IV
9 мая 2026 г., 23:59
Через три часа встретились на вокзале. Было уже по-осеннему холодно. Вокзал гудел, дышал, ворочался. Галдели мешочники с узлами, плакали дети, надсадно орал паровоз, обдавая перрон клубами белого пара.
Я стоял у своего вагона со свежевыкрашенными вензелями «ЮВЖД». Он стоял рядом в светлом пальто, держал потёртый саквояж с проржавевшей застёжкой. Беспризорные завитки были острижены и уложены под кепку. Он теперь выглядел серьёзнее и старше, но глаза под козырьком были те же — голубые, как майское небо над Доном.
— Слушай сюда внимательно, — говорил я, держа его за плечи. — Это важнее всех твоих ресторанов. Деньгами не бросайся, в дело пускай, да потихоньку. Саквояжик твой что, с двойным дном?
— Разумеется, ты шо.
— Вощёной бумагой заложил, чтоб не шуршали?
— Чулками обернул.
— Добро. В дороге тихо будь, не приставай ни к кому, не пьянствуй, шуры-муры не води. В Москву приедешь, снимешь комнату — не в центре, а где-нибудь в Марьиной Роще, где прописка попроще и соседи не лезут. В банк не носи, дурак: спросят про патент, начнут копать — и кончится твой Жозеф Задонский, не начавшись. Половину зашей в подкладку пальто, остальное держи в чулке под половицей. И главное — не свети купюры на людях. Заплатить за чай — приготовь мелочь отдельно. Понял?
— Так я ж не дурак.
До отправления оставалось минут десять. Он должен был уйти на свою платформу, но не уходил. Стоял рядом и теребил в пальцах папиросу, которую так и не закурил.
— Ну чего ты мнёшься, как девица? — сказал я. — Билет при тебе. Бабки при тебе. Посадку объявили — топай. Не отсвечивай.
Он кивнул. И ни с места.
— Слухай, — сказал он вдруг. И замолчал.
— Что?
— Так. Глупость одна.
— Ну валяй свою глупость, раз начал.
Он дёрнул щекой, потом выпалил скороговоркой:
— А поехали вместе.
Я молчал, не зная, куда деться. В груди что-то болезненно сжалось. Потом спросил:
— Куда вместе-то?
— Ну… к морю. Ты ж сам балакал — тепло. Я тоже тепло люблю. — Он тараторил, боялся, видно, что перебью. — На кой ляд мне та Москва сдалась? Там снега по пояс, суета одна, и вообще… чужое всё. А у моря — тихо. Благодать. Помнишь, как на Дону тогда сидели? Вот так бы и жили.
— Ты ж в Москву всю жизнь мечтал. Ложа в Большом, девки в «Яре». Хересу орать.
— Передумал. — Он дёрнул плечом. — Не нужна мне та Москва.
Я покачал головой. В горле першило.
— Нельзя вместе. Двоих ищут в два раза резвей. Один растворился — и концы в воду. Двое — это связь, ниточка. Один билет купил, второй папиросы взял; один длинный, второй с белобрысой башкой; один в тёмном, второй в светлом пальтеце. Нас спишут на первой же станции, понял?
— Так можно же…
— А главное — двое вместе не живут долго. Проверено. — Я говорил жёстко, но голос уже садился. — Рано или поздно пойдёт делёжка, ревность, сдаст один другого. Я до этого доживать не хочу. Понимаешь, нет?
— Я б тебя не сдал ни в жисть.
— Не дури. При бабках ты, жизнь новая. Забудь Ростов. Забудь, как меня звать-величать. Так надо.
Он смотрел на меня и молчал. А потом у него задрожали губы — отчаянной крупной дрожью, которая бывает, когда внутри всё рухнуло, а снаружи ещё цело.
— Ладно, — сказал он тихо. — Бывай здоров. Счастья тебе, и… Пока.
Голос его скрипел, ломался. Меня самого обдало душной волной. Я по-медвежьи притянул его к себе. Прижал. Он всхлипнул мне в плечо. От кепки его приторно пахло парикмахерским бриолином, а от ворота пальто — банным мылом. Я зажмурил глаза, в них стало горячо-горячо и больно, и тут же я его отпустил.
— Всё… — сказал я севшим голосом. — Вали давай.
Он отступил на шаг. Провёл по лицу ладонью — размазал слёзы по щеке. Кивнул, теперь уже собранно.
— Спасиб тебе.
— Иди, Жози.
— Я тебя сыщу как-нибудь.
— Не надо. — Я помолчал. — Но если сыщешь — прятаться не стану.
Он развернулся и пошёл. Я сунул руку в карман, нащупал портсигар и, не давая себе времени передумать, крикнул:
— Жози! Стой.
Он обернулся. Я подбежал к нему:
— Держи, гангстер. На память. Не теряй.
Он взял портсигар. Погладил большим пальцем царапины на крышке. Поднял на меня глаза.
— Ты ж говорил… за него…
— Говорил. А теперь дарю. Удачи, коммерсант.
Он ещё коротко кивнул на прощание и пошёл. Пальто моталось на нём, чуть великоватое в плечах, а походка была лёгкая, быстрая — он всегда ходил так, будто спешил куда-то, где его ждали. Я смотрел, пока он не скрылся в толпе у билетных касс: мелькнуло светлое пятно, потом другое, потом сплошной поток чужих голов. Я залез в вагон, сел на жёсткую лавку у окна. Поезд дёрнулся, лязгнул сцепкой, поплыл перрон с фонарями, лоточницами и одиноким милиционером у газетного киоска. И только тогда я понял, что всё моё лицо мокрое от слёз. Я не вытирал их. Сидел и смотрел в темноту за окном, пока там пробегали степи, телеграфные столбы, редкие огоньки полустанков.
В горле стоял ком, который я не мог ни сглотнуть, ни выплюнуть. Я давился этой горечью — и так уже плевать мне было и на море, и на деньги, и на хрипоту в лёгких, что собиралась там всю дорогу и после мучила меня до зимы. А вместе с хрипотой мучила и сама горечь. В Крыму она накатывала часто, раз за разом, волнами, как прибой. Октябрь в Новороссийске выдался сухой и солнечный — чистое лето, только без духоты. Фрукты, вино, красивые моряки в обтягивающем клёше, охочие до мужеложества, — а я сидел на скамейке против моря, замотанный по самые глаза в серый вязаный шарф, хрипел до одури, сплёвывая то и дело мокроту с железным привкусом, и только и думал что о том, как мы прощались там, на перроне. Вспоминал его мокрые глазёнки, саквояж этот облезлый, пальтишко — и думал: дурак. Зачем отпустил. Зачем не согласился.
Потом стихло — как всё стихает, если долго ждать. И я зажил, как прежде. Всё-таки славное было времечко — нэп. Тогда человеку с головой и руками всегда находилось дело. Не то что теперь. Теперь никакого дела для людей не осталось, осталась работа для мужиков — ярмо тянуть да пайку получать. Я вот лежу, гляжу в темноту и думаю: где-то он сейчас, мой Жози. Может, сидит, как мы с тобой. Вся страна сейчас сидит, лапуля. Вся страна — один большой лагерь, только колючей проволоки не надо: сами сторожа, сами конвой, сами себе срок мотаем.
— И что же? Вы с этим мазуриком больше не виделись?
Я повернул голову. Сокамерник мой, молодой ещё, из раскулаченных, грыз кончик карандаша. Глаза — голодные до чужой жизни и чужой беды. Я вздохнул, достал папиросу, размял.
— Ох, ладно. Не хотел тебе рассказывать, но раз спросил — слушай, чего уж там стесняться. Может, на пользу пойдёт…
…Это был уже закат нэпа, и в Москву меня занесло случаем. Один человек из Новороссийска предложил сделку: перепродажа партии конфискованного табака через подставную артель. Дело было мутное, требовало личной встречи с покупателем, и я согласился — не столько ради денег, сколько потому, что зима на юге выдалась слякотной, гнилой, а в Москве обещали мороз и солнце. Люблю такую погоду — ясную, звонкую, когда снег скрипит под ногами, а небо синее, как на иконе.
Встречу назначили в «Астории» на Тверской. Ресторан шумный, но приличный: пальмы в кадках, цыганский хор по четвергам, куплетисты по субботам, публика разношёрстная — от нэпманов с бритыми задами до совслужащих с портфелями. Я сидел с двумя покупателями — оба в шёлковых галстучках, оба нервничали, оба врали напропалую. Я слушал их вполуха и разглядывал зал.
За соседним столиком, наискосок, сидела пара.
Девица была красива. Она светилась той редкой, спокойной красотой, на которую я, при всём моём равнодушии к женскому полу, засмотрелся: нос с горбинкой, пухлые губы, брови вразлёт — лицо как с картины. Вид по моде: стриженные под мальчика русые волосы, гладко уложенные, светлое платье с глухим воротом — скромное, но дорогого кроя. И такая милая: не курит, не кокетничает, говорит тихо и улыбается. Её спутник сидел ко мне спиной. Я видел только затылок — светлые волосы, зализанные бриолином, край уха и плечо в хорошем сукне. Он курил, откинувшись на стуле, говорил — она смеялась. Рисовал в воздухе что-то длинными пальцами, на мизинце поблёскивало кольцо. Я машинально отметил: костюм сшит на заказ, манжеты выглядывают ровно на полдюйма, запонки серебряные. При деньгах, при вкусе. И при хорошем портном.
И тут он обернулся — через плечо, бросить взгляд на сцену, где настраивали контрабас.
Сначала я не понял. Просто лицо показалось знакомым — и тут же исчезло, потому что он отвернулся обратно к девушке. Я отпил из рюмки, продолжая слушать своих галстучков. А потом вдруг похолодел.
Жози?
Нет. Не Жози. У Жози было другое лицо — острее, что ли, злее, а у этого — спокойное, с лёгкой скукой в уголках рта. Но когда он снова повернул голову — теперь уже ища официанта, — у меня внутри что-то щёлкнуло. Он. Точно он. Просто повзрослел. Жизнь перелицевала его, смыла налёт уличной шпаны, и теперь он выглядел так, будто родился в этой «Астории» за столиком у окна.
Он меня тоже заметил. Сначала скользнул небрежно взглядом, потом замер, прищурился. Я поднял два пальца, обозначил: вижу. Он кивнул. И отвернулся обратно к девушке. А я усмехнулся в приклеенные усы и покачал головой: ай да сукин сын.
Через несколько минут он поднялся и подошёл к нашему столику. Лёгкой, изящной походочкой, которую я помнил по Ростову.
— Ой, ну шо за гражданин тут сидит, — сказал он, остановившись у моего стула. — Не ожидал. Какими судьбами?
Я извинился перед галстучками, мы с ним отошли к колонне, где было чуть тише.
— Проездом, — сказал я. — А ты, смотрю, москвич теперь.
— А то.
— Ну, с кем не бывает. Мои поздравления.
— Благодарствую. — Он слегка наклонил голову. — Ты? Всё там же? У моря?
— У моря.
— Тепло?
— Тепло.
Пауза. Он глянул через плечо на свой столик. Девушка сидела к нам вполоборота, перелистывала меню. Ждала. Что-то во мне неприятно кольнуло — какая-то глухая тоска.
— Милашка, — сказал я. — Студентка?
— На врача учится. Второй курс.
— Давно с ней?
— Полгода. — Он помолчал, потом добавил тише: — Я женюсь. Она согласилась.
Я кивнул: ладно, думаю, выплыл — и слава Богу. Он ждал какой-то реакции. Может, удивления. Может, насмешки. Я не дал ни того, ни другого, только всё разглядывал его.
— Значит, с баблом порядок, — сказал я.
— С этим всё нормально. — Он вдруг оживился, в глазах у него заискрило. — Слухай, а ты завтра как? Ты надолго в Москве-то?
— Как пойдёт.
— Давай встретимся по-человечески, а? Я тебе конфет куплю, шампанского хорошего — не эту кислятину, шо тут подают, а настоящего, французского. Ананасов возьмём, Рождество всё-таки — отметим, мы ж сто лет не видались! Тут на Патриарших каток заливают, я там с невестой катался — красотища, фонари, музыка играет.
— Да я кататься не умею.
— А я умею, шо ли? — Он рассыпчато засмеялся. — Третьего дня катались, смеху было, я ж на льду как корова, чуть башку не раскроил. Она меня под руки держала, а я ногами сучил, как таракан перевёрнутый. Пойдём, а? Будем вдвоём как две коровы. Посмеёмся хоть.
Я смотрел на него и не мог сдержать улыбки. Она сама лезла на лицо, помимо воли.
— А отчего нет, пошли. Как тебя хоть звать-то сейчас? Жозеф Иванов?
— Та можно Ваней. — Он помялся. Потом вдруг наклонился чуть ближе и понизил голос: — Слухай… Тут такая глупость нарисовалась. Такая подлость… Та мне даже самому смешно, шо оно так именно сегодня случилось. Веришь, нет?
Внутри у меня дрогнуло.
— Излагай.
— По дороге в ресторан у меня свистнули бумажник.
Я молчал.
— Я только сейчас заметил, когда заказ сделали. А она заказала много — думала, шо у меня всё как обычно. Она ж не знает… — Он вдруг запнулся, подбирая слова. — Не хочу перед ней выглядеть идиотом. Может, отстегнёшь немного? Я отдам. Ты же знаешь, я своих не кидаю. Ты ж добрый человек, я тебе по гроб жизни обязан, занесу на неделе. Та шо там, я завтра занесу вместе с конфетами.
Я смотрел в его глаза: в них горел искренний, неподдельный стыд.
— У тебя бумажник срезали? — спросил я медленно. — У тебя?
— А шо такого?
— Да не шо. Ты всю жизнь тёрся среди урок, а теперь втираешь мне, что подставился щипачу.
Он вспыхнул. Желваки заиграли под гладкой кожей — я помнил это движение, помнил, как оно предвещало вспышку.
— Допустим, — сказал он жёстче. — Допустим, втираю. Но деньги правда нужны. Мало ли шо у людей бывает. Ты этого понять не можешь?
— Я-то могу. Я другого не понимаю… Ты расскажи-ка лучше, лапуля, чем ты тут живёшь. Чем промышляешь?
— В кино снимаюсь. — Он улыбнулся, насмешливо и нагло, но в этой наглости было что-то надломленное. — Шо, не веришь? Так, давай закругляться, меня дама ждёт. Одолжишь или нет?
Я осмотрел его ещё раз, с ног до головы, медленно, пристально: его болезненно-наглую ухмылку, его дорогой костюм, запонки с чужой монограммой — и уже всё-всё внутри себя понял.
— Туфли-то не жмут, шансоньетка? — Я невесело усмехнулся. — Я же тебя в губы целовал. В губы, Ваня. А ты…
— Кончай базар. Дашь или нет?
Я помолчал. Потом медленно сказал:
— Я в долг не даю. Сам знаешь.
— Знаю. — Он скривился, но не ушёл. Стоял, смотрел на меня, со странной смесью на лице — вызов, мольба, отчаяние.
— Отработай.
Он распахнул глаза. И в них мелькнуло: «Вот так, значит?»
— Как?
— Как умеешь.
Он стиснул челюсти.
— Шо, прямо сейчас?
— Прямо сейчас. Прогуляемся до толчка. Управишься за пять минут. Вернёшься с червонцем, нальёшь ей шампанского, купишь эклеров. И ей будет приятно. И мне — возможно.
Он стоял и смотрел на меня. Лицо у него было побледневшее, губы сжаты в нитку. Но в глазах — я видел — уже шёл расчёт.
— Лады, — сказал он. — Я сейчас.
Он отошёл к столику. Наклонился к девушке и что-то сказал, легко, с улыбкой, коснувшись её руки. Она тоже улыбнулась и кивнула. Мы двинулись к выходу из зала.
— Что наплёл ей? — спросил я, не глядя на него.
— Та, мол, встретил старого товарища по аэроклубу. Нужно обсудить одно дельце на два слова.
— Как ей повезло с женихом, — хмыкнул я. — Красавец, коммерсант, ещё и авиатор.
— Иди к чёрту.
Мы зашли в уборную. В узкую кафельную кабинку с запахом хлорки и мочи. Где-то капала вода из крана — монотонно, как метроном.
— Ну, — сказал я, расстёгивая брюки, — давай. Покажи, что московская жизнь тебя не испортила.
Его губы дёрнулись, но он не произнёс ни звука. Опустился на корточки, открыл рот, закрыл глаза. Я положил руку ему на затылок — волосы были всё те же, мягкие, тонкие, только теперь зализанные и пахли сладко, — и смотрел сверху вниз, на его зажмуренные веки, на прозрачную жилку на виске, и думал: зачем? Зачем ты так, лапуля? Зачем мы оба так? Его пальцы вцепились в мои брюки у бёдер и мелко подрагивали. Он брал глубоко, старательно, втягивая щёки. А потом я заметил, что в пах мне льётся что-то горячее. Он плакал. Беззвучно, не прерываясь, стараясь не всхлипывать — только слёзы текли и текли.
— Это что? Сопли?
Он не поднял глаза. Его пальцы сжались крепче, и что-то дрогнуло в горле.
— Чего разревелся, родной? Не нравится? А как ты хотел? На коленочки встал, теперь терпи. — Я провёл растопыренной ладонью по его волосам — от макушки до шеи. Чуть наклонился, заглядывая в его лицо. — Или это от счастья?
Плечи у него затряслись уже откровенно. Он давился, захлёбывался, но продолжал — с каким-то слепым, отчаянным упрямством. Слёзы текли по щекам, по подбородку, смешивались со слюной, и он то и дело сглатывал, пытаясь удержать дыхание. От того, что он плакал, у меня самого защипало в глазах.
— Слышь, — сказал я ему.
Он оторвался и посмотрел исподлобья — розовые белки, голубые радужки и эти блестящие дорожки слёз, струящиеся до подбородка, и нитка слюны, которая тянулась от его губ к моему концу. Никогда в жизни я не видел лица более жалкого и более прекрасного.
Большим пальцем я вытер слезу у него со щеки, убрал за ухо выбившуюся стружку волос, сказал:
— Я не люблю, когда на меня молятся мокрыми глазами, как на душегуба. Хочешь продолжать — будь мужчиной.
Он ничего не ответил. Зажмурился сильнее, так что ресницы слиплись, ещё один последний раз громко и высоко всхлипнул, потом кивнул, вытер щёки ладонями — раз, другой — и продолжил. Уже без слёз.
— Вот так-то лучше, — сказал я. — Если проглотишь — добавлю на чаевые официанту.
Он проглотил. Всё, до конца. Утёр подбородок. Поднялся, опершись рукой о стену. Вышел из кабинки, одёрнул пиджак, подошёл к раковине. Долго полоскал рот, набирал воду в пригоршни, плескал в лицо, тёр губы с мылом. Потом выпрямился и посмотрел на себя в зеркало — долгим, оценивающим взглядом. Достал из кармана расчёску, поправил волосы, глянул время на часах с золотой цепочкой и откидной крышкой. Повернулся. Улыбнулся.
— Деньги.
Я отсчитал: червонец и два рубля сверху, — протянул ему:
— Умница. Постарался, отработал.
Он взял деньги, аккуратно сложил, убрал в карман. Посмотрел на меня ещё секунду — и вышел, ничего не говоря. Дверь закрылась. И тогда я развернулся и ударил кулаком в кафельную стену. Раз. И ещё раз. Костяшки хрустнули, до локтя обдало тупой отрезвляющей болью. Я прижался лбом к холодному кафелю и стоял так, пока дыхание не выровнялось. Потом закурил, смыл кровь с разбитой руки и вернулся в зал.
Он уже сидел за столиком. Перед ним и девушкой стояло шампанское в ведёрке — бутылка в серебряной фольге, два высоких бокала. Он подливал ей, что-то рассказывал, смеялся. Девушка тоже смеялась — легко, беззаботно, как смеются счастливые люди, которые ничего не знают и никогда не узнают.
Я сел за свой столик. Галстучки мои дожёвывали осетрину, обсуждали табачные пошлины. Я кивал и молча наблюдал. Он ни разу больше не посмотрел в мою сторону. Ну а потом — облавы, коллективизация и… ты знаешь.
Примечания:
Спасибо всем, кто дочитал до конца!
Если вам понравилась эта история, можете подписаться на мой профиль. В ближайшее время я планирую выложить ещё несколько ориджиналов из серии «воры и проститутки», и мне нужны читатели. Все истории разные по тону, по стилю и эпохе, но все связаны с русреалом, объединены тематикой секс-услуг и гомосексуальных отношений между мужчинами. Это то, про что мне сейчас интересно писать. Если вас такое тоже интересует, то вам будет что почитать этим летом. Со своей стороны обещаю интересную драматургию, юмор и регулярную проду, если в моей жизни не случится ничего сверхординарного (всё-таки живём в неспокойное время).