Любовь во тьме

Перевод
NC-17
Завершён
671
8
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Размер:
625 страниц, 227 537 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 7. Надежда

Настройки
Монреаль, Квебек 26 сентября 2021 года Когда Шейн был ребенком, тишина означала успех. Тишина означала, что уроки сделаны, дополнительные упражнения выполнены, а режим строго соблюден. Тишина — это когда тренер не орет, а мир работает без сбоев. Тишина звучала как главное подтверждение того, что всё идет правильно. Но теперь тишина — это то, что его убивает. Она живет в его монреальской квартире как четвертый обитатель — он, Айри, миссис Поттс (няня Айри) и Тишина. Она сидит на белом модульном диване, который подобрал его дизайнер. Она растекается по гранитным столешницам, словно утренний туман. Она заполняет каждое пустое пятно в его размеченном цветами гугл-календаре. И это по-своему иронично, ведь весь смысл цветового кодирования в том, чтобы жизнь казалась упорядоченной, но вместо этого Шейн просто пялится на эти аккуратные цветные интервалы и думает: «Вот на что теперь похожа моя жизнь. Тетрис». В квартире ничем не пахнет. И именно это, на самом деле, добивает его больше всего. Здесь нет шлейфа того парфюма от Тома Форда, которым пользовался Илья, — того самого, на который Шейн вечно жаловался, хотя внутри у него всё сладко замирало каждый раз, когда он улавливал этот аромат. Здесь не пахнет слишком крепким кофе, или тяжелым хлебом, битком набитым углеводами, или любыми другими вещами, которые Илья имел привычку оставлять где попало, словно мины-ловушки. По ночам Шейн говорит себе, что именно этого он и хотел. Он повторяет это, пока чистит зубы ровно две минуты. Повторяет, пока ест свой белковый омлет. Повторяет в машине по пути на тренировку, вполуха слушая подкаст по урбанистике, потому что от музыки теперь щемит в груди — она заставляет вспоминать их совместные поездки и Илью, фальшиво подпевающего русской попсе, слов которой Шейн не понимал, но всё равно обожал. «Ты сам это выбрал, — думает он, до побеления костяшек сжимая руль. — Это и есть победа». И он действительно побеждает. И в этом-то самая пиздецовая часть. На льду Шейн Холландер проводит лучший сезон в своей карьере. Он быстрее, чем когда-либо. Резче. Каждый пас точно находит адресата. Каждый бросок математически выверен. Он — машина, работающая на пике эффективности, и его статистика объективно прекрасна. Оказывается, когда ты не тратишь половину своих душевных сил на конспирацию — на то, чтобы постоянно оглядываться через плечо, удалять сообщения и давить в себе тот специфический, парализующий страх, который испытываешь, когда влюблен в человека, которого весь мир считает твоим главным врагом, — ты можешь чертовски хорошо играть в хоккей. — Выглядишь максимально заряженным, Кэп, — говорят товарищи по команде после тренировки, хлопая его по плечу. — Как человек, одержимый целью, — добавляет Джей-Джей. Шейну хочется рассмеяться в ответ, потому что слово «цель» подразумевает, что ты знаешь, куда двигаешься, а Шейн больше не знает вообще ничего, кроме того, как вколачивать шайбу в сетку. Они не замечают, что он абсолютно пуст внутри. Что если постучать ему по груди, то услышишь лишь глухое эхо. Он возвращается домой после победы над «Торонто Гардианс» со счетом 4:2. Адреналин всё еще гудит под кожей — то самое электрическое послевкусие матча, которое раньше заканчивалось в каком-нибудь гостиничном номере или в той тайной квартире, которую он купил специально для них двоих; заканчивалось руками Ильи в его волосах, губами Ильи на его губах и жесткой щетиной, царапающей горло. Теперь оно заканчивается видом миссис Поттс, уснувшей в кресле со сползшими на кончик носа очками для чтения. — Она была просто ангелом, — говорит миссис Поттс, собирая свою сумочку. — Проспала всё это время. — Отлично. Спасибо. — Голос Шейна звучит неправильно. Скрипуче, словно заржавевший. — Аккуратнее на дорогах. Дверь защелкивается, и тишина с оглушительным ревом обрушивается обратно. Шейн на автопилоте идет в детскую. Айри спит на спине, раскинув ручки по обе стороны от головы, словно сдаваясь на милость вселенной. Она растет так быстро, что Шейн едва успевает это замечать. Щечки округлились. Волосы потемнели. Он наклоняется и невесомо гладит ее по левой щеке. — Привет, mon amour, — шепчет он. Она издает тихий, довольный звук, не просыпаясь. Безопасность, думает Шейн. Слово, за которое он цепляется, как за спасательный плот. Это безопасно. Никто не копается в медицинских картах. Никто не задает лишних вопросов. Никто не гадает, почему у дочери Шейна Холландера ореховые глаза и ямочка на подбородке. Он защитил ее. Защитил их карьеры. Защитил тот сложный карточный домик, который позволяет им всем держаться на ногах. Просто ради этого пришлось пожертвовать всем остальным. На кухне Шейн открывает холодильник. Всё внутри разложено по полочкам, словно схема из учебника по диетологии. Ряды газированной воды — с имбирем, потому что он любит имбирный эль, но сахар — это враг. Контейнеры с заранее взвешенными овощами. Миндальное молоко. Никакой водки в морозилке. Никаких замороженных пирожков. Никакой банки тех безумных русских соленых огурцов, от одного вида которых у Шейна текли слюнки во время беременности, когда он стоял у столешницы в одном белье, а Илья обнимал его со спины. Шейн берет бутылку воды. Делает глоток. Вкуса нет вообще. Он садится на край дивана и берет телефон. Открывает Инстаграм, хотя прекрасно знает, что не стоит этого делать. Алгоритм тут же подсовывает ему свежую фотографию с сегодняшней тренировки «Кентавров». Илья в центре кадра смеется над чем-то, что сказал Уайатт. Голова запрокинута назад. Горло открыто, золотисто отсвечивая под лампами арены. Он выглядит абсолютно счастливым. Подпись гласит: «Капитан Розанов поддерживает боевой дух в Оттаве 💪». Шейн пялится на экран, пока тот не гаснет. Илья смеется. Играет в хоккей. Живет свою жизнь так, словно Шейн только что не пустил под откос обе их жизни. Сначала приходит злость, а следом за ней — жгучий стыд. «Ты сам это сделал, — шепчет голос в голове. — Ты сам его прогнал. У тебя нет права беситься из-за того, что он ушел». Шейн блокирует телефон. Бросает его на диван. Надо идти спать. Завтра тренировка в 8 утра. В полдень пиар-встреча по поводу статьи о «Холостяке года», которую они хотят выпустить, — что унизительно примерно по семнадцати причинам, которые он никогда, ни при каких обстоятельствах не озвучит другому живому существу. Завтра он снова должен быть Шейном Холландером — Золотым Мальчиком, парнем, который сделал правильный выбор. Вместо спальни он подходит к окну. Внизу раскинулся Монреаль, сверкающий холодными огнями и далекими звездами, и Шейн думает о том, что у него есть всё, о чем он когда-либо мечтал. — Так будет лучше, — произносит он вслух в пустоту комнаты. Звучит это ровно настолько же убедительно, как когда он заявил репортеру, что «не зациклен на личных достижениях». Плач из детской распарывает тишину. Шейн срывается с места не раздумывая. Через гостиную, по коридору, в дверной проем. Он подхватывает Айри на руки и прижимает к груди. — Я здесь, — бормочет он дочери, покачивая ее. — Тш-ш, тш-ш. Всё хорошо. Папочка с тобой. Позже, в два часа ночи, Шейн сидит в кресле-качалке; Айри наконец-то отпустила его грудь, «пьяная» от молока и абсолютно обмякшая на его руке. На ее подбородке виднеется ямочка. Шейн провел достаточно времени, изучая каждый миллиметр лица Ильи, чтобы безошибочно узнать эти линии. Через год, может, через два, эта ямочка превратится в раздвоенный подбородок, и каждый раз, глядя на свою дочь, Шейн будет видеть черты человека, которого он прогнал. Ему нужно переложить ее в кроватку. Пойти на кухню, выпить свою положенную норму воды, как и подобает ответственному взрослому, который держит жизнь под контролем. Но он этого не делает, потому что если он встанет, ему придется пройти мимо своей спальни. А если он пройдет мимо спальни, то неизбежно пройдет мимо шкафа. А в глубине этого шкафа, за зимними ботинками, к которым он не притрагивался с февраля, и стопкой вещей из химчистки, о существовании которых он вечно забывает, стоит сейф. В конце концов он всё же опускает Айри в кроватку — она даже не шевелится, что кажется маленьким чудом, — и замирает в дверях своей спальни. Комната выглядит как номер в отеле. Серое постельное белье. Серые стены. Абстрактная картина, которую выбрал дизайнер, потому что все познания Шейна в дизайне интерьеров сводятся к «не знаю, давай что-нибудь нейтральное». Он открывает шкаф. Сейф маленький, черный и абсолютно непримечательный — из тех, в которых обычно хранят паспорта, или дорогие часы, или, как выясняется, помолвочные кольца от мужчины, которого ты любишь, но до одури боишься быть с ним рядом. Пальцы Шейна зависают над панелью. 0-6-1-5. День рождения Ильи. Потому что если Шейн кем-то и является, так это ходячим клише саморазрушения. Замок щелкает. Дверца открывается. Бархатная коробочка лежит там — маленькая, темная и обвиняющая. Шейн берет ее в руки. Она кажется тяжелее, чем должна быть, словно Илье каким-то образом удалось утрамбовать все провалы и ошибки Шейна в сто граммов ювелирной упаковки. Он садится прямо на пол — потому что стоять сейчас кажется слишком непосильной задачей для его тела — и открывает коробочку. Овальный бриллиант. Золотой ободок. Ничего кричащего, ничего вычурного. Именно такое кольцо Шейн выбрал бы для самого себя, если бы когда-нибудь позволил себе представить будущее, в котором у него могут быть подобные вещи. Он достает кольцо. Оно холодит ладонь — просто предмет, который не должен иметь над ним такой власти. Он надевает его на безымянный палец левой руки, говоря себе, что просто проверяет размер. Просто хочет посмотреть, не ошибся ли Илья, не было ли всё это построено на догадках, которые рассыпаются при ближайшем рассмотрении. Кольцо скользит по фаланге. Идеальный размер. Не слишком туго, не слишком свободно; оно не застревает на суставе и не прокручивается на пальце. Оно садится у основания так, словно было создано специально для него — потому что оно было создано для него, потому что Илья знает его. Знает точный обхват его пальца, его любимый цвет, то, сколько сахара он кладет в чай, и каждую из тысячи тех крошечных деталей, из которых и состоит жизнь. Шейн неотрывно смотрит на свою руку. На нем кольцо Ильи. У него сжимается грудь, перед глазами всё плывет, и он на самом деле плачет. Шейн Холландер никогда не плачет, потому что слезы неэффективны, ничего не решают и никак не помогают выигрывать хоккейные матчи. Но прямо сейчас он плачет. Оплакивает их коттедж; смех Ильи, эхом разносившийся над озером; то, как они, бывало, переглядывались на льду, словно делили на двоих тайну, которую остальной мир никогда не сможет понять. Оплакивает ту тишину, что теперь царит в его доме; свою слишком большую кровать; и тот факт, что он наконец-то получил всё, о чем, как ему казалось, он мечтал — карьеру, Кубок, безупречный публичный имидж, — но всё это не имеет ни малейшего значения, потому что человек, с которым он хочет всё это разделить, ушел. Он плачет, потому что кольцо подошло. Потому что Илья знает его досконально. И это самая невыносимая часть. Шейн вытирает лицо рукавом и смотрит на кольцо. Он не может его носить. Не может завтра выйти на тренировку с бриллиантом на пальце. Не может пойти на командное собрание, или на пресс-конференцию, или, блядь, в обычный продуктовый магазин. Не сможет объяснить тренеру Терио, почему он вдруг носит помолвочное кольцо от мужчины, с которым якобы не состоит в отношениях. Он пытается его стянуть. Оно не поддается. Блядь. Подкатывает паника. Он тянет сильнее, прокручивает; сустав сначала краснеет, затем белеет, а потом приобретает пугающий фиолетовый оттенок. Кольцо сидит как влитое. — Давай же, — бормочет он, ожесточенно дергая. — Ну давай... Его тело, кажется, уже осознало то, что мозг всё еще пытается отрицать: снять это кольцо — всё равно что отрезать себе палец. Шейн сдается. Он, спотыкаясь, бредет к комоду и роется в верхнем ящике — мимо свернутых носков, мимо зажимов для галстука, которые он никогда не носит, мимо всех этих аккуратно систематизированных улик жизни, проживаемой под абсолютным контролем, — пока его пальцы не натыкаются на цепочку. Золотая. Тонкая. Мать подарила ему ее на конфирмацию, и он ни разу ее не надевал, но сохранил, потому что Юна Холландер приучила его хранить подарки, даже если они не подходят. Ему требуется три попытки, чтобы стянуть кольцо с пальца — три попытки и ощущение легкого вывиха, — но в конце концов оно поддается. Шейн продевает цепочку сквозь кольцо. Застегивает замочек на шее. Кольцо скользит вниз и ложится на грудину, скрытое под футболкой. Оно должно холодить кожу. Но не холодит. Оно теплое от его ладони, от его кожи, от жара его собственного тела, пытающегося удержать ту единственную вещь, которую он должен был позволить себе оставить. Он сидит на полу у шкафа, прижимая ладонь к груди, чувствуя кольцо под пальцами, словно второе сердцебиение. Еще один секрет. Еще одна ложь. Еще одна ноша, которую он будет тащить в одиночку, потому что именно это и делает Шейн Холландер. Он тащит всё на себе. Он выдает результат. Он побеждает. Вот только ему ничего не достается.

***

Две недели спустя «Белл-центр», Монреаль 3 октября 2021 года Цепочка кажется тяжелой. И это полный абсурд, ведь она почти ничего не весит — тонкая полоска золота, спрятанная под компрессионным бельем, нагрудником и джерси⁴, невидимая для всех, кроме Шейна, который ощущает ее как, блядь, якорь, тянущий его на дно Святого Лаврентия⁵. Шейн сидит на своей скамейке в раздевалке и пялится в телефон, пока вокруг него бушует привычный хаос. Джей-Джей и Патрис спорят из-за плейлиста — Патрис хочет Дрейка, Джей-Джей хочет буквально что угодно другое, — и всё это сопровождается знакомым саундтреком: треском отрываемой ленты, стуком лезвий о резиновое покрытие и звуком чьего-то шейкера с протеином, гремящего как маракас. Но Шейн находится в своей собственной звукоизолированной кабине. Он открывает фотографию, которую сделал этим утром. Айри в стульчике для кормления, ее лицо абсолютно уничтожено пюре из батата, и она сияет той самой беззубой детской улыбкой, от которой у него щемит в груди. Это мило. Это из тех фотографий, которые ты отправляешь своему партнеру с подписью вроде «Посмотри на этого монстра», или «Она по тебе скучает», или «Помнишь, когда мы были счастливы?». Шейн не пишет ничего. Просто прикрепляет файл. И нажимает «отправить». Смотрит, как появляется индикатор набора текста из трех точек. Исчезает. Появляется снова. Илья: 👍 И всё. Никаких слов. Никаких вопросов о том, спит ли она всю ночь или всё еще устраивает истерики, когда ее спускают с рук. Просто подтверждение получения, словно Шейн подал заявление в департамент автотранспорта. Шейн запихивает телефон на самое дно сумки, пока не сделал что-нибудь совсем уж жалкое — например, не остался пялиться в экран еще десять минут в надежде, что Илья добавит хоть слово. Прошло четырнадцать дней с того вечера в коттедже. Четырнадцать дней с тех пор, как Шейн отказался от всего, а Илья ушел. С тех пор они не виделись — не по-настоящему, не так, как это имеет значение. Только передача ребенка. Эти мучительные встречи на парковках, когда Шейн передает автокресло, а Илья забирает его, даже не глядя на него, и они перебрасываются рублеными фразами, словно ведут переговоры об освобождении заложника. «Она ела в полдень. Ей нужно поспать. Вот ее сумка». Со-родители. Профессионалы. Два незнакомца, которые случайно делят на двоих одного ребенка и одну душу. — Земля вызывает Холландера. Хейден Пайк тычет клюшкой в голень Шейна, и тот моргает, возвращаясь в реальность. Раздевалка вокруг него вновь обретает плотность — запах пыли от заточки коньков, басы, вибрирующие в динамиках, и предматчевый адреналин, который обычно заставляет Шейна чувствовать себя живым, но сегодня вызывает лишь усталость. — Да, — отзывается Шейн. — Я здесь. Хейден смотрит на него тем самым взглядом, который говорит: «Твоя маска сползает, и я вижу всё то дерьмо, что под ней скрыто». Хейден в курсе. Он единственный в команде, кто знает вообще всё: про ребенка, про Кроуэлла, про разрыв, и про то, что Шейн в данный момент держится исключительно на малярном скотче и чистой злости. — Ты в порядке? — Хейден понижает голос. — Ты какой-то... не знаю. Тихий. Даже для тебя. — Я в норме. — Шейн встает и берет шлем. — Погнали. Это первый домашний матч сезона, игра против Оттавы. Субботний вечер. Hockey Night in Canada. В «Белл-центре» будет стоять оглушительный рев, потому что матчи Монреаля против Оттавы — это всегда громко, но особенно сейчас, когда Илья Розанов выводит Оттаву с капитанской нашивкой против Шейна Холландера в Монреале. Пресса называет это великим противостоянием. Они строчат аналитические статьи о лидерстве, наследии и прочей красивой чуши, которая отлично продается на телевидении. Они не знают и десятой доли правды. Шейн выкатывается на раскатку, и рев толпы обрушивается на него физической волной. Он нарезает круги, бросает шайбы в Патриса, держит голову опущенной и четко следует рутине. Но его тело всё знает. Его тело — это компас, и стрелка всегда указывает на Илью Розанова, как бы отчаянно Шейн ни пытался сбить настройки. Илья стоит на красной линии, делая растяжку. Он разговаривает с Троем Барреттом, но не улыбается. Он не устраивает свое привычное шоу на раскатке — никаких подбрасываний шайбы, никаких подмигиваний фанатам, прилипшим к заградительному стеклу, никакой энергии из серии «смотрите все на меня, я беру от жизни всё», которая обычно сводит Шейна с ума. Он выглядит мрачным. А затем, словно почувствовав на себе взгляд Шейна, Илья оборачивается. Они пересекаются взглядами через весь лед. На одну секунду — одну идиотскую, полную надежды секунду — Шейн думает, что Илья, возможно, кивнет. Или подаст хоть какой-то знак, что всё еще признает факт его существования. Вместо этого губы Ильи искривляются скорее от боли, чем от высокомерия, и он отворачивается. Матч начинается, и это просто бойня. Не веселое рубилово, не то игривое соперничество из их ранних двадцатых, когда Илья мог швырнуть в него колкость, и за этим всегда крылся горячий подтекст: «Увидимся позже». Это холодная, жестокая война. «Кентавры» играют на удивление мощно — их новый тренер Вибе выстроил им жесткую дисциплину, — а Илья носится по льду как одержимый. Он впечатывает в борт всё, что движется, завершая силовые приемы с жестокостью, граничащей с безрассудством. В середине второго периода Шейн принимает пас от Джей-Джея в нейтральной зоне. Он пересекает синюю линию с поднятой головой, выискивая коридор для броска, и в этот момент в него на полной скорости влетает черное джерси. От удара из легких начисто вышибает воздух. Шейн с размаху влетает в борт, шлем со стуком бьется о визор, и на секунду всё вокруг превращается в белый шум и чистую боль. Он поднимает глаза. Номер 81 уже катит в обратную сторону, даже не оглянувшись. — Чистый силовой! — орет арбитр, разводя руки в стороны. Прием был чистым. Но для Шейна он был личным. Шейн с трудом поднимается на ноги, хватая ртом воздух. К третьему периоду счет на табло 2:2, а рев в «Белл-центре» напоминает гул внутри турбины самолета. Шейн эмоционально истощен. Из него вытянули все силы эта близость, вид плеч Ильи и его абсолютное нежелание замечать Шейна, если только это не возможность впечатать его в борт. За четыре минуты до финальной сирены в зоне Оттавы завязывается жесткая борьба у борта. Джей-Джей щелкает от синей линии. Хэйзи справляется с броском, но шайба отскакивает прямо на пятак, а Шейн уже тут, на добивании, перед ним пустой угол — И тут чужая клюшка с размаху бьет его по запястьям. Вспыхивает ослепительная, обжигающая боль. Шейн роняет клюшку и резко оборачивается. Перед ним стоит Илья. Грудь тяжело вздымается, клюшка всё еще занесена. И на его лице нет ни капли раскаяния. Он выглядит взбешенным — словно сдерживал эту ярость целых две недели, и она наконец нашла брешь, чтобы вырваться наружу. — Решил побыть героем? — рычит Илья. — Геройствуй в другом месте, Холландер. И Шейн срывается. Может, всё дело в боли. Может, в пустом коттедже. Может, в кольце, которое жжет кожу над сердцем, — или в том, что все эти четырнадцать дней он скучал по Илье каждую гребаную секунду, а Илья смотрит на него так, будто он грязь, которую соскребли с лезвия конька. — Да пошел ты! — орет Шейн. И толкает Илью. Жестко. Двумя руками в грудь. От удара плечи простреливает болью, но накатившее первобытное удовлетворение окупает всё. Он ждет, что Илья толкнет в ответ. Ждет, что судьи дадут свисток. Но чего он точно не ожидает, так это реакции трибун. Обычно, когда вспыхивает драка, толпа ревет. Это жажда крови и азарт. Но это не обычная хоккейная драка. Это Шейн Холландер, обладатель «Леди Бинг», Золотой Мальчик НХЛ, который окончательно слетел с катушек. Трибуны ахают. Единый, резкий вздох, словно разом выкачавший из арены весь воздух. Обе скамейки запасных замирают. Никто не колотит клюшками по борту. Все просто пялятся. С открытыми ртами. В полном шоке. Илья отшатывается; на полсекунды на его лице мелькает удивление, а затем его сменяет мрачное, извращенное удовлетворение. Словно он только и ждал, когда Шейн наконец сломается. — Ну давай, Холландер, — издевается Илья. Шейн бросается вперед, хватая Илью за джерси, пытаясь повалить его на лед, — но Илья с места не сдвигается. Илья — это метр девяносто чистых русских мышц и ярости, а Шейн — всего лишь измотанный отец-одиночка, который за последние восемь недель не спал дольше трех часов подряд. Тазовые кости горят огнем при каждом резком движении — они всё еще сходятся обратно после того, как он буквально выносил и родил ребенка два месяца назад, — но эта боль всё же лучше, чем звенящая пустота. — И это всё, на что ты способен? — рычит Илья ему прямо в ухо, пока они сцепились в захвате. — Давай же, Холландер. Хватит притворяться идеальным. Шейн кряхтит, упираясь предплечьем Илье в грудь. — Пошел ты, Розанов. Пошел ты. — Ты так устал, да? — Илья дергает его на себя, их шлемы с треском сталкиваются. — Устал быть идеальным Капитаном. Устал прятаться. Устал от своей блядской маски золотого мальчика. — Заткнись... — Покажи им, — шипит Илья. Его глаза лихорадочно блестят. — Покажи им, что ты такой же урод, как и все мы. — Розанов! — Холландер! На них наваливается толпа. Появляются лайнсмены — кричат, растаскивают. Трой Барретт обхватывает Илью поперек груди и оттаскивает назад. — Илья! Остынь! — Шейн! — Голос Хейдена, совсем близко, звенящий от ужаса. — Шейн, остановись... Шейн чувствует руки на своих плечах, но всё равно тянется к Илье, всё еще пытаясь... что? Подраться с ним? Удержать его? Он уже сам ни черта не понимает. — А ну отвалили нахрен! — рычит Хейден на кого-то. — Не трогайте его! Всем назад! А затем его тело просто... отключается. Мир заваливается набок, и Шейн падает, ожидая, что сейчас приложится затылком об лед, но Хейден успевает его подхватить. — Воу, воу — я держу. Шейн, я держу тебя... Шейну плевать. Он просто хочет, чтобы мир перестал вращаться. Он закрывает глаза, но от этого становится только хуже. Тьма под веками кружится каруселью из яростного лица Ильи, плача их ребенка, пустого коттеджа и звенящей тишины. — Эй. — В голосе Хейдена теперь слышится острая паника. — Шейн, посмотри на меня. Ты бледный как мел. Шейн... — Я в порядке, — бормочет Шейн, но язык кажется слишком ватным, и слова смазываются. Сквозь пелену из чужих тел Шейн видит Илью. Лайнсмен всё еще удерживает его, но Илья больше не рвется в бой. Он неотрывно смотрит на Шейна, и вся ярость схлынула с его лица, уступив место чистому ужасу. Их взгляды встречаются. «Надо же, — думает Шейн, — значит, тебе не всё равно?» — ВРАЧА! — орет Хейден. — Позовите, блядь, врача! Белый шум накатывает и проглатывает Шейна целиком. Первое, что он чувствует, очнувшись, — это запах антисептика и медицинского спирта. В комнате слишком светло. Люминесцентные лампы, шлакоблочные стены, выкрашенные в тот самый специфический больничный белый цвет, от одного взгляда на который хочется сдохнуть. Шейн моргает. Пытается сесть. Мозг плещется в черепе, словно жидкость в переполненном сосуде. — Полегче, мистер Холландер. Рядом с ним стоит женщина. Миниатюрная, седые волосы убраны в строгий пучок; на ней медицинский костюм и бейдж «Мари — медсестра». — Что... — Голос Шейна скрежещет, как наждачка. — Что случилось? — Вы потеряли сознание, — будничным тоном отвечает Мари. Она проверяет показания монитора, которого Шейн раньше не заметил. — Прямо посреди матча. Очень драматично. Ваши товарищи по команде места себе не находили. Шейн прикрывает глаза. — Пиздец. — Выбирайте выражения, — мягко делает замечание Мари. — Хотя я с вами полностью согласна. — Простите. Долго я провалялся? — Минут двадцать, плюс-минус. На нем всё еще надета почти вся экипировка. Кто-то снял шлем и краги, но хоккейные трусы всё еще на нем, а коньки зашнурованы. — Давление у вас ни к черту. Обезвоживание. И, смею предположить, вы не ели нормально и не спали дольше трех часов подряд уже... сколько? Недели? — Стресс, — говорит он. Это универсальная отговорка. Щит, которым он отбивается от всего подряд — от пропущенных вечеринок до паршивого настроения. — Выдался тяжелый месяц. Он не может сказать ей, что его тело в данный момент вырабатывает молоко для другого живого существа. Что прошло всего три месяца после родов. Он ест. Клянется, что ест. Впихивает в себя овсянку, постную курицу и шпинат до тошноты, но это всё равно что лить воду в треснувшую вазу. Всё забирает дочь. А то, что остается, — сжирает хоккей. — Я так и думала. — Мари делает пометку в планшете. — Ваш организм просто отключился, мистер Холландер. Он решил, что вам нужна передышка, хотите вы того или нет. — Мне нужно вернуться на лед... — Матч окончен. — Что? Кто победил? — Монреаль. В овертайме. Забил ваш друг Пайк. — Мари одаривает его строгим, материнским взглядом. — И пока вы не спросили: нет, вы никуда не пойдете. По приказу врача. Вы остаетесь здесь для наблюдения, мы поставим капельницу, а потом кто-то — и это будете не вы — отвезет вас домой. — Я в порядке... — Вы отрубились в прямом эфире, милый. Это бесконечно далеко от понятия «в порядке». Шейн бессильно откидывается обратно на кушетку. — А здесь... — Ему не стоит спрашивать. Он знает, что не должен надеяться. — Здесь был кто-нибудь еще? Мари лезет под столешницу и достает помятый бумажный пакет. — Капитан другой команды, — говорит она. — Мистер Розанов. Сердце Шейна едва не пробивает грудную клетку. — Он был здесь? — Пытался прорваться, — отвечает Мари. — Охрана остановила его у дверей. Он ругался с ними минут пять. Очень экспрессивно. С активной жестикуляцией. — Она протягивает пакет. — Он передал это мне. Сказал, что вам это понадобится. Шейн медленно забирает пакет. Илья был здесь. Илья, который вроде как должен его ненавидеть. Он пришел. Шейн открывает пакет. Внутри лежит шарф. Из мягкой красной шерсти — тот самый, который Илья носил весь этот месяц на фотографиях папарацци и в сторис Инстаграма. Он опускает руку и достает его. Запах сандала бьет по рецепторам еще до того, как ткань касается кожи. Он подносит шарф к лицу, утыкается носом в мягкую шерсть и делает глубокий вдох. Его тело, неделями сжатое от напряжения, внезапно обмякает. Этот запах — безопасность. Это дом. Это коттедж в два часа ночи под потрескивание камина. Это тяжелая рука Ильи, лежащая у него на талии. Мари направляется к двери, оставляя его одного. И как только она выходит, Шейн зарывается лицом в шарф и наконец-то позволяет себе заплакать.

***

Оттава, Онтарио 2 сентября 2026 года Наверное, смерть ощущается именно так. Илья лежит в самом центре своей кровати — слишком большой, слишком пустой и похожей сейчас на плот, дрейфующий в море лихорадочного пота. Простыни спутались вокруг ног, словно пытаясь его задушить. Футболка промокла насквозь. Голова кажется свинцовой, залитой бетоном, а при каждом глотке возникает такое чувство, будто горло изнутри высыпано битым стеклом. Он болеет уже три дня. Грипп, как констатировал врач по видеосвязи. Покой. Обильное питье. Парацетамол. Можно подумать, Илья Розанов, капитан «Оттавских Кентавров», трехкратный участник Матча всех звезд и отец самой чудесной пятилетней девочки на свете, вообще когда-нибудь умел отдыхать. Он проверяет телефон. Яркий свет бьет прямо по воспаленным мозгам. 14:47. Сейчас он уже должен был быть в пути. Если бы только он не был ходячей катастрофой, которому пришлось отменить долгожданную встречу с собственной дочерью только потому, что тело предало его в самый неподходящий момент. «У папы сломалась машина», — наверное, сказал ей Шейн. Или, может быть: «Папа занят на работе». Какая-нибудь прилизанная, безопасная ложь, чтобы защитить ее от правды: от того, что ее отец сейчас валяется в собственном поту, слишком слабый, чтобы вести машину, и слишком больной, чтобы обнять ее без риска передать эту заразу. Надо бы написать Шейну. Попросить свежую фотографию. Вместо этого он роняет телефон на грудь и проваливается в мутное полузабытье. Когда он болеет, сны приходят мгновенно. Так было всегда. Словно его мозг, сбросив оковы контроля, решает прокрутить пленку из всех болезненных воспоминаний, которые Илья годами пытался похоронить. Сегодня ночью — или днем, или какое там вообще сейчас время — ему снится мать. Она стоит в их старой московской квартире — той самой, где вечно барахлила батарея, а из окна тянуло сквозняком даже тогда, когда оно было наглухо закрыто. На ней то самое синее платье, которое она берегла для особых случаев, с крошечными белыми цветами, вышитыми по подолу. Ее длинные, волнистые золотистые волосы распущены — именно такими Илья их и помнит. «Илюша», — слышит он. Или ему только кажется, что слышит. Это не физический звук, а просто теплое чувство, которое мягко его окутывает — совершенно не похожее на ту ледяную тишину, что осталась после нее. «Ты весь горишь». Слова не произносятся вслух, но он улавливает их смысл, когда она ласково протягивает к нему руку. — Я знаю, мама. Она смотрит на него грустной, всё понимающей улыбкой, в которой читается немой упрек — ему нужно лучше о себе заботиться. Ее ладонь на его лбу ощущается такой прохладной и настолько реальной, что сердце Ильи раскалывается от тоски. — Я в порядке, — упрямо лжет он по-русски даже во сне. — Мне не нужна помощь. Она склоняет голову, и ее ладонь перемещается ему на щеку — в точности как в детстве, когда мир еще был простым и безопасным. «Всем нужна помощь, Илюша. Даже тебе». Ему отчаянно хочется остаться здесь. Хочется с головой утонуть в этом выдуманном воспоминании и больше никогда не выныривать. Но сон уже тает, черты лица матери размываются, а ее голос растворяется в белом шуме. — Мама, — шепчет он вслед рассыпающейся иллюзии. — Постой. Пожалуйста. Она не отвечает. И именно тогда накатывает настоящий, первобытный ужас. Когда он в последний раз по-настоящему слышал ее голос? Не смутное ощущение тепла, не мысленный отголосок слов, а реальный голос Ирины Розановой? Он изо всех сил пытается вызвать его в памяти — высоту тона, тембр, ту легкую хрипотцу, которая появлялась, когда она уставала. Пытается нащупать воспоминание о ее смехе; о том, с какой интонацией она произносила его имя, когда сердилась на него за то, что он натаскал снега на ковер в прихожей. Ничего не выходит. Он забывает. После всего — после стольких лет, что он бережно нес ее образ с собой, после разрыва с Шейном — он всё равно ее теряет. Память — безжалостный архивариус; она одну за другой стирает его самые ценные записи, заменяя настоящий голос лишь бледными копиями, бесполезным белым шумом от горького осознания того, что когда-то она говорила, но услышать ее снова он уже не в силах. — Скажи хоть что-нибудь, — умоляет он ее исчезающий силуэт. Воспаленное горло саднит. — Что угодно. Всего одно слово. Пожалуйста, мама. Ты мне нужна... Мне больно, мама. Илья просыпается с мокрым от слез лицом и именем матери, застрявшим в горле, словно ржавая заноза. В спальне уже темно — должно быть, он проспал куда дольше, чем думал, — и сгустившиеся тени кажутся слишком давящими. Он снова берет телефон. 17:23. Четырнадцать пропущенных сообщений от Троя с расспросами, не нужно ли ему привезти продуктов или лекарств. Три от Зейна по поводу какой-то командной логистики, на которую Илье сейчас абсолютно, тотально плевать. От Шейна — ничего. Разумеется, ничего. Да и с какой стати? Они со-родители. Профессионалы. Двое взрослых людей, которые общаются исключительно через цветные блоки в общем календаре и сухие, односложные смс. Шейн, наверное, только рад внезапной лишней неделе с Айри. Наверняка уже перекроил свое идеальное расписание, обновил табличку и преспокойно живет дальше. Вместо ответа Илья открывает галерею. Вот Айри в лагере на прошлой неделе, в кепке «Кентавров» козырьком назад, широко улыбается, глядя на него снизу вверх. Вот Айри на льду: стойка абсолютно неправильная, но решимость в детском взгляде просто пугающая. Вот Айри сладко спит у него на руках в отеле Диснейленда, уткнувшись лицом прямо ему в шею, доверяя абсолютно и безраздельно. Он не плакал ни перед одним живым существом с тех самых пор, как в двенадцать лет нашел остывающее тело матери на полу в ванной. Он выстроил всю свою личность вокруг жесткого запрета на слезы — вокруг броского образа дерзкого, наглого парня, который слишком громко смеется и которому ни до чего нет дела. Но сейчас, совсем один, в темноте, с температурой под тридцать девять и дочерью в двух часах езды отсюда? Он ломается. Он сворачивается калачиком, судорожно прижимая подушку к груди, и ждет, пока легкие перестанут пытаться вырваться наружу через глотку. Когда истеричный приступ наконец отступает, он чувствует себя абсолютно, тотально выжатым. Приближается гон. Может, через неделю, может, дней через десять. Тело уже изнывает от тянущего предвкушения, пробивающегося даже сквозь тяжелую болезнь. И сейчас это только усугубляет ситуацию. Лихорадка усиливает симптомы предгона, или, возможно, сам предгон подстегивает лихорадку. Так или иначе, Илью одновременно знобит и бросает в жар; он физически измотан, но взвинчен до предела, отчаянно жаждет чужих прикосновений — и при этом его мутит от одной только мысли, что кто-то посмеет к нему приблизиться. Что ж. Почти кто угодно. Надо бы поесть. Последнее, что он закинул в себя, — протеиновый батончик примерно восемь часов назад, а до этого не было вообще ничего со вчерашней унылой попытки сжевать сухой тост. Но кухня сейчас кажется находящейся примерно в трех тысячах километров от его кровати. И он принимает исключительно «взрослое» решение: оставаться ровно там, где лежит, и не двигаться с места. Громкий стук в дверь раздается несколько позже. Илья плавает в той мерзкой полудреме, когда реальность теряет смысл и всё тело болит, и поначалу принимает этот грохот за часть очередного бредового сна. Может, соседи затеяли ремонт. Но затем звук повторяется. Громче. Настойчивее. — Папа! ПАПА! Ты там? Илья резко распахивает глаза. Айри. Должно быть, это галлюцинация. Лихорадка окончательно расплавила ему мозг и теперь выдает жестокие слуховые миражи с голосом дочери — что подло даже по меркам этой вселенной. — ПАПА! Он садится на кровати слишком резко. Комната плывет, кренится, грозясь сбросить его на пол. Он намертво вцепляется в изголовье, чтобы удержать равновесие, тяжело, со свистом дыша и пытаясь отделить реальность от того бреда, который сейчас захватил его воспаленные органы чувств. Грохот продолжается. — Думаю, он спит, — произносит более низкий голос, пугающе похожий на... Шейна? Сердце обрывается, замирает, а затем пускается в бешеную скачку — что вряд ли полезно для человека в его нынешнем состоянии физиологического коллапса. Шейн здесь, в Оттаве, у его двери, вместе с их дочерью, а Илья стоит посреди спальни в пропитанных потом боксерах и футболке, которая пахнет смертью, и пытается понять, держат ли его ноги. Держат. Едва-едва. Он выхватывает худи из кучи на полу. Натягивает задом наперед — грубые швы царапают воспаленную кожу, но сейчас ему не до таких тонкостей. Он, спотыкаясь, выходит из спальни в гостиную, которая в данный момент больше напоминает не уютный дом, а высотную стеклянную клетку. Окна на запад — обычно главное достоинство этой квартиры — сейчас кажутся прямой агрессией. Панорамные стекла пропускают внутрь невыносимое количество закатного солнца; этот угасающий свет проливается багрово-оранжевым кровоподтеком на низкий кремовый диван и массивную плиту журнального столика. Это потрясающее пространство — стильное, минималистичное, созданное для приемов, — но в его лихорадочном бреду эти бесконечные белые тона и огромная, отдающая эхом открытая планировка кажутся абсолютно безжизненными. Здесь негде спрятаться — сплошные открытые поверхности и дорогая, звенящая пустота. Коридор, ведущий к прихожей, кажется, стал вдвое длиннее с тех пор, как он проходил по нему в последний раз. Стены отказываются стоять на месте. Он опирается ладонью о прохладную штукатурку, передвигаясь с шаткой грацией пьяницы, в чем кроется горькая ирония: он еще никогда не чувствовал себя настолько жалким, настолько далеким от привычного себя, как в эту секунду. У двери светится сине-белым квадратом экран домофона. Илья щурится, пытаясь сфокусироваться на изображении. В коридоре стоят две фигуры. Одна — маленькая, нетерпеливо подпрыгивающая на мысках. Вторая — высокая, темноволосая, плотно закутанная в черное пальто. Он мгновенно узнает алую шерсть на шее мужчины. Это тот самый шарф, который он отдал Шейну пять лет назад, после его обморока на льду; тогда Илья отчаянно хотел оставить ему вещь с собственным запахом, чтобы она служила призрачным объятием в те моменты, когда сам Илья не мог быть рядом. И Шейн всё еще его носит. Рука Ильи парализованно зависает над дверной ручкой. Воспаленный мозг с бешеной скоростью генерирует обрывки мыслей, и ни одна из них не отличается логикой: Это стопроцентная галлюцинация. Шейн ни за что бы сюда не пришел. Шейн ненавидит находиться рядом со мной. Почему он всё еще хранит мой шарф? Я сейчас отключусь. — ПАПА! Снова грохот, маленькие кулачки колотят по дереву, и в Илье мгновенно срабатывает родительский инстинкт. Он возится с задвижкой, рывком распахивает дверь, и Айри тут же бросается к нему, словно крошечная самонаводящаяся торпеда. Она врезается в его ноги с такой силой, что Илье приходится сделать шаг назад, намертво обвивает ручками его бедра и утыкается лицом в живот. — Ты заболел, — говорит Айри. — А мы привезли суп. Илья ошарашенно смотрит на нее. Затем поднимает взгляд на Шейна, который застыл на пороге, держа в руках пластиковый контейнер, и смотрит на Илью с абсолютно нечитаемым выражением лица. — Ты здесь. — Очевидно, — отвечает Шейн, мягко пытаясь отцепить от него Айри. — Детка, не сжимай папу так сильно. Он болеет. — Я аккуратненько, — спорит Айри, сжимая еще крепче. Рука Ильи автоматически ложится на ее макушку, зарываясь в темные пряди. Она настоящая. Шейн, стоящий в дверях с контейнером супа, — настоящий. — Я думал... — начинает Илья, но его скручивает очередной жестокий приступ кашля. Он сгибается пополам, одной рукой опираясь о дверной косяк, а вторую ладонь всё так же оставляя на голове Айри. — Внутрь, — строго командует Шейн. — Живо. Айри, отпусти папу. — Но... — Живо. Айри разжимает руки, и Шейн шагает вперед, переступая порог и вторгаясь в личное пространство Ильи впервые за несколько долгих лет. Его ладонь твердо ложится на локоть Ильи, поддерживая и уверенно направляя его вглубь квартиры. — Выглядишь просто ужасно, — говорит Шейн. — Очарователен как всегда, Холландер. — Я серьезно. — Шейн цепким взглядом оценивает масштаб катастрофы. — Когда ты в последний раз ел? Пил воду? Принимал лекарства? — Я взрослый человек, — выдавливает Илья сквозь кашель. — Я прекрасно знаю, как о себе позаботиться. — Тебя шатает. — Ничего меня не шатает. — Тебя буквально качает из стороны в сторону. — Хватка Шейна на его локте становится жестче. — Айри, закрой дверь. Иди на кухню. Мы заварим чай. — Не хочу чай, — слабо протестует Илья. — Очень жаль. — Шейн уже тащит его к дивану, что приходится весьма кстати, поскольку ноги Ильи окончательно отказываются его держать. — Сиди. Не двигайся с места. Я сейчас вернусь. — Раскомандовался, — ворчит Илья, тяжело падая на подушки. Шейн замирает на полпути к кухне. Оглядывается на него с выражением, подозрительно похожим на искреннее беспокойство. — Кто-то же должен, — тихо отвечает он и скрывается из виду. Айри забирается на диван, протискиваясь Илье под руку, и уютно устраивается у него под боком. — Папа, — серьезно заявляет она, — ты плохо пахнешь. Илья смеется, что тут же провоцирует новый приступ удушающего кашля. — Спасибо, myshonok. Очень ценное наблюдение. — Папочка сказал, что мы тебя вылечим. — Она тянется маленькой ладошкой и ласково похлопывает его по горячей щеке. — Папочка волновался. У него было то самое лицо. — Какое еще лицо? Она уморительно морщит нос, показывая, как именно: поджимает губы и сурово сдвигает брови. — Вот такое. Илья бросает взгляд в сторону кухни, откуда доносятся звуки суеты Шейна: хлопанье дверец шкафчиков, шум льющейся воды, тихое бормотание под нос. — Вот как, — тихо произносит он. — Ага, — с гордостью подтверждает Айри. В груди у Ильи всё внезапно и болезненно сжимается. Шейн Холландер, капитан «Монреаль Вояжёрс», самый педантичный и законопослушный человек на планете, пролетел три красных светофора, чтобы добраться сюда. Привез суп. Привез их дочь. Приехал сам — тогда как Илья был уверен, абсолютно железобетонно уверен, что Шейн жаждет лишь одного: держать между ними максимально возможную дистанцию. — Айри. Она поднимает на него темные глаза. — Папа очень рад, что ты здесь, — говорит Илья, и его голос звучит надтреснуто, причем далеко не только из-за болезни. — Я тоже. — Она прижимается еще ближе, доверчиво утыкаясь лицом в его худи, несмотря на свое недавнее заявление о плохом запахе. — Я скучала по тебе, папа. Илья упирается подбородком в ее макушку. — И я по тебе скучал, малыш. Очень сильно. Возвращается Шейн, неся в руках поднос. На нем: кружка с дымящимся чаем, стакан воды, две таблетки и тарелка супа, который пахнет точь-в-точь как кухня Юны Холландер. А это значит, что Шейн не просто купил готовый бульон в магазине. Он привез суп от своей матери. Настоящий, домашний. Наверняка из экологически чистых продуктов. И определенно заряженный ударной дозой витаминов, пожеланиями скорейшего выздоровления и всем тем теплом, которое Юна обычно вкладывает в еду, когда за кого-то переживает. — Сначала выпей чай, — командует Шейн, опуская поднос на журнальный столик. — Потом суп. Потом таблетки. — Я думал, я взрослый человек, который сам о себе заботится. — Судя по всему, это была наглая ложь. — Шейн садится на край кресла напротив; его спина идеально прямая, ладони зажаты между коленями. На нем всё еще надет красный шарф. Он его так и не снял. Илья послушно берет кружку. Ромашка. Ну конечно. Отвратительная, пресная, успокаивающая нервы ромашка Шейна. — Какая гадость, — морщится Илья, но всё равно делает глоток. — Просто пей, пожалуйста. Какое-то время они сидят в тишине; Айри мурлычет под нос какую-то монотонную мелодию, уютно прижавшись к боку Ильи. — Тебе совершенно не обязательно было приезжать, — наконец произносит Илья. — Я знаю. — Ехать далеко. — Я знаю. — Шейн... — Она очень хотела тебя увидеть, — резко обрывает его Шейн. — Она все уши мне прожужжала про твою Оттавскую неделю¹⁰. Даже сунула в рюкзак свой особенный камень, похожий на картошку. И я совершенно не собирался брать на себя роль того, кто объявит ей, что она не увидит отца. Илья опускает взгляд на Айри, которая, судя по всему, умудрилась крепко уснуть у него на ребрах за те три минуты, что говорил Шейн. Ее дыхание становится медленным и ровным, а маленький кулачок всё еще намертво сжимает ткань его худи. — Ты сказал ей, что у меня сломалась машина, — тихо замечает Илья. — Я сказал ей ровно то, что она должна была услышать. — Скулы Шейна каменеют. — Ты бы предпочел, чтобы я вывалил правду? Что папа слишком болен, чтобы сесть за руль? Что он лежит совсем один в пустой квартире, и некому о нем позаботиться? — Я сам о себе забочусь. — Ты подыхал на диване в луже собственного пота. — Шейн кивком указывает на тарелку. — Ешь. И Илья ест. Потому что спорить с Шейном Холландером — это та еще задачка даже тогда, когда ты полон сил, а прямо сейчас внутренние резервы Ильи находятся на абсолютно нулевой отметке. Суп действительно потрясающий. Горячий, в меру соленый — именно то, чего отчаянно требовал измученный организм, даже если сам Илья до этой секунды этого не осознавал. — Это твоя мама приготовила, — говорит Илья. — Да. — Она всё еще дает тебе с собой суп контейнерами? — Она узнала, что ты заболел. — Кончики ушей Шейна слегка розовеют. — Она настояла. Узнала. А это значит, что Шейн сам рассказал ей. Значит, они с Юной говорили об Илье, о его болезни и о том, что он брошен здесь совсем один. Илья отставляет тарелку. — Спасибо, — глухо говорит он. — За то, что приехал. Шейн отводит взгляд, упрямо уставившись в одну точку на стене. — Ты бы сделал на моем месте то же самое. — Да. Но ты — это не я. — Тебе надо поспать, — говорит он, резко поднимаясь с кресла. — Я уложу Айри в детской. Комната там же? — Да. Шейн относит Айри к себе, бережно придерживая её голову на своем плече. Возвращается он через минуту. Илья наблюдает за ним с дивана, слишком измотанный, чтобы пошевелиться, пока взгляд Шейна методично блуждает по гостиной. Стены. Шейн смотрит на стены, увешанные фотографиями Айри в рамках, — отражающими каждый месяц ее растущей жизни. Те, что Шейн регулярно скидывал в их общую папку в Dropbox¹; те, что Илья делал в свои недели опеки; случайные кадры с видеозвонков, которые Илья тайком сохранял, о чем Шейн даже не подозревал. Вот Айри делает первые неуверенные шаги. Вот Айри широко улыбается без переднего зуба. Вот Айри впервые встает на коньки. Их здесь десятки — целая мозаика жизни дочери, которую они вынуждены были растить порознь. — Твои девушки, — медленно произносит Шейн, всё еще разглядывая стену. — Им не кажется это странным? Илья обдумывает вопрос. В нем определенно есть логика. Любая омега, войдя в эту квартиру, сразу заметила бы эту одержимость маленькой девочкой, которая, согласно официальной публичной легенде, является всего лишь дочерью соперника, перешедшего в разряд приятелей. — Сюда никто не приходит, — говорит Илья. Шейн резко поворачивается и впивается в него взглядом: — Вообще никто? — Никто. — Илья пожимает плечами, из-за чего снова заходится тихим кашлем. — Даже Микаэла. Она не знала про Айри. — Она не знала, что у тебя есть дочь? — Она знала, что у меня есть крестница, — поправляет Илья. И именно поэтому Микаэла — да и вообще любая омега — никогда не понимала, почему он всегда ставит Айри на первое место, если она просто... — Ребенок друга. Она не знала, что Айри — моя дочь. Правда звучит проще любых сложных объяснений, которые Илья мог бы попытаться предложить. Он никого сюда не водит, потому что это личное пространство Айри. Эта просторная квартира с ее дорогой мебелью и стенами, увешанными фотографиями, — единственное место во всем мире, где Илья может быть ее настоящим папой, ни от кого не скрываясь. Он не станет осквернять этот дом присутствием посторонних, которые не знают правды; теми, кто посмотрел бы на эти снимки и увидел лишь странное причудливое хобби, а не летопись того, что ему дороже всего в жизни. Шейн долго молчит. Желваки на его скулах ходят — словно он тяжело перекатывает во рту несказанные слова, которые отчаянно хочет произнести, но никак не решается озвучить. А затем истощенный организм Ильи снова дает сбой. Приступ удушающего кашля накатывает без малейшего предупреждения — яростный, глубокий, выворачивающий наизнанку грудную клетку. Илья сгибается пополам на диване, судорожно прижимая ладонь к груди и пытаясь ухватить хоть глоток воздуха между жестокими спазмами. — Илья... — В голосе Шейна звенит неприкрытая тревога. Он преодолевает комнату в три больших шага, и его ладонь твердо ложится Илье между лопаток. Прикосновение обжигает даже сквозь плотную ткань худи. Или, может быть, это просто снова резко подскочила температура. Илья физически чувствует, как она неумолимо ползет вверх — его кожа из просто горячей стала активно излучать обжигающий жар. — Ты весь горишь. Надо срочно сбить температуру. Идти можешь? — Могу, — выдавливает Илья, хотя ноги кажутся сделанными из размокшей ваты. — Отлично. В спальню. Живо. Шейн вздергивает его с дивана, уверенно обхватив рукой за талию, и взваливает на себя куда больше его веса, чем Илье хотелось бы признавать. Они вместе бредут по длинному коридору; непослушные ноги Ильи тяжело шаркают по паркету, но хватка Шейна остается твердой и бескомпромиссной. В спальне царит полумрак, плотные шторы блэкаут¹² наглухо задернуты еще с самого утра. Шейн усаживает его на край матраса и тут же начинает метаться по комнате: включает свет в примыкающей ванной, громко гремит дверцами шкафчиков. — Снимай одежду, — бросает Шейн через плечо. — Что? — выдыхает Илья; его больное сердце внезапно срывается в бешеный галоп. — Одежду. — Шейн выходит из ванной с пустыми руками и уже решительно направляется к бельевому шкафу в коридоре. — Она насквозь промокла. Тебе нужно остыть, а не мариноваться в собственном поту. Раздевайся. Я за чистыми полотенцами. Шейн исчезает из поля зрения прежде, чем Илья успевает открыть рот для спора. Илья какое-то время тупо пялится в пустой дверной проем; его расплавленный лихорадкой мозг с трудом осознает смысл сказанного. Шейн хочет, чтобы он разделся. Шейн пошел за полотенцами и требует, чтобы к его возвращению Илья сидел голым. Всё это пугающе напоминает лихорадочный бред. Очень специфический, знакомый бред, который Илья уже точно переживал раньше, хотя обычно в тех фантазиях было куда меньше ломоты в суставах и куда больше... Он обрывает эту опасную мысль до того, как она успевает оформиться окончательно. Дрожащими, непослушными руками Илья стягивает через голову худи. С мокрой футболкой под ним дела обстоят еще хуже — она намертво прилипла к телу, словно пропитанная дискомфортом вторая кожа. Он сдирает ее с себя и бросает на пол. За ней следуют спортивные штаны, оставляя его сидеть в одних боксерах. Он всё еще сидит на краю матраса — полуголый, бьющийся в крупной дрожи, несмотря на накатывающий жар, и чувствующий себя донельзя жалким, словно вымокший под ливнем уличный пес, — когда возвращается Шейн. Шейн замирает прямо на пороге. Его взгляд привычно, непроизвольно скользит: от бледного лица Ильи вниз к груди, по кубикам живота, ниже — и снова резко вверх. Это происходит так быстро, что Илья решил бы, что ему просто показалось, если бы не знал повадки Шейна настолько досконально. Шейн судорожно сглатывает, и его кадык дергается. — Ложись, — говорит он; его голос звучит чуть более глухо и хрипло, чем минуту назад. Илья покорно подчиняется, со стоном откидываясь на матрас. Прохладные простыни приносят долгожданное облегчение перегретой коже — настоящее маленькое чудо в этот катастрофический вечер. Сквозь полуприкрытые веки он наблюдает, как Шейн подходит вплотную к кровати с влажной тканью в руках. — Будет холодно, — предупреждает Шейн. — Хорошо, — бормочет Илья. — Умираю от этого жара. От первого же прикосновения мокрой ткани ко лбу Илья судорожно шипит сквозь зубы. Она не просто холодная — она шокирующе, благословенно ледяная, словно Шейн каким-то чудом добыл воду из проруби на его разгромленной кухне. Шейн медленно, бережно ведет тканью по его лбу, к виску, очерчивает острую линию челюсти. Глаза Ильи закрываются сами собой. Вторая ладонь Шейна ложится Илье на затылок, чтобы надежно удержать голову; пальцы мягко, успокаивающе надавливают на волосы. Это контрастное двойное ощущение — ледяной компресс и обжигающе горячая ладонь — пускает по телу Ильи крупную дрожь, не имеющую к простудной лихорадке вообще никакого отношения. Даже после всего того болезненного краха, что произошел между ними, его тело навсегда останется подвластным первобытным инстинктам, вечно сгорающим от одного лишь прикосновения того, кто однажды его покорил. История, как выясняется, абсолютно бессильна перед мышечной памятью. — Тебе надо было сразу вызвать врача. — Я вызвал врача. — Настоящего врача. А не консультацию по видеосвязи. — Это одно и то же. — Это совершенно не одно и то же. — Шейн спускает ткань на шею Ильи, ведет по ключице, оставляя за собой влажные, отрезвляюще прохладные дорожки. — У тебя может быть запущенная пневмония. У тебя может быть... — Это обычный грипп, Шейн. — Илья открывает глаза и видит сосредоточенное лицо Шейна совсем близко от своего. — Я не умираю. Просто кажется, что подыхаю. Шейн ничего на это не отвечает, продолжая всё так же методично обтирать грудь Ильи — по напряженным грудным мышцам, вниз по центру, вдоль выступающих ребер. Илья вдруг каждой клеточкой начинает чувствовать собственное сбивающееся дыхание. Ощущать физическую тяжесть взгляда Шейна, неотрывно следящего за движениями ткани. То, как пальцы Шейна случайно задевают обнаженную кожу при каждом скольжении — невесомо и абсолютно разрушительно. Это чистая пытка. Это изощренная, невыносимая пытка, потому что Шейн прикасается к нему — впервые за долгих пять лет — и это просто медицинская забота, ничего больше, но предательское тело Ильи жадно отзывается: тугой жар скапливается внизу живота, вопреки болезни, вопреки здравому смыслу. Он едва заметно сдвигается на простынях, отчаянно пытаясь создать хоть какую-то дистанцию между своим рассудком и пахом. От этого резкого движения рука Шейна запинается прямо на его животе. Их взгляды сталкиваются. Проскакивает искра — острое, общее воспоминание обо всех тех моментах, когда руки Шейна точно так же ласкали обнаженную кожу Ильи. Совершенно другой контекст, другие намерения. Но прошивающее их электричество абсолютно то же самое. Щеки Шейна заметно розовеют. — Тебе нужно много пить, — резко произносит Шейн, поспешно отстраняясь. Ткань исчезает, а вместе с ней обрывается и контакт. — И принять еще парацетамол. Когда ты пил его в последний раз? — Не помню, — честно признается Илья. — Ну конечно ты не помнишь. — Шейн встает с кровати, намеренно увеличивая безопасную дистанцию между ними. — Я принесу воду. Не двигайся. Он исчезает в коридоре прежде, чем Илья успевает ответить, сбегая на кухню так стремительно, словно в спальне внезапно занялся пожар. Илья пялится в пустой потолок; кожа на груди всё еще горит и покалывает там, где к ней только что прикасался Шейн. Пять лет. Пять лет выверенной, глухой дистанции, сухих скоординированных встреч для передачи ребенка и подчеркнуто делового воспитания дочери — и потребовался всего один влажный кусок ткани на его груди, чтобы низвести Илью до этого жалкого состояния: отчаянного, сгорающего от желания и бесконечно благодарного просто за то, что Шейн находится в его квартире. Даже если единственная причина его присутствия заключается в том, что Илья слишком болен, чтобы обходиться без посторонней помощи. Он, с горечью думает Илья, снова тотально проебался.

***

Лихорадка упрямо тянет его на дно, и Илья перестает сопротивляться. Он с головой погружается во тьму, и забытье приходит без предупреждения. В одно мгновение Илья бесцельно плывет в лихорадочном мраке, а в следующее — он уже стоит в их старой спальне в коттедже. Не в том коттедже, каким он стал сейчас — чужим, стерильным, вычищенным ото всего, что когда-то делало его их домом, — а в том, настоящем, прежнем. В коттедже с любимыми серо-голубыми стенами, потертым лоскутным одеялом и широким окном с видом на озеро, где они, бывало, часами смотрели, как солнце медленно садится за воду. Шейн тоже там, и он... Боже. На нем рубашка Ильи. Та самая черная рубашка классического кроя, которую Илья обычно надевал на благотворительные приемы, потому что Шейн всегда говорил, что в ней его плечи выглядят просто неприлично. Она расстегнута, полы расходятся в стороны, открывая гладкую кожу на груди Шейна и его тяжелый, великолепный, беременный живот. Шейн похож на персонажа с полотна эпохи Возрождения — если бы художники Ренессанса понимали то, что Илья понимает сейчас: ни в одной из вселенных нет ничего прекраснее, чем Шейн Холландер, вынашивающий его ребенка. — Ты пялишься, — говорит Шейн; его голос хриплый со сна, в нем слышится веселье и легкое смущение. — Да. Мне можно пялиться. Ты мой омега. Шейн закатывает глаза, но его щеки заливает румянец, и Илья смотрит, как этот цвет спускается на шею, расплескиваясь по веснушкам на ключицах. — Иди ко мне, — зовет Шейн, протягивая к нему руки. Илья на коленях перебирается через кровать, устраиваясь между раздвинутых бедер Шейна, и ведет ладонями вверх по теплой коже его ног. Шейн вздрагивает. Его живот — круглый и упругий — касается груди Ильи, и тот наклоняется, чтобы прижаться губами к месту, где растет их дочь. Шейн целует его, втягивая в рот его нижнюю губу. Руки Ильи скользят по бокам Шейна, сталкивая с него рубашку. Кожа Шейна невероятно мягкая, горячая — и не только из-за лихорадки. Беременность изменила его, сделала более налитым, округлым, спелым. Его грудь стала тяжелее, соски — темнее и чувствительнее, и когда Илья задевает один из них большим пальцем, Шейн судорожно вдыхает. — Пожалуйста, — стонет Шейн. Илье не нужно спрашивать, чего он хочет. Он знает. Он всегда знал. Внезапно Шейн оказывается у него на коленях, оседлав его бедра. Он опускается на него, и это ощущение затмевает собой всё. Влажный жар обволакивает член Ильи — тесно и идеально; Шейн двигается, описывая бедрами медленные, ленивые круги, насаживаясь на Илью с той же абсолютной, бескомпромиссной целеустремленностью, которую он вкладывает во всё, за что берется. Его голова откидывается назад, обнажая красивую линию шеи, и звуки, которые он издает, звучат совершенно непристойно — тихие стоны и сдавленные всхлипы. — Такой красивый, — слышит Илья собственный голос. Его руки не могут остановиться, блуждая по животу Шейна, вверх к груди, вниз к бедрам. — Самое красивое, что я видел в жизни. Шейн. Мой Шейн. Шейн смотрит на него сверху вниз; его глаза блестят от слез, но он улыбается. — Я люблю тебя, — говорит он. Просто. И разрушительно. Слова, которые Илья десять лет заслуживал и пять лет оплакивал. — Я люблю тебя, — отвечает Илья. — Никогда не переставал. Я никогда... Он просыпается. В спальне темно. Шторы всё еще задернуты, но сквозь щель пробивается полоска уличного света, оставляя бледный след на потолке. Илья лежит абсолютно неподвижно; тело сводит мучительной судорогой неудовлетворенного желания. Сон уже тает — улыбка Шейна размывается по краям, его тяжесть исчезает с колен Ильи, — но ноющая боль остается. Жажда остается. У него стоит. Болезненно, до невозможности твердо, вопреки лихорадке, вопреки истощению и тому факту, что у его организма просто не должно быть сил на подобную предательскую выходку. Ему отчаянно хочется коснуться себя. Хочется закрыть глаза, поймать ускользающий сон за хвост и позволить фантазии довести дело до конца. Илья поворачивает голову. Шейн здесь. Настоящий Шейн, свернувшийся калачиком в кресле у кровати; красный шарф обмотан вокруг его шеи, словно защитное одеяло, а лицо безмятежно расслабилось во сне. Он остался. Темные пряди упали на лоб. Губы слегка приоткрыты, дыхание медленное и ровное. Во сне всё напряжение ушло с его лица, оставив после себя лишь глубокое умиротворение. Илья смотрит на спящего Шейна, на темный веер ресниц на его скулах, на созвездие веснушек на носу и щеках — тех самых, которые Илья целовал, когда думал, что Шейн спит. Он впитывает каждую деталь с отчаянным голодом человека, который долго голодал и перед которым наконец накрыли роскошный пир, к которому запрещено притрагиваться. «Зачем?» «Зачем ты это делаешь?» — думает Илья, и этот вопрос вонзается в мозг острым осколком. Зачем ты приносишь мне суп, остужаешь мою кожу и носишь мой шарф, если потом ты просто проснешься и снова станешь Шейном Холландером? Это, пожалуй, самый жестокий поступок, который Шейн когда-либо совершал. Подарить этот короткий проблеск домашнего тепла — эту дразнящую картину того, какой могла бы быть их жизнь, не позволь они миру разорвать их на части, — лишь ради того, чтобы вырвать эту иллюзию с корнем, едва взойдет солнце. Илье хочется броситься к нему. Этот порыв обладает пугающей силой, сродни магнитному притяжению. Ему хочется пересечь комнату, опуститься на колени возле кресла, разбудить его и умолять. Останься. Не возвращайся в Монреаль. Останься здесь и позволь мне любить тебя. Но если Илья прикоснется к нему сейчас, если нарушит перемирие, Шейн сломается. Он запаникует, закроется, заберет Айри и те жалкие крохи мира, которые им удалось с ним выстроить. И поэтому Илья остается в кровати. Он продолжает умирать от голода, хотя желанный пир накрыт прямо перед его глазами. Шейн шевелится во сне, бормочет что-то невнятное и зарывается глубже в шарф. Илья наблюдает за ним целый час. Он больше не засыпает. Он боится, что если закроет глаза, то, открыв их, увидит лишь пустое кресло. Вскоре веки Шейна дрожат и открываются. Какое-то время он выглядит растерянным — дезориентированным чужой комнатой, темнотой и пристальным взглядом мужчины, наблюдающего за ним с кровати. Затем его взгляд проясняется, он вскакивает на ноги прежде, чем Илья успевает произнести хоть слово, и подходит к постели. — Ты проснулся. — Ладонь Шейна ложится на лоб Ильи, проверяя температуру. От этого прикосновения кожа Ильи вспыхивает. — Лучше, — говорит Илья. — Дай-ка проверю. — Пальцы Шейна перемещаются на запястье Ильи, надавливая на пульс. Между его бровями залегает очаровательная морщинка. — Пульс всё еще учащенный. Но уже не так пугающе, как раньше. — Это, наверное, потому, что ты ко мне прикасаешься, — произносит Илья раньше, чем успевает себя остановить. Рука Шейна замирает. Тишина растягивается, пока Шейн наконец не нарушает ее: — Тебе надо выпить что-нибудь с электролитами. Илья лежит в темноте, прислушиваясь к отдаленным звукам перемещений Шейна на кухне. Тело остывает, лихорадка наконец-то отступила. Он садится на кровати; комнату угрожающе ведет, и он ждет, пока пройдет головокружение. Ему нужна одежда. Он не может предстать перед Шейном Холландером в одних боксерах, только не после своего эротического сна. Он роется в нижнем ящике комода, игнорируя новенькие брендовые шмотки, которые он носит ради камер, и вытаскивает выцветшую футболку «Бостон Бэарз» и серые спортивные штаны с давно растянувшейся резинкой. Одевшись, он начинает чувствовать себя хоть немного похожим на человека. Или, по крайней мере, чуть менее похожим на оголенный нерв. Он идет по коридору на запах еды. Аромат тянет его на кухню — густой, насыщенный запах куриного бульона и тимьяна, который резко контрастирует с нежилой атмосферой его квартиры. Шейн стоит у плиты, одной рукой помешивая что-то в кастрюле. На другом бедре он удерживает Айри, чьи ножки болтаются вдоль его ноги. Шейн что-то говорит ей — слишком тихо, чтобы Илья мог разобрать слова, — а затем поворачивает голову и целует ее в висок. И улыбается. Это не та натянутая, виноватая гримаса, которой он одаривал Илью во время их встреч во Флориде. Это мягкий, открытый внутренний свет, преображающий всё его лицо. Илья замирает, в горле перехватывает дыхание. Он уже забыл, как выглядит эта улыбка, когда ее не пытаются сдержать; как она выглядела раньше, когда предназначалась ему поверх подушки или за столом за завтраком. Видеть ее сейчас, подаренную исключительно их дочери, — всё равно что получить болезненный тычок клюшкой по ребрам. Айри поднимает голову и замечает его. — Папа! — визжит она, а затем отчаянно тянется к нему обеими ручками, едва не выпрыгивая из хватки Шейна. Шейн вздрагивает и резко оборачивается, инстинктивно перехватывая ее крепче. Его глаза расширяются, когда он видит Илью; улыбка мгновенно исчезает, уступая место привычной маске обеспокоенной заботы. — Папа! — требовательно тянется Айри, ерзая. — Нет, милая, — говорит Шейн, подхватывая ее повыше. — Папа всё еще болеет. Мы же не хотим заразиться. — Я в порядке, — говорит Илья. Его голос скрежещет, словно гравий, но он шагает на кухню. — Ты не в порядке, — парирует Шейн, сдвигая брови. — У тебя галлюцинации были двадцать минут назад. — Врач меня вылечил. — Илья протягивает руки. — Илья... — Шейн. Дай мне мою дочь. Шейн колеблется, его взгляд цепко оценивает, не рухнет ли Илья в обморок. Найдя то, что искал — или, возможно, просто сдавшись перед неизбежностью упрямства Ильи, — он вздыхает и передает теплую тяжесть их дочери на руки Илье. Айри тут же вцепляется в него. Она обвивает ручками его шею и прижимается своей прохладной щекой к его — всё еще горячей от лихорадки. — Ты вернулся, — шепчет она ему на ухо. — Я никуда и не уходил, малыш, — Илья целует ее в макушку, слегка покачивая. — Просто спал. Он на секунду закрывает глаза и представляет, что в какой-то параллельной реальности это их обычный вечер вторника. Что в какой-то другой вселенной Шейн готовит ужин, потому что сегодня его очередь, а Илья только что вернулся с тренировки. Но вселенная жестока, а надежда — опасный наркотик, поэтому Илья открывает глаза. Шейн наблюдает за ними. Он стоит, прижавшись спиной к столешнице, и сжимает в руке деревянную ложку. — Что ты делаешь? — спрашивает Илья, кивнув на кастрюлю. Шейн моргает, сбрасывая с себя оцепенение. Он отворачивается обратно к плите, ожесточенно помешивая содержимое кастрюли. — Куриный суп. Нормальный суп, а не те консервированные солевые бомбы, которые наверняка пылятся у тебя в кладовке. Я наварил столько, чтобы тебе хватило разогревать еще несколько дней. — Ты приготовил ужин? — Я готовлю ужин для вас с Айри, — отвечает Шейн, не сводя глаз с бульона. — Тебе нужно нормально, сытно поесть, прежде чем принимать следующую дозу лекарств. Илья пересаживает Айри на другое бедро. Она кажется тяжелой — или, может быть, это он сам просто слишком ослаб, — но спускать ее с рук он наотрез отказывается. — А ты? — спрашивает Илья. — Останешься на ужин? — Нет, — говорит Шейн. — Мне нужно ехать обратно. У меня тренировка утром. Отказ звучит быстро и разумно, и разъедает изнутри, словно кислота. Ну конечно. У Шейна Холландера есть жесткое расписание. У Шейна Холландера в Монреале вся жизнь расписана по цветным блокам, и в нее никак не вписывается игра в идеальную семью с бывшим в Оттаве. Айри отстраняется от шеи Ильи. Ее личико искажается. — Нет, — твердо заявляет она. Шейн оборачивается; на его лице написано настоящее отчаяние. — Детка... — Нет! Не уезжай! — Нижняя губа Айри начинает предательски дрожать. На ее ореховых глазах мгновенно наворачиваются слезы. — Папочка, останься! Я хочу кушать с тобой! — Айри, солнышко, я не могу, — говорит Шейн. — У папочки работа. Папа сейчас здесь, он покушает с тобой... — НЕТ! — Она срывается на громкие рыдания, отчаянно утыкаясь лицом в плечо Ильи. — Я хочу, чтобы ты был здесь, со мной и папой! Шейн выглядит абсолютно беспомощным; его рука замирает над спиной Айри, не касаясь ее, словно он утратил право утешать дочь, раз уж сам довел ее до слез. Честно говоря, у него такой вид, будто его сердце прямо сейчас разлетается осколками по кафельной плитке кухни Ильи. Илья не может на это смотреть. — Останься, — говорит он. — Илья, я не могу... — Останься на ночь, — перебивает Илья. Он говорит это максимально буднично, словно его пульс не бьется в бешеном ритме. — Уже поздно. Ты устал. Ехать в Монреаль по темноте — это чистый идиотизм. — У меня тренировка, — повторяет Шейн, но протест звучит слабо. На автомате. — Ты Капитан. Можешь один раз позволить себе опоздать. Или позвони тренеру. Скажи ему... — Илья ухмыляется, хотя эта ухмылка ощущается хрупкой. — Скажи, что у тебя семейные обстоятельства. Это правда. Шейн медленно выпрямляется. Он смотрит на темное окно, затем на кастрюлю с супом и, наконец, на Айри, которая мокро шмыгает носом в футболку Ильи. — Я не хочу мешать. Это твое законное время с ней. Меня вообще не должно здесь быть. Илья ненавидит эту звенящую неуверенность в его голосе; то, как Шейн отчаянно пытается сделать себя незаметным. — Шейн, — зовет он и ждет, пока тот не поднимет на него глаза. — Ты не мешаешь. Ты привез суп. Ты привез ее. Это... — Он пытается подобрать нужное слово, но в итоге останавливается на простой правде: — Это хорошо, что ты здесь. «Я хочу, чтобы ты был здесь», — хочется сказать Илье. Шейн сглатывает. — Ладно, — говорит он. Голова Айри тут же взмывает вверх. Слезы чудесным образом исчезают, сменяясь подозрительно ярким, хитрым блеском в глазах. — Ты останешься, папочка? — Да, детка, — отвечает Шейн, дотянувшись, чтобы легонько щелкнуть ее по носу. — Папочка остается. — Ура! — Она начинает ерзать, требуя, чтобы ее спустили на пол, мгновенно забывшая о своем горе теперь, когда одержала безоговорочную победу. Илья опускает ее, и она уносится в сторону гостиной — надо полагать, за тем самым камнем-картошкой, который она тащила всю дорогу из Монреаля. Шейн остается стоять посреди кухни, внезапно выглядя абсолютно потерянным. Он дергает себя за подол свитера — нервное, тактильное движение, которое мгновенно притягивает взгляд Ильи. — Я не взял сумку, — тихо признается Шейн. — У меня нет с собой сменной одежды. Илья чувствует, как уголок его губ дергается вверх — рефлекторное предательство собственной затаенной нежности. Шейн, возможно, и повзрослел, возможно, изменился сотней разных способов, но он всё такой же неловкий и убийственно милый, как и в день их первой встречи. — Можешь взять мою, — говорит Илья. — У меня есть спортивные штаны. Футболки. — Он медленно скользит взглядом по фигуре Шейна, представляя, как свободно будут сидеть на нем его собственные вещи. — Они будут великоваты, но сойдет. — Ладно, — бормочет Шейн. Он едва заметно улыбается — мягко и неуверенно, — и от этого вида у Ильи болезненно сжимается сердце. — Спасибо. — Не за что. Он смотрит на Шейна, остро ощущая, как неуловимо меняется воздух между ними. Он не знает, что всё это значит: может ли за этим последовать что-то большее, или они просто двое людей, пытающихся пережить эту близость, связанные общим ребенком и прошлым, которое слишком тяжело отпустить. Но впервые за пять долгих лет Илья позволяет себе надеяться. Это чувство подступает к горлу, словно вода. Надежда до жути похожа на то, будто ты тонешь.
Отзывы (8)