Я никогда не думал о детях…
27 апреля 2026 г., 22:57
Я, Шота Айзава, человек, который никогда не думал о детях. Но сейчас, сжимая в руке простое посеребренное кольцо, я помню каждую секунду той операции. Группа захвата, подвал, запах химикатов, грязь и темнота. Я тогда сломал нос одному из тех ублюдков и даже не заметил. Но если бы я знал тогда, кого мы найдём в конце этого коридора, я бы не остановился на носе. Позвоночник. Зубы. Может, и больше.
А потом мы вскрыли камеру, что находилась в самой дальней части их «лаборатории». И нашли её.
Она сидела в углу, грязная, босая, в рваном лабораторном халате, накинутом поверх какой-то потрепанной детской пижамы, которая была мала размера на два. Я думал, что она закричит. Дети обычно кричат, когда видят посторонних мужиков с синяками под глазами, странным серым бинтом на шее и недовольным лицом. Она не закричала. Она просто смотрела на меня стеклянными глазами, не отрываясь, будто боясь, что я исчезну, стоит только моргнуть. И я видел как её взгляд цепляется за мою щетину, спутанные чёрные патлы и сжатые губы. А потом она подошла, и это было страшно — хуже, чем когда на тебя летит Ному, а ты не можешь стереть причуду. Потому что я чувствовал, что она идёт ко мне как к покойнику.
Позже мы нашли в той же лаборатории досье. Её отца звали… да какая разница? Важно, что он был черноглазый, черноволосый, небритый и вечно уставший, как… ну, как я. И, как в хреновом анекдоте, я оказался похож на её отца достаточно, чтобы детская искореженная психика сочла меня… нет, не ее отцом, а безопасным взрослым.
Она обхватила мою ногу руками, и я слышал, как хрустят её пальцы. Работники социальной службы пытались её оторвать. Я запретил её трогать. Я стоял, чувствовал эту маленькую, лёгкую, почти невесомую тяжесть — метр двадцать живого веса, прилипшего к моей ноге, и понял, что не отдам её никому. Не потому что я герой. А потому что она уже потеряла одного отца, и я, чёрт возьми, не позволю ей потерять второго.
Первое время было самым тихим адом, который я когда-либо видел. Я привёл её в свою квартиру, бросил сумку у двери и подумал: «Что дальше?». Я впервые держал в руках детскую зубную щётку и понятия не имел, как объяснить ребёнку, что такое личное пространство, если она всю ночь сидит у моей кровати и смотрит, дышу ли я. Я просыпался от того, что маленькая ладонь касалась моего лба — она проверяла температуру. Каждую, мать её, ночь. Я сначала не понимал. Думал, ей страшно спать одной. А потом дошло: она боится, что я умру.
Она научилась делать мне кофе, хотя ростом едва доставала до столешницы. Пододвигала табуретку, залазила на неё, заваривала, а потом ещё следила, чтобы я пил не слишком много. После третьей кружки переходила на чай. Сначала я не замечал, что она вообще что-то делает по дому. А потом увидел, как она моет пол. На коленях. В шесть утра. Я спросил: «Ты что творишь?». Она подняла голову, и я увидел этот взгляд — не испуганный, нет. Оценивающий. Она смотрела, рассержен ли я. Не разочарован ли. Я выдохнул и сказал, что пол и так чистый. Она кивнула и пошла мыть посуду. Я не стал её останавливать. На следующий день, когда я вернулся с работы, пол снова был мокрым и чистым. Она как раз заканчивала.
В тот вечер я снова почувствовал себя беспомощным. Я стою в дверях кухни, вижу её маленькую, хрупкую, напряжённую спину, то, как она трёт одну и ту же тарелку по десять минут, и у меня внутри что-то закипает. Не злость. Бессилие. Я герой с многолетним стажем: я сражался с теми, кого боится полиция; я выживал там, где приятней умереть, чем выбираться; вытаскивал людей оттуда, где уже мысленно составляют завещания… но я не знаю, как сказать девятилетней девочке ростом в сто двадцать сантиметров: «Тебе не нужно это заслуживать. Ты просто имеешь право жить».
Я помню её первую голодовку, точнее, первый «стоп-кран» организма. Я пришёл с работы уставший и даже не поздоровался толком — бросил захват, сел на пол, привалился спиной к стене в прихожей. Она подошла, замерла, а потом исчезла — ушла на кухню, тихо, как тень. «Убедилась что я жив, и пошла мыть посуду», — так я тогда подумал и заснул прямо там, потому что сил ползти на кровать не было. Тишина в квартире стояла кладбищенская. Проснулся через несколько часов, пошёл на кухню — она сидела за столом и смотрела в стену. Перед ней стояла нетронутая порция, напротив — ещё одна, накрытая тарелкой, моя. Я спросил: «Ты не голодна?». Она не ответила. Я повторил громче, наклонился — и понял, что её нет. То есть физически она здесь, но глаза стеклянные, пустые, дыхание едва заметное. Я испугался так, как не пугался, когда Деку в первый раз бросился на Шигараки. Я положил руку ей на плечо, и она не вздрогнула. Она вообще не реагировала. Я вызвал медика, знакомого, тихого. Тот сказал, что это диссоциация. Что она не бастует, не капризничает. Её организм просто выключился. И в тот момент я впервые за долгое время захотел убивать. Найти тех уёбков, которые сотворили это с ребёнком, и убить, потому что тюрьма — слишком мягкое наказание. А потом прикончить себя самого, за то что не смог предотвратить этого.
Потому что она ничего не сделала. Я устал, нагрубил (молчанием, но для неё это было грубостью), а она решила, что недостаточно старалась. Ее организм не выдержал стресса. Вегетативная система. Ахуела. У ребёнка.
Я теперь боюсь своих эмоций. Я фильтрую лицо, голос, интонации, хотя они у меня и так, знаете ли, не слишком вариативны. Если я хмурый (почти всегда) — объясняю, что это из-за работы. Если я молчу (тоже почти всегда) — говорю, что просто задумался. Потому что она сканирует меня ежеминутно. Кофе, молчание, взгляд — я вижу, как её глазки бегают по мне из-под ресниц. Подходит и стоит рядом, пока я не отставлю кружку. Молча. Без упрёка. Просто ждёт. И приносит чай. Я выливаю кофе в раковину и беру кружку, которую она ставит. Я не люблю чай, но теперь — пью.
Еще одна проблема с прогулками. Я вижу, как она сжимается, когда мы выходим. Как она перестаёт говорить, как опускает голову, как дышит чаще. Я беру её за руку и иду медленнее. Я останавливаюсь, опускаюсь на корточки и тихо прошу: «Скажи, ты в порядке?». Она отвечает. Медленно, через силу. «Да, Шота-сан». И поднимает глаза. А потом дома идёт мыть обувь или перемывать пол. Мне хочется её обнять, но нельзя. Я пробовал однажды — она каменеет, как зверек, оказавшийся в пасти льва и ожидающий, пока челюсти сомкнутся. Поэтому просто сижу на диване и жду, пока она закончит. Потом она приходит и садится рядом, смотрит мультики, не издавая ни звука. И я знаю, что это её способ молча сказать: «Я в порядке, Шота-сан, я справляюсь. Смотри: я нормальная, я могу смотреть мультики, не волнуйся».
Я, Шота Айзава, человек, который никогда не думал о детях. Но она выбрала меня сама. И теперь я сделаю все, что она смогла стать ребёнком.