Под проклятым небом не удержать лицо

Горячая работа
NC-17
Завершён
39
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
126 страниц, 48 971 слово, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
39 Нравится 0 Отзывы 24 В сборник

Время стекает в пустоту

Настройки
      Хуа Чэн лежал в темноте, утонув в тяжёлом бархате ночи, и кожа его горела даже сквозь прохладу простыней. Мир вокруг стал зыбким, почти нереальным, словно он остановился на краю яви. Над ним медленно раскрывалась серебряная глубина мечты. В этом призрачном, зыбком мире был только он — Лань Ванцзи. Белые одежды мягко струились вокруг его тела, а длинные чёрные пряди, распущенные после омовения, были усеяны лепестками цветущей сливы, словно сама ночь осыпала его своей нежной, печальной щедростью. Пальцы касались гуциня так бережно, будто это были не струны, а тело, которому он боялся причинить боль. Звук лился прозрачный и чистый, как звон хрусталя, тронутого первым, робким инеем. Каждая сыгранная нота касалась его груди. Скользила по ключицам, спускалась ниже, к животу, к бёдрам, к тому месту, где уже просыпалось желание. Сердце сжималось от сладкой тоски, от этой прекрасной, недостижимой мечты, которая, казалось, была готова вот-вот рассыпаться, стоило только протянуть руку. Он не спал — Князю демонов сон был не нужен. Он просто позволял себе раствориться в этом видении, где Лань Чжань — такой красивый, недостижимый, совершенный — играл только для него одного. Только для него. И больше ни для кого. Хуа Чэн лежал неподвижно, боясь спугнуть наваждение. Ему было хорошо. Спокойно. И от этого становилось только тревожнее, потому что он знал: вскоре видение рассеется, и Лань Чжань — живой, настоящий, — будет по-прежнему далёк и заперт в своей гордой, неприступной скорлупе. Он закрыл глаз, и перед ним одна за другой начали всплывать картины их близости. Невыносимо яркие, пугающие в своей откровенности. Он снова видел Лань Чжаня с разметавшимися по постели чёрными волосами. Видел, как он дышит, так часто, прерывисто, как зверь, попавший в капкан. Он помнил момент, когда наклонился и поцеловал его. Губы Лань Чжаня были прохладными и солоноватыми на вкус, может быть, от крови на прикушенной губе. Поначалу они не отвечали, только дрожали, сжатые в тонкую нить. Хуа Чэн не торопился. Он ждал, позволяя Лань Чжаню привыкнуть к этому новому, такому близкому вторжению, и не отступал. Он просто касался, пробовал, вдыхал его дыхание — смесь сандала, лекарственных трав и той самой грозы, которая въелась в его память с первой их встречи. А потом Лань Чжань разомкнул губы. Не сразу, скорее, как человек, который делает шаг в пропасть, не зная, есть ли у него крылья. Их языки встретились, и Хуа Чэн почувствовал, как его сердце, давно забывшее, что такое биться, пропустило удар. Хуа Чэн помнил этот момент до сих пор: тепло чужого дыхания на своих губах, вкус, который не спутаешь ни с чем, и ошеломляющее, головокружительное чувство, что он сейчас упадёт. Просто упадёт в этого человека и исчезнет. Хуа Чэн медленно склонился ниже. Ещё ниже. Всё происходило так, как развивается мелодия: одна нота перетекала в другую, не позволяя оборваться на полутоне. Когда он коснулся губами его живота, провёл языком по ложбинке от пупка вниз, почти не касаясь, дразня, — Лань Чжань вздрогнул, так, будто по его телу прошёл разряд молнии. Хуа Чэн почувствовал это всем своим существом, каждый мускул под его губами, каждый вздох, каждый удар сердца. Когда его язык обвёл основание члена, Лань Чжань издал звук, сдавленный, короткий, больше похожий на всхлип, чем на стон. И тут же закусил губу, наказывая себя за эту слабость. Но Хуа Чэн услышал. И запомнил. Это был звук человека, который, возможно, впервые в жизни потерял над собой контроль. Лань Чжань дрожал под ним. Весь — от макушки до пят. Дрожал не от страха или холода, а от того, что его тело, наконец, перестало подчиняться разуму. И в этом молчаливом разрешении делать с ним всё, что захочешь, была такая красота, что у Хуа Чэна перехватывало дыхание. Он послушно, почти благоговейно, делал. Он брал его в рот, ласкал, дразнил, доводил до грани и отступал, давая отдышаться. А когда Лань Чжань, потеряв терпение, сам выгнулся навстречу, то Хуа Чэн понял, что выиграл. Не битву, не войну, а что-то гораздо более ценное. Его доверие. Он помнил момент, когда вошёл в него, медленно, чувствуя, как сжимается тугая, горячая плоть, как боится. Как сопротивляется, но не отталкивает. Лань Чжань дышал часто, прерывисто, его пальцы вцепились в плечи Хуа Чэна, оставляя красные полумесяцы на коже. «Ты такой тугой, — прошептал Хуа Чэн, когда вошёл до конца. — Весь дрожишь. Тебе больно? Я остановлюсь.» Лань Чжань не ответил — просто покачал головой, закрыв глаза. И Хуа Чэн понял: больно. Но он хочет этого. Ему нужно это. Он готов терпеть боль, чтобы получить то, что будет после. Он не сводил с него взгляда. Он видел, как бледнеют костяшки его пальцев, вцепившихся в простыни. Как вздрагивают ресницы. Как закушена губа — до крови, до солёного привкуса на языке. А потом Лань Чжань кончил. Не как обычно, не как те, кто был с Хуа Чэном раньше. Он замер — на миг, на одно короткое, бесконечное мгновение, — а потом всё его тело свела судорога. Мышцы живота напряглись, грудь выгнулась, голова откинулась назад, внутри него, там, где Хуа Чэн всё ещё оставался, мышцы сжались, захватывая, вбирая, не отпуская. Он кончил всем телом. И Хуа Чэн вдруг понял, что будет помнить этот миг гораздо дольше, чем следовало бы. Но даже самая прекрасная мелодия однажды достигает последней ноты. Хуа Чэн вышел из него, и Лань Чжань наконец открыл глаза. И в его взгляде Хуа Чэн увидел стыд. Глубокий, унизительный стыд за то, что он позволил себе это. За то, что ему было хорошо. За то, что Хуа Чэн видел его таким: раскрытым, уязвимым, с телом, которое всё ещё неприлично сжималось и разжималось само по себе. Он не мог смотреть на Хуа Чэна. Отводил взгляд, кусал губы, сжимал простыни. И Хуа Чэн, глядя на него, вдруг понял: Лань Чжань боится себя. Потому что то, что произошло между ними, разрушило его представление о себе. О том, кто он есть. О том, что он может себе позволить.       Хуа Чэн открыл глаз. Видение исчезло. В комнате царила тишина. Лишь издалека, едва различимо, доносились звуки гуциня, плачущего в покоях Лань Чжаня. Он сел на кровати, спустил ноги. Спать не хотелось — он вообще не нуждался во сне. Но он лежал здесь каждую ночь, потому что музыка Лань Чжаня долетала только сюда. «Что же мне делать?» Хуа Чэн не знал ответа, но чувствовал: так больше продолжаться не может. Он думал о Се Ляне. О его привычке улыбаться даже тогда, когда улыбаться было нечему. О его потрёпанных рукавах, вечно испачканных землёй и дорожной пылью. О том, как он смотрит на Хуа Чэна — с той светлой, безмятежной нежностью, которая не требует ничего, кроме того, чтобы быть рядом. «Я не знаю, как вернуться к нему таким, — понял Хуа Чэн. — Я не могу смотреть в его глаза, зная, что внутри меня живёт другой. Что его запах — не единственный, что я помню. Что его губы — не единственные, что я хочу целовать». Он устало провёл ладонью по лицу. «Единственное, что я могу сейчас сделать, — это отпустить Лань Чжаня. Дать ему уйти, пока я ещё способен на это. Пока он ещё не разрушил меня окончательно». Это было трудно. Это было больно. Но иного выхода он не видел. Хуа Чэн поднялся, подошёл к окну. Призрачный город делал вид, что спит. Только серебристые бабочки да блуждающие духи кружили в темноте, беспокойные, как его собственные мысли. «Я скажу ему, что он свободен, — решил Хуа чэн. — Что он может уйти. Что я не буду его держать». Он знал, что Лань Чжань уйдёт. Он знал, что они, возможно, больше никогда не увидятся. И что его сердце будет болеть ещё долго — может быть, вечность. Но это было единственное, что он мог сделать. А пока… Пока музыка всё ещё звучала, он позволил себе раствориться в этом видении, где Лань Чжань играл только для него. И больше ни для кого.

***

      Лань Чжань проснулся от того, что не мог дышать. Сознание вынырнуло резко, без перехода, словно его выдернули из сна за воротник. Он открыл глаза и несколько долгих мгновений лежал неподвижно, не понимая, что происходит: лёгкие словно забыли, как работать. Мгновение. Другое… Вдох пришёл судорожным, рваным рывком, и Лань Чжань, не успев даже осознать, что сидит, уже упирался спиной об изголовье, прижимая ладонь к груди, чувствуя, как колотится сердце.       За окнами занималось утро. Где-то далеко слышались голоса. Призрачный город жил своей обычной жизнью. Только Лань Чжань чувствовал себя так, словно проснулся в чужом теле. Он попытался встать, и в тот же миг комната качнулась, как будто кто-то невидимый перехватил его тело за затылок и дёрнул в сторону, заставляя потерять ориентацию в пространстве. Стены сместились, пол ушёл из-под ног, и он успел схватиться за край кровати, чтобы не упасть. Пальцы слушались плохо — немели на сгибах, будто через них пропускали что-то слишком горячее и слишком холодное одновременно. Он зажмурился, пытаясь сосредоточиться на дыхании, выровнять его, и в какой-то момент понял, что его собственные мысли… утонули в крови. В липкой, вязкой, непроглядной красной мгле, которая наползала откуда-то изнутри, застилая сознание. Вскоре в покои принесли завтрак: чай, рисовая каша, всё как всегда. Лань Чжань медленно поднялся и переждал, пока комната перестанет плыть перед глазами. Только после этого он подошёл к столу, сел, пододвинул к себе пиалу. Еда не лезла в горло. Глоток чая обжёг нёбо, и вкус его показался каким-то неправильным. Лань Чжань смотрел на пар, поднимающийся над чашкой, и чувствовал, как под ложечкой, собирается тошнота. Завтрак остался почти нетронутым.       Он поднялся из-за стола и направился в купальню. Обычно вода помогала привести в порядок и тело, и разум. После долгих тренировок, после тяжёлых ранений, после бессонных ночей она всегда возвращала ясность.       Он медленно разделся. Каждое движение казалось неточным, словно между мыслью и телом появилась едва заметная задержка. Опустившись в воду, Лань Чжань невольно прикрыл глаза. Облегчения не пришло. Горячая вода обволакивала тело, но ощущалась чужой. Она не снимала тяжесть с мышц, не успокаивала дыхание, не прогоняла озноб, который то и дело пробегал вдоль позвоночника. Напротив — чем дольше Лань Чжань сидел неподвижно, тем яснее становилось чувство, что внутри него происходит что-то неправильное, словно в безупречно настроенный механизм попала песчинка. Слишком маленькая, чтобы остановить его сразу, но достаточная, чтобы нарушить работу всего остального. Лань Чжань опустил взгляд на тёмную поверхность воды. Отражение дрогнуло. Он нахмурился и провёл ладонью по боку. Пальцы наткнулись на небольшое уплотнение под кожей. Несколько мгновений он просто ощупывал его, не позволяя себе сделать вывод раньше времени. Затем слегка надавил. Нарост отозвался едва заметным движением, словно под кожей что-то медленно повернулось, потревоженное прикосновением. Лань Чжань замер. Под пальцами всё ещё ощущалась эта выпуклость — небольшая, плотная, почти безболезненная. Если бы не странное движение под кожей, её можно было бы принять за плохо зажившую рану. Но Лань Чжань слишком многое видел в своей жизни. Он медленно убрал руку, словно надеялся, что вместе с прикосновением исчезнет и ощущение чужеродности. Оно не исчезло. Напротив. Теперь ему казалось, что он чувствует этот маленький нарост постоянно. Даже не касаясь его. Будто тело уже признало присутствие чего-то постороннего и больше не могло об этом забыть. Лань Чжань сидел неподвижно, глядя на тёмную поверхность воды. Поветрие ликов. Он видел его слишком близко, чтобы ошибиться. Сначала всегда появлялось что-то незначительное: небольшая припухлость, уплотнение под кожей. Безобидная мелочь, на которую многие не обращали внимания в первые дни. Потом оно начинало медленно расти. Почти незаметно. Пока однажды человек не понимал, что под его кожей проступают чужие лица: голодные, жившие своей собственной, независимой жизнью. Лица открывали рты, шевелились, плакали, смеялись. Некоторые непрерывно звали на помощь. Другие бормотали что-то бессвязное день и ночь, лишая хозяина последних остатков сна и рассудка. Лань Чжань видел людей, которые пытались вырезать их ножом. Видел тех, кто прижигал кожу раскалённым железом. Видел тех, кто отрубал себе пальцы и руки, когда болезнь поражала конечности. И это никогда не помогало. Поветрие всегда возвращалось, словно уже пустило корни внутри человека. К тому времени, когда на теле появлялись десятки наростов, спасать было уже некого. Болезнь пожирала не только плоть. Она забирала достоинство. Забирала покой. Забирала саму возможность оставаться человеком. Лань Чжань закрыл глаза, и перед внутренним взором возникла чёрная печать, то, как она шевелилась на столе под звуки гуциня. То, как Вэй Усянь сказал, что создал оружие, способное убить Хуа Чэна. Тогда он не понял, что именно держит в руках. Теперь понял. И от этого понимания вода вдруг показалась ледяной. «Вот что создал Вэй Усянь», — подумал Лань Чжань, глядя на своё отражение в воде. «Он не знал, что это коснётся меня». Лань Чжань не был уверен, но хотел верить. Потому что иначе получалось, что Вэй Усянь обрёк его на мучительную смерть той же рукой, которой когда-то удерживал его ладонь и обещал никогда не отпускать. Мысль оказалась слишком тяжёлой, чтобы позволить ей остаться. Он отстранился от неё так же, как отстранялся от боли во время медитации, и вновь опустил ладонь на бок. Под кожей по-прежнему ощущалась живая — он не находил другого слова — выпуклость. Пальцы сложились в печать. Дыхание постепенно выровнялось. Собрав духовную силу, Лань Чжань осторожно направил её к тому месту, где затаилась болезнь. Ничего. Ци откликалась с задержкой, текла вяло, неохотно, и когда она коснулась чужеродного бугорка, то отскочила, словно вода, пролитая на промасленную ткань. Лань Чжань нахмурился и попробовал снова. На этот раз он действовал осторожнее, направляя духовную силу подобно тонким иглам, стараясь понять природу того, что росло внутри него. Однако результат оказался тем же. Болезнь оставалась неподвижной и безразличной. Она существовала по собственным законам и не подчинялась тем правилам, к которым Лань Чжань привык за годы совершенствования. Спустя некоторое время он открыл глаза. За время медитации тяжесть в теле не исчезла. Наоборот, пока его внимание было сосредоточено на болезни, он успел отчётливее почувствовать всё остальное: дурноту, медленно перекатывающуюся где-то под рёбрами, слабость в конечностях, неприятную тяжесть в голове. Казалось, организм уже начал борьбу с тем, что проникло внутрь. Поветрие успело укорениться. Этого следовало ожидать. Если Вэй Усянь действительно сумел заключить болезнь в артефакт, она едва ли подчинялась обычным способам очищения.       Лань Чжань поднялся из купели и вернулся в покои. Его взгляд почти сразу остановился на гуцине. Некоторое время он просто смотрел на инструмент, затем сел. Накануне именно эта техника позволила ему разрушить печать. Возможно, она не могла уничтожить саму болезнь, уже проникшую в тело, но если существовал хоть малейший шанс замедлить её развитие, Лань Чжань был обязан его использовать.       Пальцы легли на струны, и комнату наполнили первые звуки: спокойные, лёгкие, чистые. Постепенно мелодия становилась глубже, а вместе с ней менялось и движение духовной силы. Теперь она текла внутрь самого Лань Чжаня. Он играл долго, настолько долго, что за окнами успел измениться свет. Лишь спустя долгое время он почувствовал первые перемены: дыхание стало ровнее, тяжесть в голове немного отступила, исчезло ощущение, будто мысли вязнут в крови. Даже тошнота ослабла настолько, что перестала напоминать о себе каждую минуту. Когда мелодия стихла, Лань Чжань проверил свой бок. Нарост никуда не исчез, но и не изменился, под кожей больше не ощущалось движения. Лань Чжань медленно убрал руку. Он знал, что это не было исцелением, однако болезнь затаилась, и это было уже хорошо. Лань Чжань невольно подумал о Хуа Чэне. О том, что должен сказать ему: их сделка была завершена. Ради спасения города он согласился остаться во дворце и отдаться ему, и свою часть условия, как и Хуа Чэн, выполнил до конца. Теперь ничто не удерживало его здесь. Он должен был уйти прежде, чем болезнь станет заметна. Должен был произнести эти слова вслух. Но стоило представить лицо Хуа Чэна, как уверенность начинала рассыпаться. Он не знал, заразен ли, не знал, насколько далеко успела зайти болезнь и можно ли остановить её развитие. Не хотел быть обузой. Не хотел, чтобы Хуа Чэн видел его больным, слабеющим, покрывающимся чужими лицами. «Если он увидит меня сейчас, он возненавидит себя. Или возненавидит меня. Или…» Или не отвернётся, тогда это будет хуже всего. Лань Чжань не был уверен, что сможет вынести порцию тихой, всё понимающей нежности от того, кто видел его и так уже слишком уязвимым. Он не был уверен, что сможет вынести его заботу, зная, что завтра, послезавтра, через неделю его тело начнёт меняться, и Хуа Чэн будет смотреть, как он превращается в чудовище. Лань Чжань решил, что когда Хуа Чэн вернётся, он скажет ему о том, что хочет уйти. Потому что оставаться здесь, во дворце, где комната хранит память о его прикосновениях, — было слишком больно и слишком опасно. Потому что если Хуа Чэн попросит: «Останься», — Лань Чжань не знал, сможет ли сказать «нет». А если он останется, то медленно, мучительно умрёт. И он не хотел, чтобы Хуа Чэн стал свидетелем этого.

***

      Полдень в Призрачном городе не особо отличался от ночи: тот же бледный, призрачный свет, пробивающийся сквозь резные решётки окон, те же длинные, дрожащие тени на стенах, то же ощущение, что время здесь течёт иначе, не подчиняясь привычным законам. И всё же Лань Чжань чувствовал разницу: слуги давно убрали посуду после завтрака, за окном стихли голоса, и наступила та тишина, которая бывает только в середине дня, когда даже беспокойные духи приостанавливают свои вечные блуждания. Он стоял у окна, спиной к двери, и смотрел на внутренний двор, где среди камней росли кривые сосны. Белые одежды его были безупречны, волосы аккуратно убраны и закреплены серебряным венцом, Бичэнь висел на поясе. Всё в нём было как обычно: прямая спина, сложенные за спиной руки, лёгкий наклон головы, который придавал его профилю ту самую холодную, недоступную красоту, что заставляла заклинателей шептаться о нём с благоговением, а врагов с опаской. Никто не догадался бы, что внутри него уже начиналось то, что с каждым мгновением приближало его к смерти. Никто не увидел бы той тяжести в груди, которая не имела отношения к болезни, — тяжести от предстоящего разговора. Он ждал. Знал, что Хуа Чэн придёт, сегодня или завтра, но всё равно придёт, потому что они оба не могли больше откладывать разговор.       Шаги в коридоре он услышал за несколько мгновений до того, как дверь открылась. Хуа Чэн вошёл и замер на пороге. На нём были его привычные красные одежды, волосы распущены, красная жемчужина вплетена в тонкую косичку у виска, повязка на правом глазу — всё как обычно. И всё же Лань Чжань, не оборачиваясь, почувствовал: Хуа Чэн тоже собрался. Тоже принял решение. Тишина затянулась, та, что бывает между людьми, которые много знают друг о друге и не знают, что делать с этим знанием. Лань Чжань смотрел на кривую сосну во дворе и думал о том, как легко ему было раньше. Раньше, когда он верил, что понимает Вэй Усяня, когда думал, что знает, что тот чувствует, когда они оставались вдвоём, когда он был сверху, а Вэй Усянь снизу, когда всё шло по правилам, им же самим установленным. Он думал, что понимает его. Теперь он понял, что не понимал ровным счетом ничего. Он вдруг задал себе вопрос, которого раньше никогда не задавал: испытывал ли Вэй Усянь когда-нибудь такой же стыд? Ту же самую беспомощность, когда всё, что ты можешь, — это лежать и смотреть в потолок, чувствуя, как твои собственные мышцы сжимаются и разжимаются без твоего разрешения, как из горла вырываются звуки, которых ты не издавал никогда в жизни? Испытывал ли он это, чувствовал ли унижение и при этом молчал? Не жаловался, не просил остановиться, не отталкивал, а просто принимал, потому что верил: так надо, так правильно, такова и должна быть любовь? И на эти вопросы Лань Чжань тоже не знал ответа. «Если мне так трудно принять собственную уязвимость, сколько раз я не замечал чужую?» Он так и стоял, глядя в окно, и не оборачивался — боялся, что Хуа Чэн увидит его лицо, прочитает на нём то, что он не хотел показывать. Но говорить нужно было. Болезнь не ждала, и с каждым часом, с каждым ударом сердца, с каждым шевелением под кожей он чувствовал, как время утекает сквозь пальцы. Он уже открыл рот, чтобы заговорить, когда Хуа Чэн опередил его. — Ты можешь уходить, — сказал Хуа Чэн, и голос его прозвучал ровно, даже слишком ровно. — Мой личный паланкин доставит тебя туда, куда укажешь. Лань Чжань медленно повернулся. Теперь он видел Хуа Чэна целиком — тот стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрел на него так, будто запоминал каждую черту, каждую складку на белой одежде, каждую прядь волос, выбившуюся из-под венца. В его взгляде не было ни торжества, ни облегчения, только что-то очень похожее на сожаление. В глубине души Лань Чжань был рад, что ему самому не пришлось начинать этот разговор, — не пришлось унизительно просить, не пришлось объяснять, не пришлось врать о причинах, которые не мог назвать. Он просто кивнул, как кивают, когда всё уже решено и слова не нужны. Но молчание было бы нечестным. Не перед Хуа Чэном. Не перед тем, кто видел его насквозь. — Я бы не хотел встретить тебя на поле боя, — сказал Лань Чжань, и голос его был таким же ровным, как у Хуа Чэна несколькими мгновениями раньше. — Однако если встречу — встречу как врага. Он сказал это не потому, что ненавидел. Не потому, что хотел отгородиться или сделать больно. А потому, что слишком хорошо знал себя: если они встретятся снова, если увидят друг друга в бою, он не сможет сделать вид, что между ними ничего не было. Он будет помнить каждое прикосновение, каждую дрожь, каждый сдавленный стон и это сделает его уязвимым. А уязвимость — это смерть. Не только для него, но и для тех, кто сражается рядом. Лучше объявить врагом сейчас, чем предать потом, когда будет слишком поздно. Хуа Чэн смотрел на него долго, не отводя взгляда. — Ты напрасно думаешь, будто между нами есть что-то, чего я не согласился бы разделить сам, — сказал Хуа Чэн шёпотом, и эти слова упали в тишину комнаты, как камни в глубокий, тёмный колодец. Смысл сказанного доходил до Лань Чжаня не сразу, пробиваясь сквозь слои стыда, страха и странной, сладкой надежды, которую он пытался запретить себе даже в мыслях. Хуа Чэн не упрекал его и не защищался. Он… Предлагал ему себя?! Лань Чжань вдруг подумал о той постыдной фантазии, которая посещала его в купальне, когда он сидел в остывшей воде и сжимал пальцы в кулаки, чтобы не думать о том, как это было бы — если бы Хуа Чэн лежал под ним. Хуа Чэн только что сказал: это возможно. Он согласился бы. Он не считает это унижением. Лань Чжань стоял неподвижно, и внутри него разливалось что-то тёплое, сладкое — надежда, которую он не смел назвать своим именем. Болезнь напомнила о себе зудящей болью в боку, и надежда погасла так же быстро, как зажглась. Он не имел права. Даже если Хуа Чэн согласен, даже если он готов, Лань Чжань не мог остаться — не теперь, когда внутри него росла эта мерзость. Не теперь, когда каждое прикосновение могло стать заразным. Не теперь, когда он видел, как умирают от поветрия, и не хотел, чтобы Хуа Чэн стал свидетелем его собственной, медленной, мучительной смерти. Он молчал. Слова застряли в горле, и он не мог их выдавить — ни «да», ни «нет», ни объяснения, которых Хуа Чэн возможно ждал и которые Лань Чжань не мог дать. Он просто смотрел на демона — на его красные одежды, на распущенные волосы, на повязку, скрывающую шрам, — и молчал. Хуа Чэн ждал. Мгновение Другое. Третье. Потом его плечи чуть опустились, и он отвернулся, так, как отворачиваются, когда понимают, что разговор не состоится. — Паланкин будет ждать у восточных ворот до заката, — сказал Хуа Чэн, не оборачиваясь. Лань Чжань остался один. Он смотрел на пустой дверной проём, на полосу света, падающую на тёмное дерево пола, и чувствовал, как внутри него разрастается обреченность. Болезнь уже решила всё за него. Он медленно подошёл к окну, прислонился лбом к резной раме и закрыл глаза.

***

      Паланкин исчез за воротами, и Хуа Чэн, стоявший у окна своих покоев, почувствовал, как мир вокруг него уплывает в темноту. Он не вышел провожать Лань Чжаня. Не потому, что не хотел, а потому что боялся, что если увидит его в последний раз, то не сможет отпустить. Руки дрожали мелкой, противной дрожью, которую он не мог унять. Он думал о Лань Чжане. О том, как тот стоял сегодня у окна — прямой, собранный, с руками, заложенными за спину, — и только взгляд, который он не мог удержать на Хуа Чэне, выдавал: ему тоже тяжело. А теперь паланкин увозил Лань Чжаня туда, где не было места Собирателю Цветов под Кровавым дождём. Он отвернулся от окна, прошёл к кровати, опустился на шёлк, хранивший запах сандала. Лёг на бок, подтянул колени к груди. Он чувствовал себя так, будто сам себя приговорил к смерти. «Я больше не люблю так, как думал, что буду любить вечность», — подумал Хуа Чэн, и мысль эта была такой горькой, такой неправильной, такой предательской, что он хотел вырвать её из головы, раздавить, уничтожить. Но она осталась и пустила корни.       Он лежал так долго — может быть, час, может быть, целую вечность, — когда дверь резко распахнулась. В Призрачном городе так не входили. Однако слуги ворвались внутрь так, будто перепутали порядок: не доложить, а сразу умереть. Они выстроились неровно, кто-то даже споткнулся на ровном месте, и это само по себе уже было дурным знаком. — Господин… — начал один. — Паланкин, — перебил другой. — Заклинатель… — добавил третий, будто это объясняло всё. А потом едва ли не хором: — Потерял сознание. Сказано это было так, словно они сами до конца не верили, что подобное вообще возможно в их мире. На несколько мгновений в комнате стало тихо. Слуги не решались ни добавить слова, ни отступить. Хуа Чэн медленно сел. — Повтори, — сказал он спокойно. Слуга, стоявший ближе всего, поспешно склонился. — На пути к Гусу Лань заклинатель внезапно потерял сознание. Мы не знали как поступить и вернули его обратно. Последние слова прозвучали уже осторожнее, будто его возвращение могло быть воспринято неправильно.       Хуа Чэн не помнил, как вскочил. Не помнил, как вылетел во двор, как оказался у паланкина, который только что нёс Лань Чжаня к свободе, а теперь стоял, как надгробие, с опущенными шестами и неподвижными слугами.       Лань Чжань лежал внутри. Он всё так же был без сознания: голова откинута назад, волосы рассыпались по шёлковой обивке, лицо бледное, как бумага, только тонкая струйка крови, тянущаяся из уголка губ к подбородку, нарушала эту ледяную, почти нереальную картину. Хуа Чэн вскочил внутрь, опустился на колени, прижал пальцы к чужому запястью. Пульс был — слабый, неровный, — как у человека, который уже на грани. Он подхватил Лань Чжаня под спину, прижал к себе, чувствуя, как тяжело свисает чужая голова, как безвольно подрагивают руки. Он вынес его из паланкина, не чувствуя веса, не замечая ничего вокруг, и понёс обратно в покои. Хуа Чэн как можно осторожнее уложил его на кровать. Ткань одежды резко разошлась под его напряженными пальцами, обнажая тело. И чуть выше пояса, Хуа Чэн увидел это: маленькое, твёрдое, уплотнение под кожей, и на нём проступающие черты. Ещё смутные, не оформившиеся, но уже узнаваемые: глаз, полуприкрытый веком; уголок губ; нос, тонкий, изогнутый, живущий своей собственной, независимой жизнью. Поветрие ликов. Оно было внутри него. Оно росло.       Хуа Чэн опустился на колени у кровати, чувствуя, как мир вокруг него разваливается на части. Он смотрел на отвратительное лицо, которое прорастало на теле человека, ставшего ему за это короткое время слишком дорогим, и не мог вымолвить ни слова. Он поднял руку, коснулся пальцами щеки Лань Чжаня и не знал, что делать дальше. Только сидел на коленях, прижимаясь лбом к чужой руке, и слушал, как время стекает в пустоту, унося с собой последние мгновения, когда он ещё мог делать выбор.
39 Нравится 0 Отзывы 24 В сборник