Вирус.

NC-17
Завершён
55
автор
Размер:
91 страница, 35 663 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Ад.

Настройки
Примечания:
Что такое жизнь? Что такое время? Что такое любовь? Лёгкое прикосновение ветра по щеке, этот смех и всё то, что заставляло внутренности трепетать. Мягкий голос, ласкающий слух. Что такое покой? Я люблю тебя. Люблю так сильно, что хочу кожу рвать на теле. Я люблю тебя. Люблю так сильно, что хочу забыть своё имя. Я люблю тебя. Люблю так сильно, что хочу не помнить ничего из прошлого.

***

Серафим давно перестал понимать, в какой именно момент Валентин стал для него не просто человеком, другом, временным спутником среди разваливающегося мира, не кем-то, с кем можно переждать очередную ночь под гул ветра за стенами. Намного глубже. Намертво, под кожу, под рёбра, в самую сердцевину всего живого, что ещё оставалось внутри. Он помнил их первую близость до мелочей. Не сам секс даже, а то, как Валя тогда смотрел. Со всей страстью и осторожностью, буквально боялся спугнуть. С этой нелепой нежностью, от которой внутри всё начинало болезненно теплеть. Помнил чужие ладони на собственной шее, тихий смех между поцелуями, сбившееся дыхание в темноте. Помнил, как впервые позволил кому-то увидеть себя настолько настоящим — без вечной маски человека, ему всегда всё нипочём! И Понамаренко не отвернулся. Господи, сколько вообще они прошли вместе? Иногда кудрявому казалось, что их жизнь состояла из сплошных катастроф, между узкими щелями каким-то чудом умудрялась существовать любовь. Настоящая, отчаянная, истинно болезненная. Та, ради бытия которой хотелось продолжать дышать даже в моменты гниения всего мира вокруг. Они прятались в чужих домах, спали вполоборота, просыпались от каждого шороха за окнами. Делили между собой последние консервы, ругались из-за мелочей, потом целовались так жадно, словно это могло заменить воздух. Валя всегда тянулся к нему первым — руками, взглядом, всей душой. И Серафим привык. Настолько сильно привык к этому теплу, что теперь не представлял, как вообще можно существовать без него. Пшеничный цех до сих пор сидел где-то под кожей отдельным кошмаром. Холодный, пропахший пылью и ржавчиной. Заточение, бесконечное напряжение, люди вокруг, от них напрямую веяло страхом и гнилью сильнее, чем от заражённых за стенами. Тогда они почти сломались. Оба. Белов помнил, как Валя дрожал ночью рядом, думая, что тот спит. Помнил собственную ярость, бессилие, желание разнести всё вокруг только за то, что кто-то посмел причинить боль человеку, коего он уважал больше собственной жизни. А потом были улицы. Постоянные вылазки. Кровь под ногтями, чужие крики, заражённые с вывернутыми челюстями, несущиеся прямо навстречу из темноты. Были люди, их регулярно приходилось терять. Были моменты, когда казалось — всё, дальше они уже не выберутся, но даже тогда блондин умудрялся улыбаться ему так светло, если бы вокруг не рушился мир. Серафим ненавидел это и любил сильнее всего на свете. Потому что рядом с Валентином он неожиданно начал чувствовать себя человеком. Не машиной для выживания, не злым, уставшим ублюдком, привыкшим решать всё кулаками и агрессией. С ним можно было просто лежать ночью в обнимку и слушать дождь. Можно было смеяться с какой-нибудь ерунды, спорить из-за последней сигареты, касаться друг друга лениво и долго, пока за окном выл ветер. Можно было быть живым. Он помнил каждую их ночь: как Валя сонно тёрся носом ему в шею, как смеялся прямо в губы во время поцелуев, как цеплялся пальцами за его спину, точно боялся отпустить хоть на секунду. Как шептал «люблю» настолько искренне, что внутри всё сжималось от нежности и страха одновременно. Страха потерять. Потому что, в глубине души, Фима всегда знал — такие чувства не заканчиваются ничем хорошим. Мир очень жесток для людей, которые любят друг друга настолько сильно. Рано или поздно что-то обязательно ломается. Болезнь, смерть, обстоятельства, собственное тело. Что угодно. И всё равно… если бы ему дали шанс прожить эту жизнь заново, он в сотый раз выбрал бы Валю. Снова впустил бы его под кожу. Опять позволил бы этим светлым глазам стать своим домом. Вновь целовал бы до сбитого дыхания… держал бы в объятиях среди ночи… слушал бы этот мягкий голос, от него по-настоящему становилось спокойно даже в самый страшный момент. Валентин навсегда останется самым лучшим, что вообще случалось с ним за всю жизнь. Не спасение даже, намного страшнее. Смысл. Кудрявый любил его до безумия, до внутреннего надлома, до готовности сгнить рядом, лишь бы не оставлять одного. Любил во всех состояниях: сонного, злого, плачущего, испуганного. Любил его привычку говорить чересчур много, привычку тянуться за поцелуями каждые несколько минут, привычку заботиться даже тогда, когда самому было больно. Именно поэтому сейчас становилось настолько невыносимо. Потому что заражение отнимало у него не жизнь даже, а некую возможность оставаться рядом с Валей так, как раньше. Возможность касаться без страха, целовать без привкуса крови, смотреть без ужаса в чужих глазах. И, всё-таки, даже теперь, чувствуя, как собственное тело постепенно перестаёт принадлежать ему, Фимка всё ещё цеплялся за одну-единственную мысль. Валя любит его. Любит настолько взаимно, что продолжает обнимать дрожащими руками даже после всего увиденного. После крови, после срывов, после животного голода в глазах. Любит не «пока удобно», не «пока легко». По-настоящему. И… Господи, как же сильно Серафим испытывал данное чувство в ответ.

***

Раз, два, три. Мам, смотри, я умею вязать шарф. Пап, смотри, я смогу стать космонавтом. Раз, два, три. Что такое настоящее время? Оно не лечит, не помогает. Затмевает воспоминания определёнными новшествами, но никогда не даст окончательно отпустить. Раз, два, три. Я боюсь, мам. Мне страшно, пап. Где найти правильный выход?

***

Валентин давно перестал помнить, как именно выглядела жизнь до Серафима. Всё прошлое стёрлось постепенно, потеряло краски, значимость, право называться чем-то стоящим внимания. До него существование ощущалось набором одинаковых дней, бессмысленным выживанием среди чужих голосов и бесконечной усталости. Потом появился Фима — грубый, вечно раздражённый, с упрямо сведёнными бровями и этой привычкой смотреть так.. необычно, заранее ожидая от мира очередного удара. И Валя пропал досконально. Сначала незаметно: через взгляды украдкой, через желание стоять рядом чуть дольше положенного, через смех, который рядом с ним становился искренним сам по себе, через это странное ощущение безопасности, невозможное в мире, где за стенами каждую ночь кто-то умирал. Он помнил их вечера излишне хорошо. Старые книги с выцветшими страницами, найденные в разграбленных квартирах. Они читали их вместе при тусклом свете лампы, сидя вплотную друг к другу под одним одеялом. В некоторые дни вслух читал Серафим — хрипловато, лениво, запинаясь на особо дурацких фразах. Валя тогда смеялся, а тот сразу раздражённо цокал языком и толкал его локтем в бок. — Не пизди мне тут, я вообще-то стараюсь. А потом сам начинал улыбаться. Для Понамаренко у возлюбленного была самая красивая улыбка на свете. Не идеальная, не аккуратная, зато живая. Настоящая. Такая… от неё абсолютно внутри всё плавилось моментально. Блондин готов был смотреть на неё вечность. Они мылись вместе даже в ледяной воде. Особенно в периоды невыносимого страха оставаться поодиночке. Валя до сих пор помнил, как Фима недовольно шипел, когда холодные капли стекали по спине, как прижимал его к себе мокрыми руками ближе, чтобы согреться. Помнил влажные кудри, прилипшие ко лбу, тяжёлый взгляд из-под ресниц, тихий смех прямо ему в шею. Помнил поцелуи. Короткие, торопливые, украденные между делом. Или наоборот — жадные, наверное несуразные, в такие мгновения казалось… завтра уже может не наступить. Периодически они ругались так глупо, что сейчас Валя даже не смог бы вспомнить причину. Из-за сигарет, консервов, очерёдности дежурства, каких-то резких слов от усталости. Серафим вспыхивал быстро, повышал голос, отворачивался, делая вид, что ему плевать, а Валя никогда не умел долго злиться на него. Всё заканчивалось одинаково. Либо одного из них прижимали к стене в приступе раздражённой нежности, либо они начинали смеяться прямо посреди ссоры, понимая, насколько всё это бессмысленно. Фима хватал его за талию, утыкался носом в шею и бурчал что-то себе под нос, а блондин только сильнее цеплялся за плечи, чувствуя, как сердце рядом с этим человеком становится спокойнее. Они искали друг в друге спасение. Сначала именно так. Два уставших человека посреди наполненного людьми бара, пытающиеся не сойти с ума в одиночестве душевном. Но потом всё стало намного хуже. Намного глубже. В определённый момент, Валентин понял, что больше не может отделять себя от него. Кудрявый перестал быть частью жизни. Он стал самой жизнью. Голубоглазый любил его до пугающего безмерно. Больше себя самого, собственного прошлого, семьи, всего, что когда-либо имело значение. Рядом с Фимой весь остальной мир мерк в высшей степени. Родители вспоминались смутно, детство — явно не с ним происходило вовсе. Только Серафим оставался чем-то по-настоящему реальным. Его голос. Его кудри. Его руки. Его привычка хмуриться спросонья. Его тихое «иди сюда» посреди ночи. Валентину время от времени казалось, что любви внутри безумно много для одного человеческого тела. Она разрасталась под рёбрами болезненно, чуток ненормально. Хотелось стать к нему ещё ближе, невозможнее близко. Не просто обнимать или целовать. Слиться. Исчезнуть внутри него полностью, перестать быть отдельным человеком. Дышать одним воздухом, жить одним сердцем на двоих. Чтобы между ними больше никогда не существовало расстояния, страха, разлуки. Чтобы не было этого ужаса потерять. Потому что мысль о жизни без Серафима ощущалась хуже смерти, и Валя действительно пошёл бы за ним куда угодно. В любой холод, голод, разрушение, болезнь. Утонул бы рядом без попытки выплыть, если бы Фима тонул тоже. Это уже давно перестало быть чем-то здоровым или правильным. Любовь между ними превратилась в зависимость, в необходимость дышать, в единственную причину просыпаться по утрам. Он помнил даже самые идиотские моменты. Как однажды они увидели заражённого, нелепо развалившегося посреди дороги с застрявшей в заборе ногой. Фимка тогда смотрел секунд десять, а потом выдал настолько серьёзным тоном: — Вот так я после трёх банок пива выгляжу. Валя смеялся так долго, что начал задыхаться, а любимый стоял рядом, довольный собой до невозможности, и тоже по итогу не выдержал — заржал вместе с ним в кромешно пустой улице, где ещё вчера было страшно даже дышать. Почему-то именно такие моменты убивали сильнее всего. Они были настолько незначительными, что разрушали изнутри. Не выживание, не страх, не кровь на руках. А этот смех, взгляд. Совместные ночи под одним одеялом. Ладони, ищущие друг друга в темноте. Поцелуи в лоб, пока один из них засыпал. Шёпот «люблю» куда-то в район шеи сонным голосом. Валя обожал его так сильно, что это начинало напоминать саморазрушение. И, наверное, так оно и было, но если бы ему предложили прожить всё заново — он снова выбрал бы Серафима. Опять позволил бы этому человеку стать своим домом. Вновь утонул бы в нём окончательно, без шанса выбраться обратно.

***

Продолжать прижимать его тело к себе, целовать со всем внутренним желанием в губы. Всё равно на привкус крови, главное не отпускать. Плавно, крайне аккуратно опустить его на пол и нависнуть сверху. Прикрывать глаза, с которых нескончаемо вылезали наружу слёзы. Только не сейчас. Нет, достаточно уже рыдать. Фима в ответ проникал пальцами вглубь чужих волос, проводить ими по каждой прядке светлых волос. — Валечка… Прижать к себе совсем необдуманно, только позволить скопленным ощущениям вырваться наружу. Впиться в его мягкость, сплетая языки воедино. Неприятно биться зубами, но всё равно целовать. Утыкаться носом в щёку, блаженно прикрывать глаза. Металлический привкус на языке, но и что с того? Какая разница? Лишь продолжать касаться друг друга языками, до последнего, до высшего ощущения внутри. Мир вокруг перестал существовать, сузившись до стука двух сердец и прерывистого дыхания. Валентин притягивал возлюбленного к себе, требовательно и, в то же время, с нежностью, словно боялся, что он исчезнет. Его рука зарывалась снова и снова в эти кудрявые волосы, откидывая голову назад, а второй крепко обнимал за талию, прижимая так близко, что, казалось, они стали одним целым. Их губы встречались беспрерывно — мокро, по-настоящему требовательно. Это не было нежным соприкосновением, скорее взрывом. Страсть, сдерживаемая до этого момента годами, вырвалась наружу, смешиваясь с ароматом хвои, гниющего тела и горячим дыханием. Безумие… чувствовать, как по телу пробегает электрический ток. В этом существовало всё: голод, невыносимое желание и абсолютная уверенность в том, что в данную секунду нет ничего важнее. Время остановилось, оставив лишь вкус его губ и сумасшедшую пульсацию в висках. Окончательно нависнуть сверху, не разрывая контакта. И возгласы мертвецов на улице не имеют смысла, ничего не имеет ровным счётом важного. Всё заглушается чавканьем, прохладой губ и плоти, крови вокруг. Откинуть эту надоевшую тушку кролика куда-то в сторону, дабы не мешала ощущать данную кожу под собой. Впалый от худобы живот, торчащие ребра. Дрожащее тело, так отчаянно стремящееся к взаимным ласкам. Оставлять прикосновения везде: зона таза, талия, шея. Тремор в руках… господи, словно фарфор держит, так страшно разбить. Отстраниться, оставляя прикосновения языком на его шее, испачканной и впитавшей тонкий слой холодного пота. Прикусить ключицу, отчего та приобрела розоватый оттенок. — Я люблю тебя, Фима, — в само ухо, вверяя прикосновение губами где-то в районе мочки. — И хочу, чтобы ты меня взял, отымел… будь только моим маленьким раем. Укусить вновь, оттянуть зубами. — Желаю стонать только под тобой, озвучивать имя твоё… Стоило видеть это выражение лица. Смущение быстро сменялось порывом нарастающего возбуждения, так метко возглавляющего весь рассудок. Кудрявый аккуратно коснулся его шеи, неторопливо опускаясь ниже — к животу, краю футболки. Стремительно подтянуть её вверх, вынуждая стянуть окончательно. Оставить необходимую наготу тела возлюбленного, вглядываться в совсем идеальные пропорции. Полноценно не обращать никакого внимания на общую грязь пространства, лишь стягивать друг с друга остатки ткани, накинутой на туловище. Позволить себе быть хотя бы на короткий промежуток времени окунуться в истинное наслаждение. Потому что наслаждением навечно останется одна единственная компания в лице друг друга, ничего больше. Каким-то образом, в очередной раз соприкасаясь губами, поза сменилась на противоположную. Валентин ощущал холод пола собственными ключицами, чувствовал этот отвратительный запах гнили, но… ничего не могло остановить. Молчать, не озвучивать ни нотки лишнего. Только наслаждаться, забываться и окунаться с головой в некую похоть. Его глаза ассоциировались только с прекрасным, с глубокой тёмной ночью, с бескрайним небом вдалеке. С истинной многогранностью нашей неизведанной вселенной, пугающей, но едино восхитительной. — Расслабься, Валь. Доверься мне, я дам тебе рай. Тепло… заботу… всё, — и накрыть его губы своими, позволять языкам танцевать безумный танец, от неприятного битья зубами до искреннего желания не отпускать, быть рядом до последнего вдоха. Стать его погибелью моральной из-за понимания того, что произойдёт завтра, стать его причиной раскрывать в себе новые возможности, новые грани. Забрать себе, навсегда. Рассмеяться прямо тут, от радости, от эйфории, от того, что он мог прожить жизнь с кем-то настолько хорошим. Что возлюбленный сможет идти дальше, наслаждаться душой до самого конца, сумеет дойти до некой автономии. Отстраниться от губ с характерной тянущейся тонкой полосы слюны, накрыть языком его шею. Выцеловывать все миллиметры, метить лёгкими укусами. Плавно ниже, к ключицам, к груди. Прикусывать напряжённые соски, пока рукой лишь сосредоточенно дразнить, не доводить до пика, но сохранять тонкую грань этого возбуждения телесного. Отстраниться от полового органа, зачерпнуть средним и безымянным пальцами кровь на кафеле, дабы переместить их ближе к чужому рту. Языку и горлу. И Валентин не отказывался. Никогда бы не отказал, ведь всё, происходящее рядом с Фимой, останется до бесконечного правильным. Шептать слова, связанные с бескрайним доверием. Постанывать от каждого прикосновения к телу, от отвратительного привкуса гнилой крови на языке, от этих пальцев. Делить вместе что-то столь интимное, позволять друг другу поглощать запретный плод. Губами всё, как и прежде, оставлять прикосновения на доступных зонах. На тех местах, о которых мог желать, мечтать, испытывать исступление тёмными ночами, когда, кажется, имело вес только это желание. Только запретное удовлетворение от непристойности, крупными каплями падающей вглубь унитаза и смытой в дальнейшем. Пугало ли? Нет, оно заставляло ощущать нечто высшее, забытое, желанное всем нутром. Теми пальцами, некогда измазанными кровью, теперь Белов опускался влажной линией к паху, за ним — ещё ниже. Осуществлять поглаживание на сжатой точке, проводить круги. Проникать на одну фалангу среднего пальца и высовывать, вновь гладить, заставляя хоть немного расслабиться. Хотя бы капельку, если будет возможно. На ухо шептать то, как же Валя прекрасен. Его прокуренный голос, удивительные голубые глаза, освещающие путь. Эти светлые локоны волос, так бережно расчёсанные каждое утро. — Потерпи. Я знаю, больно, но ты многое прошёл. Это будет мелочью, по сравнению с иной болью. Проникнуть вновь на одну фалангу, постепенно, мучительно медленно всовывать глубже. Ощущать мягкие стенки, надавливать на них, сгибать палец. На пробу попытаться двигаться. Такое чувство, будто от напряжения всё готово взорваться, вспыхнуть непогашенным огнём. Слюны уже катастрофически не хватало, но останавливаться не хотелось, оттого некое решение явилось само. Выбрался пальцем обратно, высвобождаясь от столь узкого пространства. — Хочешь разделим вместе ещё крови? Мой любимый, самый любимый, — зачерпнуть вновь, поднести запрет к бледным губам, дабы слизал плоть этого крохотного существа, этого несчастного кролика, что ранее мог бегать везде, где вздумается. А потом повторно опуститься ниже, проникнуть. Продолжать всё те же действия, так плавно растягивая удовольствие. Накрывать чужие губы своими, давать ощутить спокойствие. Что Фима не уйдёт, он будет бережен, аккуратен, до последнего мига рядом. До последнего вдоха, биения сердца. Двигаться уже двумя пальцами в более рваном темпе, раздвигать их внутри на манеру ножниц. Надавливать на стенки в поиске единственно верной точки, позволяющей испытать наиболее яркое возбуждение. То, к чему они так долго пытаются прийти. То, что доставит не просто удовольствие, а истинное исступление. Касаться простаты при каждом толчке пальцами, ловить эти стоны в поцелуях, а самому ощущать безмерное давление в зоне паха. Он хотел его, хотел так сильно, что был готов на всё, лишь бы войти. Лишь бы заполнить собой чужое интимное место, быть… неотъемлемо необходимым, вызывающим внутри не только спокойствие, но и горящее в каждом миллиметре вожделение. — Тебе нравится? Не отпускаешь совсем… Ты столь развратен сейчас, привлекателен… Валечка. — Нравится, очень нравится. Пожалуйста, Фима, хватит уже, — прошептать одними губами, протирая щекой о щёку любимого. Руками приспустил чужие штаны, стянул с него белье. Настаивал на своём, желанном. Они станут ближе, но можно ли? Было ли разрешено? Да и… какая вообще разница? Даже если будет угроза его жизни из-за той самой крови на пальцах, что проникали вглубь рта, — он всё равно выберет Серафима, как самый преданный и послушный, как тот, кто не видит своей жизни без насущного возлюбленного. Ощутить головку члена, едва заметно дрогнуть. Так горячо… тело шатена всегда было для Понамаренко до безобразия горячим, во всех возможных смыслах. Сейчас же… эти ощущения заставляли его отправиться на небеса и обратно. Чуть поддался вперёд, закусил губу. С тем, как в него вошла головка застонал лишь слаще. Сжимал Белова так сильно… Приятно ли Фиме? Только бы ему было хорошо, только бы он мог переключиться с невыносимой боли во всём теле на ощущение чего-то высшего. — Мне никогда не было так хорошо… Осторожный толчок чуть глубже, реакция на это. Чужой член выпирал через впалый живот. От подобного зрелища внутри всё сводило — болезненно, жарко, фактически до дрожи. Каждое новое движение, осторожное подрагивание полового органа и этот взгляд, умоляющий не останавливаться. В нём было всё и даже больше. То, что прятал мир так долго, что вселенная скрывала веками. Для одного неповторимого кудрявого, в этой комнатке, что так отчётливо пропахла железной сладостью.

***

Пол под ними довольно давно окончательно остыл, впитал в себя кровь, пот, сбившееся дыхание и остатки чего-то излишне личного, чтобы назвать это простой близостью. За окном всё ещё раздавались далёкие хрипы заражённых, ветер стучал ветками по стенам дома, глубоко в трубах тихо шумела вода, но внутри этой кухни мир точно окончательно перестал существовать. Остались только они вдвоём. Вдвоём против всего остального мира, даже против самих себя. Серафим лежал рядом, тяжело дыша, и смотрел на Валю так долго, однозначно пытался запомнить каждую черту лица. Светлые волосы растрепались по грязному полу, губы всё ещё оставались влажными от поцелуев, а глаза… господи, эти глаза сияли настолько спокойно, что становилось страшно. Понамаренко лениво повернул голову к нему, чуть заметно улыбнулся уголком губ и молча придвинулся ближе. Никаких слов не требовалось. Они оба уже всё поняли. Валя знал. Знал, когда позволял чужим пальцам, измазанным кровью, касаться своего рта. Знал, когда целовал его, ощущая металлический привкус на языке. Знал ещё тогда, когда впервые подумал, что не переживёт Серафима ни морально, ни физически. И всё равно пошёл навстречу. Не из жертвенности даже. Намного хуже. Из любви, давно перешедшей грань нормального человеческого чувства. Из желания принадлежать настолько полностью, чтобы между ними не осталось даже разницы в судьбе. Белов неторопливо провёл пальцами по его щеке, осторожно, фактически невесомо, если бы Валя был чем-то хрупким, хотя оба понимали — теперь уже поздно беречь. — Ты ведь понимаешь… — голос сорвался тихо, хрипло после всего произошедшего. Блондин прикрыл глаза, уткнувшись носом в его ладонь. Столь блаженно, без нервов или страха… без попыток срываться в истеричных возгласах, без попыток вырваться в свет. Так странно… ему стало по-настоящему спокойно только тогда, когда успел осознать — подобный исход станет самым верным, правильным. Рядом до конца, рядом до предела. — Угу. Ни страха, ни сожаления. Сплошное нескончаемо странное, болезненно светлое спокойствие внутри. Такое, будто впервые за долгое время всё наконец встало на свои места. Книжка к книжке, лист плотно к противоположному листу. Нечто долго охраняемое, нечто досконально необходимое и заставляющее вожделеть. Фима смотрел на него несколько секунд молча, а потом вдруг горестно усмехнулся себе под нос. Не радостно далеко, скорее именно… обречённо. Слишком нежно для человека, в хорошем исходе должен был бы остановить, оттолкнуть, запретить. Но не смог. Поскольку эгоистично любил тоже. Любил настолько сильно, что какая-то тёмная часть внутри сейчас испытывала облегчение. Больше не нужно будет однажды просыпаться в одиночестве. Не придётся смотреть, как Валя остаётся в мире без него. Не придётся представлять чужие руки на его коже, чужой голос рядом, чужую жизнь. Теперь они принадлежали друг другу до конца. Буквально до самого конца. Шатен медленно притянул его ближе за талию, заставляя улечься головой себе на грудь. Сердце под рёбрами билось тяжело, неровно, но всё ещё билось. Валя слушал этот звук с достаточно странным религиозным трепетом, кончиками пальцев лениво гладя изуродованный болезнью худощавый живот. — Ты идиот, — тихо выдохнул Белов, утыкаясь губами в светлую макушку. — Зато твой. Внутри всё окончательно рассыпалось, маленькие крупицы стекла по каждому сантиметру плоти. Когда зеркало ломается окончательно, когда тарелку не удастся заклеить скотчем. Кудрявый зажмурился, прижимая его к себе крепче, якобы действительно пытался врасти под кожу. Мир снаружи мог сгнить окончательно, города — исчезнуть, люди — умереть. Какая теперь разница? Они довольно давно стали чем-то отдельным от остальных. Не «я» и «ты». Только «мы». Валя поднял голову, встречаясь с ним взглядом. Между ними всё ещё оставалось это общее дыхание, жар тел, липкая кровь на коже, следы укусов и поцелуев, но ничего из этого больше не казалось страшным. Наоборот. Наравне с невыносимой святостью. Он с улыбкой коснулся губами противоположного подбородка, потом щеки, уголка губ. Так нежно… так спокойно. Точно они лежали не посреди разваливающегося мира, пропахшего смертью, а где-нибудь в их собственном маленьком раю, куда никому больше не было доступа. — Мы ведь теперь совсем вместе, да? — прошептать в само ухо человеку, что заставлял сердце биться быстрее. Серафим прикрыл глаза на секунду, а вскоре поцеловал его в очередной раз. Медленно, глубоко, без недавней безграничной жадности. Только с пугающе страшной искренностью, от подобной обычно начинало ломить рёбра. — Да, солнце, — чувствуя то, насколько все органы скрутились, осознать для себя правду… всегда сложно. — Теперь окончательно. Валя в ответ ещё более счастливо улыбнулся прямо ему в губы, так безумно счастливо, будто впереди их ждала не смерть, а целая вечность только на двоих.

***

Три месяца спустя мир за пределами этого дома полноценно сгнил. Ничего не изменилось, удивительно. Ни вакцин, ни новых зачищенных зон. Люди только продолжали размножаться и искать способы для продления своей жизнедеятельности. Как говорится… приспособиться можно к любым обстоятельствам, верно? Дороги заросли высокой травой, асфальт треснул под корнями деревьев, а ветер носил по пустым улицам клочья пыли, старых газет и чьих-то забытых жизней. Выжившие появлялись здесь редко, чересчур далеко от более «безопасных» домов, излишне тихо, особенно мёртво. Именно поэтому небольшой группе людей сначала показалось, что помещение пустует уже давно. Обыкновенная разваливающаяся коробка с выбитыми окнами, потемневшими стенами и запахом сырости внутри. Один из мужчин толкнул дверь плечом, поморщившись от скрипа, другой молниеносно поднял оружие повыше. Тишина ощущалась крайне неправильной, неверной. Не той, в которой никого нет. Той, где что-то давно закончилось. Скорее именно, мм, пустая? Ха-ха, это даже иронично! — Чисто? — прозвучало от одного из мужчин. Никто не ответил сразу, на лицах застыло некое оцепенение. Кухня встретила новых гостей не ужасом даже, чем-то наиболее отвратительным. Спокойствие, далёкое от адекватного. Хотя… затруднительно судить об общепринятой морали в условиях полнейшего разрушения жизни, существования. Всего того, что только могло существовать раньше. Но и самого «раньше», по факту, нет. Молодые люди, возлюбленные.. лежали на полу вдвоём, всё так же прижимаясь друг к другу. Могло показаться, что просто уснули среди этого разрушенного мира и не захотели просыпаться. Валентин, лицом уткнувшись в район шеи Серафима, с застывшим выражением абсолютного умиротворения на побледневшем лице. Даже спустя столько времени его пальцы всё ещё судорожно сжимали ткань чужой одежды у груди. Точно не отпустил бы столь важного человека после смерти. Серафим повёрнут спиной к стене, обнимая Понамаренко обеими руками так крепко.. пытался укрыть собой от всего мира до последней секунды. Кудри рассыпались по полу тёмными прядями, а голова чуть склонилась к светлой макушке Вали. И лезвие. Наиболее пугающее лезвие, одно на двоих. Длинное холодное оружие навечно проходило насквозь через оба тела — похоже между рёбрами. Они сделали это вместе. Медленно, обдуманно, прижимаясь друг к другу настолько близко, насколько вообще возможно между двумя людьми. Никакой паники, никакой борьбы. Единый крайне осознанный выбор. На полу вокруг давно засохла кровь, смешавшаяся в одно тёмное пятно. Уже невозможно понять, где чья кровь, да это и не имело значения. Они давно перестали быть отдельными. Одно единое тело, одна душа на двоих. Быть в объятиях после смерти, осознанно отдаться в столь крохотный рай. Да, непонятный для остальных, но самый необходимый для них двоих. Валя и Фима остались вместе, как того желали. Один из выживших медленно опустил оружие, пытаясь не поймать приступ тошноты прямо здесь и сейчас. — Господи… Но даже это слово прозвучало как-то неуместно рядом с ними, ведь как такового страха, наверное, не было. Ни уродства смерти, ни ужаса разложения. Только странное ощущение, будто они нашли не два тела, а чью-то последнюю, абсолютно больную форму любви. Возле стены валялась раскрытая книга, испачканная засохшими следами крови, пожелтевшие страницы шевелил ветер из разбитого окна.       «I cannot live without my soul.» Кто-то из выживших тихо прочитал это вслух, кое-как слышно, на самом деле… в комнате вновь воцарилась тишина. За окнами выл ветер, далеко за пределами помещения бродили заражённые. Мир продолжал разваливаться, а они всё-таки победили. Потому что остались вместе до самого конца.       «Whatever our souls are made of, his and mine are the same.»       «Evil is a point of view.»       «I wanted him dead. I wanted him all to myself.»       «There are darknesses in life and there are lights.»       «The blood is the life.» «I ought to be thy Adam, but I am rather the fallen angel
Отзывы (4)