал странно, даже как-то нелепо, но стало весьма нормальным спрашивать, делить, не брать сразу. Серафим кивнул, открутил крышку сам, чтобы не пролить ни капли, протянул. — По чуть-чуть. Валентин сделал глоток — маленький, осторожный, всё равно тело отреагировало так, будто это было что-то большее. Вода обожгла горло, прошла вниз, и на секунду стало легче дышать, словно внутри нечто отпустило. Он закрыл глаза, задержал её во рту, прежде чем проглотить, и только потом передал обратно. Кудрявый сделал то же самое — не больше, чем нужно, не позволяя себе лишнего, даже сейчас, когда можно было бы сорваться на данную прелесть. Ванная оказалась практически целой. Кран заржавел, а труба не выглядела пробитой. Белов проверил на всякий случай, сначала просто повернул — скрип, сопротивление, потом тонкая струя, ржавая, мутная, с запахом железа, но… вода. Настоящая, текущая. Валька тихо выдохнул, почти смеясь, без звука, только выпустил воздух. — Блять… — сорвалось шёпотом, с каким-то эдак детским неверием. Они не спешили сразу подставлять руки, сначала дали стечь, дать ей очиститься, насколько это возможно. Наблюдали, как цвет меняется, как мутность уходит, как остаётся просто вода, пусть и не идеальная, но вода! Фимка первым сунул ладонь, провёл по запястью, по руке, смывая слой грязи, что мерещился частью кожи. Вода стекала тёмная, изредка чёрная, оставляя под собой бледную поверхность, непривычную, казавшуюся чужой. Он не остановился, снял футболку, отбросил в сторону, и Валентин на секунду завис взглядом на его теле — худом, изломанном, с выступающими костями, с шрамами, с синяками, которые не успевали сходить, всё ещё… привлекательном для себя. Парень, к счастью или сожалению, поймал этот взгляд, задержал на секунду, и в этом не было ни стыда, ни смущения — только факт. Понимал всё прекрасно, отражение-то видит. — Давай, — короткое дозволение, кивком на кран. Они мылись долго. Не спеша, не экономя каждую секунду, как обычно, а позволяя себе роскошь просто стоять под струёй, чувствовать, как вода стекает по коже, смывает слои, накопившиеся за недели, за месяцы. Валентин сначала вздрагивал от каждого прикосновения, от того, как грязь уходит, как открываются чувствительные участки, как вода попадает в трещины на коже, щиплет, но это была боль другого рода — приятная, очищающая. Он провёл рукой по лицу, по волосам, оттягивая пряди, чувствуя, как они становятся легче, исчезает липкость. Фимка стоял рядом, изредка касаясь — не как раньше, не с той напористостью, а бережно, проверяя, не ранит ли, не слишком ли сильно. Он даже нашёл бритву — старую, всё ещё пригодную, и, сев на край ванны, медленно провёл по лицу, снимая заросшую щетину, открывая черты, которые почти забылись со временем. Валентин наблюдал, как меняется его лицо, как возвращается что-то прежнее, и в груди нечто странное сжалось — непривычно сильно, потому что это напоминало о том, кем они были. Он сам попробовал наконец побриться. Не так аккуратно, порезался пару раз, кровь выступила, смешалась с водой, но ему было всё равно. Главное сохранить ощущение кожи под пальцами, гладкости, пусть и с ранами. Одежду отыскали в шкафу — чужую, практически чистую. Серафим перебирал её долго, выбирая не по размеру, а по состоянию, по плотности ткани, по тому, насколько она сможет защитить. Он стряхивал пыль, проверял швы, даже нюхал, морщась, но выбирая лучшее из возможного. Понамаренко просто переоделся в первое, что подошло, и на секунду замер, чувствуя, как ткань ложится иначе, не прилипает, не режет плоть своим нутром. Это было странно — ощущать себя… человеком. Возлюбленный посмотрел на него, задержал взгляд чуть дольше обычного, потом отвернулся, будто это что-то лишнее или смущающее, что-то, что нельзя позволять себе сейчас. — Тебе идёт. — Правда? — и глаза светились, улыбка на всё лицо. — Конечно. К вечеру двигались по квартире иначе. Не как случайные гости, а как те, кто временно здесь остаётся. Кудрявый нашёл тряпки, воду, начал вытирать поверхности — не до идеала, не до прежней мании чистоты, но достаточно, чтобы убрать липкость, убрать верхний слой грязи, дабы можно было сидеть, не думая, что под руками таракан шевелится. Валя сначала хотел только наблюдать, далее присоединился, неуклюже, но искренне стараясь. Они толком не разговаривали, сплошные короткие фразы по делу. В этом было что-то большее — синхронность, привычка, понимание друг друга без слов. Когда вода закипела — в старом чайнике, найденном на кухне, — и в неё упала лапша, запах поднялся такой, что на секунду закружилась голова. Простой, дешёвый, но сейчас — невыносимо насыщенный. Валентин сидел рядом, смотрел, как она размягчается, как пар поднимается, и слюна скапливалась во рту. Болезненно, по-настоящему судорожно. Фимка разделил порции ровно пополам, как привык ранее, протянул одну возлюбленному. — Осторожно, горячо. Приятного аппетита, котёнок. Собеседник кивнул, и всё равно обжёгся, не выдержав. Тихо зашипел, но продолжил есть. Быстро, жадно, пока не остановился сам, заставив себя замедлиться. Они ели в кромешной тишине, только звук дыхания, редкие глотки, и от этого было… нормально на сердце. Ночью легли на кровать, впервые за долгое время не на холодный пол, не на жёсткую поверхность. Матрас скрипнул, но выдержал. Валентин сразу придвинулся ближе, фактически вжался, как делал всегда, когда страх становился чересчур мучающим изнутри. Белов обнял его, инстинктивно рукой притянул к себе, ладонь легла на затылок, пальцы запутались в чуточку влажных волосах. Тело всё ещё было напряжено, привычка не отпускала, но в этом напряжении появилось нечто новое — не расслабление, нет, скорее пауза хрупкая, похожая на тонкий слой льда. Он чувствовал себя семьёй вместе с Валей, особенно делить столь благоприятные часы времени. — Пару дней, — словно говорил сам себе, а не любимому человеку, столь уютно лежащему на плече. — Можно остаться. Валя кивнул, уткнувшись в его шею, чувствуя запах. Не такой отвратительный или противный, не такой чужой. От партнёра пахло хозяйственным мылом, чистотой во всём своём проявлении. — Да… — в такие счастливые нотки вверх брало облегчение, покой. И в этой короткой остановке, в этой иллюзии безопасности.. они позволили себе закрыть глаза чуть дольше обычного, не думая о том, что будет дальше, не заглядывая за пределы этих стен, где мир продолжал гнить, рушиться и пожирать сам себя. Потому что сейчас у них была вода, еда, тепло друг друга — а выходит этого было допустимо, чтобы не сойти с ума хотя бы ещё немного. Дышать друг другом, жить пониманием близости истинной. Обнимать, обнимать, обнимать.Маленький рай.
30 апреля 2026 г., 16:02
2 года спустя.
Мир вокруг словно стал включать в себя постоянное переплетение между животным страхом и желанием если не достать пропитание, то, как минимум, найти убежище на ближайшие пару дней. Запах гнили и, как бы иронично подобное не звучало, копчёной курицы — словно впитался в плоть. Он стал одним единым целым с мерзостно-кислым ароматом немытых телесных выделений и пота. Находить более менее нормальные дома с водой или пропитанием с каждым месяцем было всё труднее и труднее, потому те недели, проведённые в заточении в квартире вдвоём — теперь казались последним райским воспоминанием. Это чем-то схоже с фильмами, посвящёнными постапокалиптическому пространству, но, увы, в реальности всё становилось более тяжёлым даже в сфере лёгких радостей жизни. Поспать — уже удовольствие. Найти чистую воду — уже эйфория. Каждая мелочь таила в себе безграничную ценность, даже когда приблизительно недавно считалась чем-то само собой разумеющимся. Иронично, не так ли?
Два года — это не срок, это распад всего того, что когда-то было дорого и важно. Время перестаёт существовать как что-то линейное и стабильное, дни не отличаются друг от друга. Единственное, что фиксирует реальность — это боль в теле, жажда и чужое дыхание рядом, слишком рваное от тревоги, живое для этого мёртвого мира.
Запах преследовал их повсюду, он не уходил ни днём, ни ночью. Он въедался глубже кожи, становился частью них самих, смешиваясь с потом, грязью, старой кровью, с гноем из плохо заживающих ран, с тем, что раньше называлось телом, а теперь было изуродованной оболочкой, функционирующей из упрямства хоть как-то верить, что вакцину найдут, а не из желания жить. Город сгнил. Не метафорически — буквально. Воздух стал ядовитым, тяжёлым, его приходилось глотать через усилие, словно он сопротивлялся, словно сам мир не хотел, чтобы в нём продолжали дышать. Это напоминало некий реквием, где все мечты катятся в глубокую дыру, впадину. Всё лишено смысла, по ночам мерещились голоса умерших родственников и друзей, с ними ранее могли сидеть вместе в баре, а не лицезреть искажённые вирусом лица. Поначалу каждые новые ужасающие силуэты заставляли всё внутри сжиматься, пока душу обвивают плотные слои паутины. Желудок скручивало, глаза рефлекторно намокали. Со временем, конечно, стало… легче. Их просто надо убить, быстрее и менее болезненно.
Они давно покинули квартиру. Сначала это было вынуждено — закончилась вода, еда, стало невозможно игнорировать звуки за стенами, крики, переставшие быть человеческими чересчур быстро. Это истошные возгласы, нечто далёкое от тех же самых звуков истерик или панических атак. Они кричали днём, ночью, ранним утром. Если не кричали, то начинали биться головой о стену. Потом это стало нормой — не иметь места, не иметь угла или малейшего личного пространства, не иметь ничего, кроме друг друга. Скитаться по заброшенным домам, перемещаться по городу как можно более тихо. Искать отголоски новостей, жизни или листовок, связанных с бункером от правительства. Терять. Снова искать. И каждый раз понимать, что искать уже нечего. Не было ни листовок, ни старого радио. Считается ли одиночеством понимание того, что теперь не играет роли образование, уровень в обществе или бытовые привычки?
Валя шёл медленно, почти волоча ноги, ботинки давно потеряли форму, подошва стёрлась, ткань пропиталась всем, что можно было собрать с улиц — грязь, кровь, чёрная жижа, которая иногда была просто водой, а иногда чем-то, о чём лучше не думать. Колени дрожали, мышцы не держали, тело давно работало на остатках ресурсов, подобные уже нельзя было назвать запасами. За счёт чего поддерживать работоспособность тела? Страшно, остался один только страх. Он не помнил, когда в последний раз ел нормально. Не кусок чего-то сомнительного, найденного в разграбленном магазине, не сухой, заветренный хлеб с плесенью, которую приходилось счищать ногтем, а именно ел — так, чтобы почувствовать сытость. Наверное, месяцы назад. Может, больше. Счёт потерялся уже после шести месяцев такого темпа, телефоны стали обычной железякой, даты смешались в один кусок плесени. Сохранялось понимание, что зимой сложнее, а летом и осенью чуть легче.
Серафим шёл рядом, чуть впереди, как всегда, хотя его тело выглядело не лучше. Контроль, необходимость всей его прошлой жизни, превратился в изломанное подобие самого себя. Он всё ещё пытался — в этом была его проблема, его проклятие. Пытался держать спину ровно, следить за шагами, замечать детали, пытался контролировать малейшее направление движения. В этом больше не было смысла. Волосы слиплись в грязные пряди, лицо заострилось, скулы выступили так, что казались острыми. Глаза — единственное, оставшееся прежним и одновременно полностью чужим. В них было отвратительно много понимания того, что происходит, много осознания и идентичного страха, который он не позволял себе показывать. Скандалы становились ежедневными, на почве того, что Валя зачастую неосознанно ломал любую найденную побрякушку, не мог самостоятельно отыскать еду или очистить помещение от заражённых. И в такие моменты Фима срывался, делал всё сам, искренне желал обеспечить "комфортную" атмосферу им обоим, что выводило из себя. Его раздражала бытовая инвалидность партнёра, раздражала глупость и нелогичная самонадеянность.
— Не останавливайся, — тихо, почти шёпотом, дабы не привлекать ненужное внимание, но с той же жёсткостью, которая когда-то касалась совсем других вещей.
Блондин не ответил, кивнул в знак некого согласия. Он просто сделал ещё шаг, потом ещё. И ещё. Потому что остановка означала мысль, а мысль означала конец. Куда именно они идут? Зачем? Найдут новое пристанище, остановятся на пару суток. Опять идти, опять спешить неизвестно куда.
Город вокруг был разорван. Здания стояли, но уже не как дома — как пустые оболочки с паразитами, с выбитыми окнами, с почерневшими стенами, с дырами, через которые сквозил ветер, несущий с собой запах разложения. Машины ржавели прямо на дорогах, некоторые с распахнутыми дверями, с засохшими пятнами на сиденьях, с тем, что когда-то было людьми, теперь превратившимися в нечто бесформенное. Где-то слышались шаги — неуверенные, ломаные, неестественные. За такими зачастую следовали крики, всё те же истошные, гортанные. Они не смотрели туда. Научились не смотреть, требуется продолжать идти без остановок, не думать и не анализировать. Уживаться вместе, в какой-то степени. Смотреть — значит зацепиться вниманием, а внимание — это риск, поскольку с двумя тупыми ножами и вручную сделанными бомбами из зажигалок… далеко уйти не удастся. Бежать, бежать, бежать.
Люди… если их ещё можно было так назвать… были хуже. Намного хуже. Заражённые хотя бы предсказуемы, не могли эволюционировать и действовали по отработанному маршруту. Они двигались, реагировали, были функцией в безграничной системе. Люди же… люди стали хаосом. Голод делал из них нечто, лишённое остатка морали. Каннибализм считался чем-то нормальным, насилие в качестве валюты, продажа младенцев, как некого куска свежего мяса. Женщины считались отдельной валютой, о чём даже думать становится боязно. Они видели это. Видели, как из-за банки консервов ломали руки, как били до смерти. Так же насиловали, пытали, ставили эксперименты. Замечали, как резали, не колеблясь. Видели всю атмосферу и запомнили для себя несколько простых правил: не привязываться, не доверять, не допускать тремора в руках. Этого хватило, чтобы больше не приближаться ни к кому, кроме компании друг друга.
Фимка резко остановился, поднял руку, заставляя Валю замереть. Общаться через своеобразный язык жестов, придуманный одной тёмной ночью, — считалось классикой. Удобно, менее опасно в мгновения, когда нужно быть тише. Прислушался. Где-то впереди звук, напоминающий шуршание, сбитые голоса. Не те, что срываются на крик. Тихие, а значит опасные.
Он обернулся, схватил Валю за запястье, слишком резко, сильно, но это уже стало нормой — боль как подтверждение того, что, значит, в скором времени парнишку утащат в подворотню или закроют собой от проблемы и беды.
— Туда нельзя, лучше спрячемся, — одними губами, параллельно выставленными перед чужим лицом пальцами.
Понамаренко кивнул, даже не пытаясь спорить. Он давно перестал принимать решения, не считал чем-то нужным, можно просто промолчать и поддержать в выборе. Скинуть ответственность, если станет необходимо. Это было проще — идти за Серафимом, держаться за него, как за последнюю ось в этом мире, давно вышедшую из равновесия. Да, может, эгоистично, но лучше светловолосый побудет немного слабым, чем лишится головы и возможности мыслить. Тем более, вроде как, Белова всё устраивало. Меньше сопротивления — снижен риск.
Они свернули во двор, заваленный мусором, где под ногами хрустело всё — стекло, пластик, кости, иногда особенно крупные, чтобы не заметить, но всё равно не смотрели. Из открытого подъезда тянуло таким запахом, что желудок сжался в спазме. Валентин отвернулся, но поздно — тело уже отреагировало. Его согнуло пополам, сухой рвотный рефлекс прошёл через всё тело, болезненно, без результата, потому что в желудке давно ничего не было. Рвотные позывы готовы брать вверх от собственного внешнего вида, от жалости к умершим, но больше всего к запаху. К нему нельзя взять и привыкнуть, даже просыпаясь с ним ежедневно.
Кудрявый присел рядом, руку запустил в чужие волосы, поглаживал аккуратно. Он был нежным, правда. Несмотря на всю ситуацию, несмотря на конфликты — продолжал тащить за собой, ухаживать и давать тепло в те минуты, когда это особенно необходимо. Плавно опускался ниже, к затылку, выводил кончиками пальцев различные узоры, не позволяя упасть.
— Тише… тише… мой хороший, — голос стал мягче, напоминающий ломкость, но пальцами всё равно гладил, не отпускал.
Когда приступ прошёл, Валя остался так, согнувшись, тяжело дыша, чувствуя, как перед глазами темнеет. Он не мог войти туда, увидеть картину более явной. Это ужасно, они ведь когда-то спешили на работу, стремились домой к детям и вторым половинкам. Как теперь воспринимать подобную гниль? Как относиться к этому с железным спокойствием? В голове постоянно появлялись воспоминания, лучше бы не помнить ничего.
— Я не могу… — выдох, едва слышный. Пальцы дрожали, как и голос.
— Можешь, ты должен.
На мгновение шатен стал более грубым, потому что выбора нет. Это не слепая вера в то, что здесь можно будет прожить дольше или спрятаться на год. Скорее.. понимание. Иначе они умрут, и оба это знали. Не то положение, дабы встречаться с незнакомцами, не то состояние, в котором надо искать компромиссы или выгоду.
Жажда становилась невыносимой, в буквальном смысле невыносимой. Язык разбух, губы разошлись трещинами, каждая щипала при вдохе. Вода стала ценнее всего. Её искали везде — в батареях, в бачках унитазов, в остатках труб, даже в лужах, если другого не было. Пили, не думая. Болели потом, всё равно пили.
Гигиена перестала существовать как понятие. Кожа покрылась язвами, воспалениями, паразитами, которые появлялись сами собой, если долго не трогать одно место. Они чесались до крови, до мяса, до ощущения, что снимаешь с себя слои. Запах собственного тела становился таким же чужим, как запах улицы. Иногда казалось, что они сами начинают гнить заживо. Но, к счастью, всё становилось легче, когда удавалось помыться и привести себя в порядок. Пусть вода будет ледяной или отвратительно горячей, всё равно принесёт наслаждение. Бриться ржавыми бритвами, искать мелочи гигиены во всём, что под руку попадётся.
Ночами было хуже, особенно зимой. Холод пробирался под одежду, под кожу, внутрь. Сон приходил урывками, по несколько минут, потому что страх не давал отключиться полностью. Каждый звук — потенциальная угроза. Каждый шорох — повод открыть глаза. Серафим толком не спал. Он слушал всегда, даже с намертво закрытыми глазами, тело оставалось напряжённым. Нужно только добраться до какого-нибудь загородного домика, запасаться оружием и пропитанием, принимать баню тёмными ночами и наслаждаться тишиной леса. Это останется самой необходимой мечтой, состоящей из крохотных целей.
Валентин тянулся к нему в темноте, почти бессознательно, находил, цеплялся, прижимался ближе, как будто это могло защитить от всего, что происходило вокруг. И мужчина не отталкивал, никогда. Только сжимал в ответ и прикрывал глаза, всё внутри дрожало. Желалось заплакать и прижиматься, периодически слишком сильно, до боли. Но отпускать — не вариант. Валя напрямую стал единственной надеждой, светом в конце туннеля. Если желание жить пропадало, то стоило взглянуть на этот измученный комок нежности — и появлялись новые силы, мотивация. Жить не ради себя, а ради него. Пусть вид стал у обоих далёким от идеала, пусть страх берёт вверх. Всё равно захочется поцеловать, обнять, погладить по голове и подарить покой.
Давно прекратили говорить о чувствах, которых изначально даже не имелось. Это стало ненужным. Всё, что было, выражалось в том, как держатся друг за друга, как делят последний глоток, как не уходят, даже когда было бы проще выживать по одиночке. Понамаренко мог пересказывать прочтённые во времена студенчества зарубежные книги, а Белов внимательно слушал, дарил улыбку. Вынужденная привязанность становилась воплощением их маленького рая.
Сумасшествие подкрадывалось медленно. Не резким срывом, а постоянным фоновым шумом. Мысли путались, повторялись, зацикливались на, казалось бы, незначительных вещах. Время от времени Валентин ловил себя на том, что смотрит в одну точку чересчур долго, не понимая, сколько времени прошло, а Серафим начинал говорить сам с собой, тихо, будто продолжая старые разговоры, которых уже не существовало.
Но пока они были вдвоём — они держались. Пока чувствовали чужое тепло — не разваливались окончательно. Пока могли сжать пальцы в ответ — оставались людьми, хотя граница между этим и чем-то другим становилась всё тоньше с каждым месяцем.