***
Антон проснулся за десять минут до будильника. Телефон лежал на тумбочке экраном вниз — он специально клал его так, чтобы не видеть цифр. Таких незначительных,но почему-то триггерных для него. Но знал, что уже поздно. В комнате было темно, только узкая полоска света из-под двери — мама уже встала, возилась на кухне. Пахло кофе и чем-то сладким. Он полежал минуту, глядя в потолок. На нём, прямо над кроватью, была трещина, похожая на ветку дерева. Антон знал каждую её развилку. Считал их иногда, когда не мог уснуть. Сегодня ночью насчитал шестнадцать. В голове было пусто. Это хорошо. Пустота лучше, чем постоянные мысли, которые обычно возникают днём: «Ты жирный», «Ты длинный», «Ты урод», «Ты не помещаешься», «Тебе здесь не место». Потом он сел на кровать — медленно, потому что резкое движение заставляло кружиться голову в последнее время — и перевёл взгляд в угол комнаты. Весы стояли там. Серые, с потрескавшейся пластиковой платформой. Мама купила их три года назад, когда решила «следить за весом после праздников». Она продержалась две недели, потом весы перекочевали в ванную, потом — в коридор, а потом Антон перетащил их к себе. Сначала просто взвешивался раз в неделю, из любопытства. Потом — раз в три дня. Потом — каждое утро. Теперь это было первое, что он видел после пробуждения. Он встал. Пол был холодным — босиком всегда холодно, особенно в сентябре, когда батареи ещё не включили. Сделал три шага. Остановился перед весами. Секунду смотрел на них, как приговорённый на верёвку. «Сегодня всё будет хорошо», — соврал он себе. И встал. Платформа прогнулась под его весом. Цифры на дисплее моргнули раз, другой — и замерли. 72,4 Он не моргнул. Просто смотрел на эти три цифры, пока они не начали расплываться. Вчера было 72,1. Плюс триста грамм. Триста. Грамм. — …твою мать, — прошептал он одними губами. Антон не ел вчера. Вообще ничего. С утра выпил стакан воды, в школе — яблоко, потому что Димка сунул ему в руку со словами «ты бледный, сожри». Яблоко. Одно. Зелёное, кислое, сто грамм максимум. Вечером мать позвала ужинать — он сказал, что не голоден, и она не настаивала, только посмотрела так, что хотелось провалиться сквозь пол. И сегодня — плюс триста грамм. «Вода, — подумал он. — Задержка. Или…» Или он толстеет. Не ест, а толстеет. Потому что организм решил, что ему мало той агонии, которую он уже получает. Надо добавить. Он сделал шаг назад, потом другой. Весы щёлкнули, выключаясь. 72,4 Цифры впитались в сетчатку, отпечатались на внутренней стороне век. Теперь они будут с ним весь день. Он будет перебирать их на уроках, выцарапывать пальцем на парте, повторять мысленно в такт шагам. Семь-два-четыре. Семь-два-четыре. Значит, сегодня есть нельзя. И завтра. И послезавтра. Пока цифры не упадут ниже семидесяти двух. А лучше — до семидесяти.***
Он оделся не глядя. В комнате царил полумрак — шторы он не открывал, потому что зеркало висело прямо напротив окна. Если открыть шторы, свет упадёт на стекло, и он увидит себя. Длинного. Тощего там, где надо быть толстым? Или толстого там, где надо быть тощим? Он уже не понимал, каким должен быть правильный. Главное — он был неправильным. Худи он выбрал серое, ворсистое изнутри, с капюшоном, который можно натянуть на глаза. Рукава свисали ниже пальцев — именно так, как надо. Никто не увидит. Ни запястий — чистых, гладких, девственно пустых — ни того, что выше локтя. Там всё чисто. Там вообще ничего нет. Бёдра — другое дело. Но бёдра скрывали штаны. Он натянул чёрные, широкие, карго с кучей карманов. В них он тонул — даже длинные ноги, которые он ненавидел больше всего на свете, терялись в складках ткани. Ни формы, ни очертаний. Антон посмотрел в пол и быстро вышел из комнаты.***
— Тоша, доброе утро! Мама стояла у плиты, в цветастом халате, с лопаткой в правой руке и чашкой чая в левой. Рядом с ней на столе дымилась тарелка. Оладьи. Маленькие, румяные, с золотистой корочкой и белыми прожилками теста на изломе. Он узнал запах — ваниль. Немного корицы. И масло, на котором они жарились. Любимые. Самые любимые. Те, которые мама пекла только по выходным или когда хотела его порадовать. — Доброе, — сказал Антон, проходя мимо. Он старался не смотреть на тарелку. Не вдыхать. Не сглатывать. — Ты будешь? Я только что испекла. — Не хочу. — Тоша… Она произнесла это так, как умела только она — одним слогом, в который умещалось и «я тебя люблю», и «я волнуюсь». Антон остановился в дверях, вцепившись пальцами в лямку рюкзака. Костяшки побелели. — Я опаздываю, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты даже не позавтракал. — Сказал же, не хочу. Голос прозвучал грубее, чем он хотел. Он всегда звучал грубее, когда дело касалось еды. Антон ненавидел себя за это. Ненавидел, что не может просто сесть, съесть одну чёртову оладью, улыбнуться и сказать «спасибо, мам, вкусно». Не может. Потому что если съест одну — цифры на весах завтра утром станут 72,7. Или 73. Или он проснётся и увидит, что перешёл черту, после которой не будет возврата. Он выскочил за дверь, не оглядываясь.***
Антон бежал. В прямом смысле — бежал, тяжело переставляя длинные ноги, глотая холодный сентябрьский воздух, который обжигал горло. Рюкзак колотил по спине, волосы лезли в глаза, лёгкие горели. До школы двадцать минут пешком. На часах — 7:48. Первый урок начинается в 8:00. Двенадцать минут, чтобы пересечь полгорода. Он не успевал. И плевать. На бег, на то, что люди на остановках оборачиваются — высокий парень в сером балахоне, несущийся как угорелый, выглядит странно. На то, что в рюкзаке гремит пенал, на то, что кроссовок расшнуровался. Всё, что имеет значение — не опоздать. Сегодня точно не опоздать. Потому что на первом уроке — английский. Новый учитель. Молодой. Арсений Сергеевич. Антон успел побывать у него два раза. В первый — просто не услышал будильник, проспал, влетел в класс через пять минут после звонка, весь красный, с мокрыми после душа волосами. Учитель тогда не сказал ничего. Просто поднял голову от журнала, посмотрел на него — спокойно, без раздражения, даже без интереса — и кивнул на свободное место. Антон ненавидел этот взгляд больше, чем если бы его отчитали при всех. Безразличие страшнее крика. Во второй раз он опоздал нарочно. Сам не знал зачем. Просто стоял в коридоре у стенда с объявлениями, читал одно и то же про собрание родительского комитета, хотя уже выучил наизусть. А внутри тикало: «Можешь не заходить. Можешь вообще не ходить на этот английский. Ничего не изменится». Он зашёл на седьмой минуте. Учитель опять не сказал ни слова. Сегодня — третий раз. Третьего раза не будет. Антон влетел в школьные двери за минуту до звонка. Турникет, охранник, который что-то крикнул вслед — не разобрал. Первый этаж пролетел за секунды, второй — спринт по коридору мимо раздевалки и столовой, третий — здесь он запнулся о собственную ногу, едва не улетел в стену, но удержался, схватившись за перила. Кабинет №305. Дверь приоткрыта. Он ворвался внутрь, когда стрелка часов над доской показывала 7:59. — Извините, — выдохнул Антон, согнувшись пополам, опираясь руками на колени. Сердце колотилось в горле, во рту пересохло, перед глазами плыли тёмные круги. Он слышал собственное дыхание — шумное, рваное, слишком громкое в тишине класса. Все головы повернулись к нему. Одноклассники смотрели кто с любопытством, кто с раздражением. — Успел, — сказал Арсений Сергеевич. Не поднимая головы от журнала. — Садись. Голос спокойный, ровный, без намёка на эмоции. Антон скользнул за последнюю парту, у окна. Плюхнул рюкзак на пол, вытащил тетрадь — ту самую, с рисунком на первой странице — и уставился в неё, не видя строк. Звонок прозвенел ровно через три секунды.***
Урок тянулся бесконечно. Арсений Сергеевич писал на доске схемы — Present Perfect, Past Simple, разницу между ними. Его почерк был аккуратным, чуть наклонным, без лишних завитушек. Голос — низкий, в меру громкий, без крика, но так, что слышно на последней парте. Антон не слушал. Вернее, слушал, но слова не складывались в предложения. Они распадались на отдельные звуки и улетали куда-то под потолок, где висела лампа дневного света, одна из трёх, и две не работали. Он знал, что не работают — специально проверил на прошлом уроке, чтобы было куда смотреть. Сегодня он смотрел на учителя. Тот был высоким. Очень. Почти таким же, как Антон — но всё же чуть выше, даже отсюда было заметно. И двигался он иначе. Не как Антон — неуклюже, будто ему в каждом шаге мешают собственные конечности. Арсений Сергеевич двигался спокойно, плавно, как будто его рост был не проклятием, а просто частью тела, с которой он давно смирился. Или даже любил её. — Шастун, к доске. Голос разрезал тишину. Антон вздрогнул, выныривая из своих мыслей, как из холодной воды. Класс замер. Кто-то хмыкнул сзади. — Я… — начал Антон, поднимаясь. Ноги вдруг показались ватными. — Времена. Present Perfect. Пример, — голос учителя был ровным, без угрозы, но Антон почувствовал, как уши заливает краской. Он вышел к доске, вцепившись пальцами в мел — тот хрупко захрустел в ладони. Доска была чистой, Арсений Сергеевич только что стёр схемы. Белое поле, и посреди него — Антон, который чувствовал себя огромным, нелепым, выпирающим. Он написал первое, что пришло в голову. Мелок скрипнул, оставляя белый след: «I have never been happy» Рука дрогнула на последней букве. В классе повисла тишина. Глубокая, какая-то странная — не та, когда все ждут правильного ответа, а та, когда никто не знает, как реагировать. — Почему Present Perfect? — спросил Арсений Сергеевич. Он подошёл ближе — на расстояние вытянутой руки. Антон замер. Ком в горле мешал дышать. Волосы упали на лоб, он не убрал их — пусть закрывают, пусть никто не видит его глаз. — Потому что… — начал он, сглотнул, почувствовал, как горит лицо. — Это состояние. Которое началось в прошлом и продолжается сейчас. Он не смотрел на учителя. Смотрел на свою надпись. Буквы плыли перед глазами. — Садись, — сказал Арсений Сергеевич после паузы, которая длилась целую вечность. — Достаточно. Антон вернулся на место. Руки дрожали, ладони взмокли, мел прилип к пальцам белой пылью. Он незаметно вытер их о колени и уставился в тетрадь. Надпись на доске он не стёр. И никто её не стёр до конца урока.***
Звонок на перемену прозвучал как помилование. Антон вылетел из класса первым — даже не дождался, пока учитель закончит фразу. Рюкзак зацепился за парту, он дёрнул, чуть не опрокинул, но успел выскочить в коридор, где сразу же уткнулся в плечо Диме. — Ты чего такой дерганый? — спросил друг, оглядывая его с ног до головы. Антон молча покачал головой. — Шаст, а? Тоха? — Дима заглянул ему в лицо. — Ты бледный, как привидение. Ел сегодня? — Да, — соврал Антон. — Врёшь. У тебя ухо горит. Антон машинально коснулся уха. Оно и правда горело. Сережа вздохнул, полез в рюкзак и достал батончик. — Сожри. — Не хочу. — Я не спрашиваю, хочешь ты или нет. Ты меня пугаешь. Сожри, блин. Антон взял батончик, сунул в карман худи. Съест? Нет. Но друзья отстанут. Весь день он ходил с этим батончиком в кармане. На переменах перекладывал из левого в правый, крутил в пальцах, смотрел на обёртку — яркую, с орехом и карамелью. В животе урчало. Он не ел со вчерашнего дня. 72,4 К обеду голова начала болеть. К третьему уроку — слегка мутить. На четвёртом он сидел на подоконнике в конце коридора, обхватив колени руками, и смотрел в окно на голые деревья. Батончик лежал в кармане. Антон достал его, развернул, понюхал. Запах ореха ударил в нос, желудок свело спазмом. Он закрыл глаза. И убрал батончик обратно в карман. Не сегодня. Сегодня — нельзя. Цифры слишком высокие.***
Домой он вернулся, когда стемнело. Мама встретила в коридоре — растрёпанная, в своём любимом цветастом халате, с полотенцем в руке. — Тоша, как день? — Нормально, — ответил он, проходя к себе. — Ты ничего не ел с утра. Я видела, ты не притронулся к оладьям. — Не хотелось. — Антон. Она назвала его полным именем. Это всегда означало — разговор серьёзный. Он остановился, не оборачиваясь. — Ты худеешь, — сказала мама. — Я вижу. Твои джинсы висят. Ты носишь одни и те же штаны, потому что другие спадают. — Всё нормально, — повторил он. — Ненормально, когда твой сын не ест. Ты же понимаешь, что я волнуюсь? Антон сжал челюсть. Внутри поднималась волна — стыда, злости, отчаяния. Он не хотел этого разговора. Не сейчас. Не когда внутри пустота и голова раскалывается. — Я устал, — сказал он. — Можно я пойду? Мама не ответила. Просто стояла в коридоре, сжимая полотенце, и смотрела ему вслед. Антон закрыл дверь и прислонился к ней лбом.***
Он сидел на кровати, поджав ноги, и смотрел в телефон. Заметки. Папка «Личное». Там было уже тридцать восемь записей. «15.08. 73,2. Сдохнуть» «22.08. 72,8. Не ел три дня, вес упал на 400 грамм. Это ничтожество» «01.09. 72,0. Первый раз за месяц ниже 72. Можно не есть ещё неделю, чтобы закрепить» «05.09. 71,5. Голова кружится. Хорошо» «10.09. 72,1. Срыв. Съел тарелку супа. Ненавижу себя» «Сегодня. 72,4. Утром. Не ел целый день. Вес не уходит. Хочется сдохнуть.» Он смотрел на последнюю фразу пять минут. Потёр большим пальцем экран, стирая несуществующую пыль. Потом удалил заметку. Всё равно никто не прочитает. Всё равно это ничего не меняет. Он задрал край худи, посмотрел на живот — плоский, впалый, с проступающими рёбрами. Кости. Одни кости. Но когда он смотрел в зеркало — видел жир. Складки. Бока, которые выпирают. Двойной подбородок, которого нет. Он знал, что это нелогично. Знал, что он объективно худой. Доска. Спичка. Но внутри, глубоко, там, где сидит тот самый голос — голос был уверен: «Ты жирный. Ты всегда был жирным. Ты всегда будешь жирным, если не перестанешь жрать». Антон спустил штаны. Бёдра. Слева — тонкие белые линии, старые, уже превратившиеся в рубцы. Справа — свежие, розовые, некоторые ещё не затянулись до конца. Полосы, как у тигра. Только вот тигр ими гордится. Он провёл пальцем по одной — самой новой, сделанной вчера вечером, когда мама уже спала. Кожа была чуть припухшей, горячей на ощупь. Боль отрезвляла. Антон натянул штаны обратно, застегнул, поправил худи. Теперь никто не увидит. Никто никогда не увидит. Он лёг на кровать, уставился в трещину на потолке, похожую на ветку. Сейчас она казалась ему не веткой, а шрамом. Белым, старым, который никогда не исчезнет. Завтра будет новый день. Новые весы. Новые цифры. Он закрыл глаза. И в темноте, перед сном, почему-то вспомнил, как сегодня на уроке написал на доске «I have never been happy». И как учитель — спокойный, высокий, с голубыми глазами — сказал: «Достаточно». Не «молодец». Не «садись, два». Просто «достаточно». Антон не знал, что это значит. И почему он думает об этом сейчас, в два часа ночи, когда в комнате темно, а в груди пусто. Он уснул, сжимая в кулаке край одеяла.