***
Взрослые замерли перед «Непокорённым человеком», не в силах пошевелиться. Ветер ерошил чуть растрёпанные золотые волосы Миши, светлые пряди Коли, тёмные кудри Саши. От деревьев, густо обступавших мемориал, нёсся оглушительный, почти безумный птичий щебет. Каждую минуту гулко звонили маленькие колокола над символическими трубами сгоревших изб Хатыни. Где-то позади, впереди и сбоку бродили группы туристов, которым экскурсоводы бесконечно повторяли страшные цифры, подробности карательной операции, детали устройства белорусских гетто и лагерей смерти... «кладбище деревень», стеллы, «деревья жизни» с названиями деревень восставших, восстановленных... А они втроём всё не могли оторвать взгляда от фигуры старика, державшего на руках мальчика. Конечно, благодаря Немигову, их, вопреки правилам, пустили сюда без гидов. Да и какой уж тут гид, когда с Москвой и Петербургом был сам Минск? – Иосиф, – наконец, через силу заставил себя выговорить Николай, – Каминский. Пришёл в себя ночью, раненый, обгоревший... среди тел нашёл лишь своего сына, Адама. Адам был ранен в живот пулемётной очередью. Спасти не удалось бы. Последнее, что Адам спросил, – «Жива ли мама». По уничтоженной деревне прокатился колокольный звон. Птицы всё щебетали. – Адаму было 15, – еле слышно продолжал Коля. – Иосифу – 56. Он был единственный выживший в этом аду взрослый, – пауза. – Но потерявший всё – жену, дочь... и троих сыновей. Снова колокольный гул. – А дети? – шёпотом спросил Данила, протиснувшийся между Мишей и Колей, чтобы видеть. – Вы сказали, что он единственный взрослый... – Выжило ещё двое детей, – Коля не отводил глаз от скульптуры. – Витя Желобкович, семь лет. Его спасла мать, накрывшая собой. И Антон Баранцевич, двенадцать лет. Его ранили в ногу и приняли за мёртвого. Им ведь... очень страшно было. Заперли в сарае, подожгли... дверь выломалась под напором тел, люди попытались побежать – а их расстреливали в упор... Гул. – 149 жителей сожгли, – Коля запрокинул голову к небу, – Хатынь маленькая совсем была, до воплощения расти и расти... но я... я думал, что дорастёт однажды... думали Олей назвать... Он почти удивлённо рассматривал плывшие над собой облака. И опять – колокольный гул. – Но сколько таких деревень было, знали бы вы... там кладбище дальше с землёй тех, кого не восстановили... там 185 могил. Но их больше. В одной Беларуси намного, намного больше. Звон. – У них не было воплощений. Ещё не было, – Николай сделал несколько шагов вперёд, опустился, положил цветы к ногам человека. – Но это ничего не изменило. Нам, городам, не впервой гореть. Мы знаем, что нет ничего вечного. Но... – он, не поднимаясь, снова запрокинул голову. – Знаете... для меня это место – трагедия нерождённых. И мне... страшно. До сих пор страшно, – он прикусил губу. – Я слишком семейный человек. Город... я... я трус. Я долго боялся сюда приходить. Оправдывал себя тем, что и ходить толком не мог. Я был тогда с партизанами, но меня планомерно уничтожали каждый день. Ребята-партизаны очень переживали, не понимали, отчего я падаю, шатаюсь, я очень дорожил их любовью и заботой... Но это только оправдание. Каминский приходил сюда каждый день. Пешком, — гул. – Это благодаря ему восстановили план деревни. Благодаря ему вспомнили всех жителей. Благодаря ему здесь... сделали всё это. Какой чудовищной силы этот человек был – не понимаю... – пауза. – Это я попросил назвать скульптуру «Непокорённым человеком». Он замолчал. Колокола снова прогудели. Саша плечом почувствовал тепло. Не глядя, он пошевелил рукой и обнял прижавшегося к нему Дениса. Для обоих Романовых это было очень... странное, пожалуй, чувство. Такое знакомое, с честью носимое «Непокорённый город-герой Ленинград» здесь, на этой выжженной оккупацией земле, не тускнело и не блекло – но оступало в сторону, уступало место «Непокорённому человеку». Почему-то Саше вдруг вспомнились виноватые, отчаянные глаза Дарена – своего, русского. «Я не справился, прости...» А разве пережить оккупацию – это не страшно? Саша точно знал, хотя и не видел сейчас, что Миша тоже судорожно крепко притянул к себе Даню. А с виду худенький мальчик на больших руках вмиг постаревшего человека казался как раз их человеческого возраста – возраста Химок и Мурино. Колокольный гул, слившийся с птичьим, нёсся по всей земле.***
– Саша, вы в порядке? – Коля осторожно коснулся плеча Саши. Возложив цветы, они разбрелись по одиночке. Каждому нужно было переварить этот опыт в себе. Александра Петровича ноги сами вынесли каким-то чудом к полянке, усыпанной нежно-голубыми, сиреневыми даже цветами. Здесь его и нашёл Николай, которому, более привычному к этому зрелищу, показалось, что по Саше оно ударило сильнее всего. – Да, Коля, всё в порядке, спасибо, – Саша отсутствующим взглядом смотрел поверх поляны, вдаль. – Просто... думаю. – О чём? – само собой вырвалось у Немигова. «Зачем я это спросил?!» – Да знаете... – Саша сглотнул. Пальто у него было нараспашку, хотя ветер был свежий. – Трудно сформулировать. Я попробую. Дайте мне минуту, – он заставил себя искоса взглянуть на Немигова. – Пока я пробую – Коля, скажите... – Да? – Николай приподнял брови. – Почему вы назвали себя трусом? Пауза. Колокола гудели вдалеке, не так громко. Здесь птицы их почти заглушали. – Потому что я и есть трус, – теперь Коля тоже смотрел вдаль стеклянными глазами. – Знаете, Саша... ведь дети партизанили со мной. Нет, не так. Это я партизанил с ними. Когда меня, едва живого, вывезли из города сюда, в лес у Логойска, они почти сразу собрались здесь. Я плакал, когда понял, что они все живы, что они борются. Я думал, что медленно умираю, почти даже опустил руки... а оказалось, что наши партизаны уже контролировали большую часть Беларуси. Уже готовилось главное покушение на Вильгельма Кубе, который был ответственным за Минский холокост... оно удалось, кстати говоря. А я... – Коля прикусил губу. – Что сделал я? У меня было движение сопротивления, но... они меня контролировали и убивали... а дети боролись, за меня... знаете, Саш, я трус потому, что я долго после этого пытался убегать от горя. Ведь Каминский ходил в Хатынь ещё до того, как нашу Беларусь освободили. А я... я обнимал Костю и малодушно думал, что я рад... рад, Саша, тому, что он жив! Когда совсем рядом с ним было такое горе! Я и прийти в Хатынь решился лишь после освобождения от оккупантов... с Костей пришёл – сам бы не смог. И снова плакал. От счастья, от того, что я так не стоял с ними на руках. Мне так тяжело было смотреть Каминскому в глаза. Я стоял перед ним со своим живым ребёнком. А он... На плечо Коли легла неожиданно горячая узкая ладонь – он почувствовал тепло даже через плотную ткань ветровки. – Зачем же вы пытаетесь обесценить свои страдания, Коля? Ведь это совершенно нормально – после пережитого вами ужаса радоваться... и даже плакать, что всё закончилось. И не хотеть в это сразу же снова погружаться... тоже нормально. – Разве я имел право радоваться, когда моя семья, моя родина страдала? – Николай зажмурился. – И плакать... и быть слабым, пока все были такими сильными! И жалеть себя... мне очень трудно это давалось. Я себя таким слабаком чувствовал, Саша. И до сих пор порой чувствую. Я тоже Город-герой. И мои жители – да, герои. Но я? Я не знаю. Правда. На мгновение повисла тишина. – Я вас так понимаю, Коля, – тихо ответил Романов. – Мне тоже так трудно было не жалеть себя после блокады. И я тоже ненавидел себя за свою слабость. Пока страна отбивалась, пока люди боролись, что делал я? Я... просто стоял. Я не знаю, – Саша болезненно потёр лоб, – я никогда не подвергал сомнению подвиг моих ленинградцев, никогда не считал, что не заслужил звание Города-героя. Но, когда я говорю с теми, кто прошёл через оккупацию... это так странно, Коль. Но... мне начинает казаться, что... – он замер, подбирая слова. – Я думаю, нельзя мериться горем. Мы все пострадали. Тыл работал наизнос. Кто-то воевал открыто. Кто-то сопротивлялся. Кто-то боролся в оккупации. Но без борьбы каждого из нас победы бы не было. И твой вклад в неё ничуть не меньше, чем вклад... Миши. Или меня. Просто... он разный, – пауза. – Ох, простите, я вдруг на ты... Немигов вдруг повернулся и крепко обнял застывшего Романова. – Давай на ты, Саш, – прошептал Коля. – И... спасибо. Сколько я тебя знаю, ты всегда умел подбирать слова. Саша зажмурился. От Коли пахло совсем не так, как от Миши, – чем-то более простым, домашним. Но что-то неуловимо общее между ними было. Наконец-то Саша почувствовал в полной мере, что Коля – тоже семья. Стены неловкости между ними больше не было. – И тебе спасибо, Коля, – Саша осторожно обнял его в ответ под рёбрами. – За что? – За искренность. Для неё нужна огромная смелость. Миша с детьми стоял поодаль от них и улыбался уголками губ. Больше не мог себе позволить – место было не то. – Вы как? – он повернулся к мальчикам и взъерошил волосы на макушках Дани и Дениса, отрешённо смотревших на кладбище деревень. – Ничего, – пробормотал Химки. – Пойдёт, – вздохнул Мурино. Москва помолчал. – Не злитесь, что я попросил Колю привезти нас сюда? – Нет. – Нет. Миша приобнял их обоих за плечи и взглянул поверх мемориала – туда, где было старинное человеческое кладбище и маленький храм, восстановление которых, как он помнил, не обошлось без участия Коли.***
По пути обратно Саша всё как-то подозрительно косился на Колю – даром, что Миша пустил Романова на переднее сиденье. – Ты что? – удивился Минск. – Что-то не так? – У тебя же не васильковые глаза, правда? – ни к селу ни к городу выдал Петербург. Повисла напряжённая тишина. – Так, одну минутку, – Миша, теперь сидевший между детьми сзади, упёр руки в боки. – С этого места поподробнее! – Я не знаю, я никогда не задумывался, – застенчиво хмыкнул Коля, заводя двигатель. – Обычно говорят про василёк, потому что это наш национальный цветок, и я его правда очень люблю... а что? – Миш, какого цвета глаза у твоего брата? – Саша извернулся, чтобы видеть и Мишу, несмотря на ремень безопасности. – Да откуда мне знать? – фыркнул старший Московский. – Я что, с лупой его рассматривал? – Фу, Миша, какой ты ленивый и нелюбопытный! Коля, повернись к нему! Николай послушно обернулся, не снимая пока автомобиль с ручника. Михаил сощурился. – А ведь Саша прав, – удивился он. – И правда, не васильковый. Васильки насыщеннее цветом. – Ага, – Денис тоже с любопытством смотрел в лицо Коли. – У дядь Коли они не прям синие, скорее сиреневато-голубые... – ... как те цветы на поле! – закончил за него Даня. Коля, чуть покрасневший от такого пристального внимания к своей персоне, повернулся обратно: – Вот как? Интересно... – Мне тоже так показалось, – Саша протянул ему на раскрытой ладони цветок. – Ведь один в один, верно? Коля взял цветок, аккуратно убрал его за ухо и поднял глаза в зеркало заднего вида. – Какой ты, Саша, наблюдательный! – рассмеялся он. – Теперь буду знать, что у меня глаза цвета перелески!***
Когда Денис и Данила сидели наверху бетонной лестницы Кургана Славы с четырьмя высокими штыками в знак освобождавших Беларусь фронтов и восхищались просторной панорамой, Саша, Миша и Коля стояли в стороне, за штыками, подальше от фотографирующихся людей, и с удовольствием подставляли лица тёплым лучам весеннего солнца. – Я рад, что вы двое перестали выкать друг другу, – заявил Миша, заложив руки за спину. – Я думал, с ума с вами сойду, если вы продолжите как старосветские помещики общаться! – Старосветские? – Саша усмехнулся. – Как у Гоголя? – Которые всех закормить пытались? – подхватил Коля. – А что, идея... Саша? – Заманчиво... – Я не это имел в виду! – Не сердись, – улыбнулся Коля. – Просто у нас с Сашей оказалось больше общего, чем мы всегда думали. – Именно так, – кивнул Саша. Миша закатил глаза: – Слава богу, спустя пару веков до них дошло... – Миша! – Михаил! – Да что? Они тихо рассмеялись от удовольствия. Тяжёлое осталось позади. Дальше всем троим предстояло одно большое удовольствие. – Ну что – обедать и погуляем у меня? – Коля положил ладони Саше и Мише на плечи, со спины. – Потрясающий план! – горячо согласился Саша. – Надёжный, как минские часы! – сострил Миша. – Нормальные у меня часы... – Так я и говорю – надёжные!