Мёд

PG-13
Завершён
2
автор
Dinella бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
44 страницы, 15 397 слов, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава первая.

Настройки

Пролог

      Весна две тысячи одиннадцатого была, не сказать, что сильно тёплой. Даже в середине апреля под утро земля покрывалась белым налётом заморозка, а ветер был по-зимнему холодный, знойкий. И если днём люди в большинстве своём одевались легко, то по вечерам зимняя одежда была их верным спутником. Тем страннее было увидеть, как под вечер в маленький ресторанчик, что затерялся в спальном районе Твери, заходит хрупкая девушка, одетая лишь в короткое лёгкое платьице да накинутую на плечи косуху. Официант, мужчина средних лет с бесстрастным лицом, окинул девушку быстрым оценивающим взглядом, в душе в который раз подивившись беспечности современной молодёжи. И если косухой его было не удивить, они в последнее время опять входили в моду, к тому же он слышал, что как раз сегодня в городе проходит концерт рок-группы, как бишь их там, «Король и Шут». То вот остальной наряд девчонки вызывал у него стойкое недоумение, если не сказать раздражение, ибо ну никак не вязался, в его представлении, с погодой за окном. Но мысли, как известно, быстротечны, и вот он, «надев» дежурное выражение лица, отправился выполнять свою работу, да и посетителей в зале заметно прибавилось. Не далее как пять минут назад в зал с шумом завалилась компания подвыпивших мужчин. Глава первая       Михаил сидел, откинувшись на стул, в руке — бокал с тёмным пивом. Взгляд скользит по залу, пока не упирается в неё. — Смотрите, пацаны… — обращается он к парням из своей группы. — Одна сидит. Книжка. Косуха на спинку повешена. Платье короткое, но не вульгарное — до середины бедра. Тихо так, спокойно… Что-то меня это цепляет.       Он допивает пиво, ставит бокал, поправляет чёлку. Встаёт, усмехаясь краем губ. — Я скоро, — бросает он через плечо. В ответ слышится смех мужчин.       Подходит к её столику, останавливается чуть сбоку, руки в карманах джинсов. — Слышь… Не хочешь компанию? А то ты тут как принцесса в башне, только вместо дракона — официант с меню. Что читаешь, если не секрет? — обращается Горшенёв к девушке.       Не дожидаясь приглашения, он садится сбоку от неё на соседний стул, чтобы видеть и её, и книгу. — Ты местная? Или как я — на гастролях? Только я с группой, а ты… одна. Так интереснее, да? Можно убежать в книгу, если вокруг зануды.       Улыбается чуть кривовато. — Я — Миша Горшенёв. А это моя группа, — махнул он рукой в сторону оставшейся компании. — «Король и Шут» называется. Может, слышала? А тебя как звать, книжная девушка в коротком платье и с косухой на страже?       Ждёт ответа, не торопит, только пальцами по столешнице тихо постукивает. Девушка поднимает большие глаза цвета зимней ночи от книги и, улыбнувшись краешком губ, тихо произносит: «Кира».       Михаил чуть прищуривается и, будто пробуя имя на вкус, произносит: — Кира… Хорошо. Твёрдо так. Не какая-нибудь там «Кисонька» или «Лизка». Кира — и точка.       Он подзывает официанта жестом, но глаз не отводит от её лица. — Слушай, Кира… Честно скажу. Ты мне интересна. Не каждый день видишь девушку, которая в ресторане книгу читает, а не в телефоне кнопки тычет. Это какой-то роман? Или поэзия? Ты похожа на ту, что стихи любит. Такие же тёмные, как твоё платье.        Официант подходит. Миша, не глядя, кивает в сторону пустого бокала: — Повтори. — И снова к ней: — Тебе заказать чего? Выпить не предлагаю — ты ж за рулём, наверное, или принципиальная. Может, чай? Или сок? Я угощаю.        Откидывается чуть назад, разглядывая её спокойно, но с затаённой искрой во взгляде. — А косуха чья? Твоя? Или так, для декора? Если твоя — мы точно найдём общий язык. «Сектор Газа» не слушаешь случайно? Хотя… чую, что слушаешь другое. Более… нервное.       Пауза. Он проводит ладонью по столу, будто счищая крошки. — Я здесь с группой, да. После концерта. Тяжело было сегодня. Но когда вижу такие живые лица… — он кивает на её книгу, — для которых слова ещё что-то значат, легче становится. Наклоняется вперёд, понижая голос: — Не прогоняй, а? Можешь дальше читать. Я тихо посижу. Просто… рядом с тобой спокойно. А мне это сейчас — как глоток воздуха. — Чай чёрный с капелькой мёда, если можно, — застенчиво отвечает девушка. И, прикрыв книгу, спрашивает: — Читал?       Михаил на секунду замирает, глядя на обложку. Потом хмыкает — коротко, будто узнал старого знакомого. — Лавкрафт… — голос становится чуть ниже, с хрипотцой. — Зов Ктулху, значит. Читал? Он переводит взгляд на неё, и в глазах мелькает уважение. — Конечно, читал. Ещё в восьмидесятые, когда этот ужас только начал у нас появляться. Под одеялом с фонариком. Помню, тогда думал: вот это атмосфера — когда непонятно, что страшнее — монстры под кроватью или то, что ты сам внутри себя носишь. Он поворачивается к официанту, который принёс ему пиво, — Любезный, будь добр, чай чёрный с капелькой мёда для девушки. И салфеток много. У нас тут чтение опасное — вдруг испугается, прольёт, — сделал новый заказ Михаил и повернулся к Кире, отодвигая свой бокал в сторону, чтобы не мешал смотреть на неё. — Знаешь, Кир… Ты меня всё больше удивляешь. Короткое платье, косуха, одна сидит, читает Лавкрафта. Не девушка, а какая-то… загадка из его рассказов.       Он улыбается уголком рта, берёт книгу в руки осторожно, как сокровище, перелистывает пару страниц. — Ты на каком месте? Ага, я помню этот момент, когда на яхте… — Он прикрывает глаза, будто вспоминая. — Знаешь, там ведь не просто монстр. Там весь ужас в том, что человечество — крошечный муравейник у порога, и Ктулху даже не замечает нас, когда ворочается во сне. Вот что реально страшно. Возвращает книгу, касаясь её пальцев мимоходом. — Ты читай. Не стесняйся. А когда устанешь от безысходности — я здесь. Можно поговорить о чём-нибудь менее фатальном. Например, о том, почему ты одна, а не с каким-нибудь парнем, который… ну, водил бы тебя в кафе и дарил цветы.       Он замолкает, пьёт пиво, но взгляд не отводит — изучающий, спокойный, без давления. Только лёгкое любопытство человека, который зацепился за необычную деталь в сером мире.        Девушка, пригубив чай: — Как вкусно… Никогда не пробовала мёд.       Михаил замирает с бокалом у губ. Опускает его на стол. Смотрит на неё так, будто она только что сказала, что никогда не дышала воздухом. — Что, прости?       Он наклоняется ближе, понижая голос до хрипловатого шёпота: — Кира… Ты сейчас серьёзно? Никогда — мёд? В каком смысле — никогда? Тебя в детстве пчёлы обидели? Или ты из такого дома, где только сахарный песок, да и тот на вес золота?       Он откидывается назад, проводит рукой по лицу, будто стирает недоумение, и смеётся — коротко, хрипло, но тепло. — Боже, какая ты… странная. В хорошем смысле. Читаешь Лавкрафта, косуху носишь, а мёд… мёд ну эт прям открытие века. - Он качает головой, снова подаваясь вперёд. — Ну как же так? В Твери, поди, пасек полно. Или ты городская до самых костей, даже мёда не пробовала?       Он подзывает официанта жестом: — Слышь, принеси ещё чай для девушки — но теперь не «капельку» мёда, а ложку. Или две. Пусть догоняется. А мне подлей ещё пива.       Возвращается взглядом к Кире, его уголки губ поднимаются в полуулыбке. — Знаешь что, Кира… Ты для меня теперь как инопланетный зонд. Каждое твоё слово — маленький такой апокалипсис моих представлений о мире. Никогда не пробовала мёд… Ну, надо же. — Он замолкает, глядя в потолок, потом тихо добавляет: — Это трогательно, чёрт возьми.       Берёт в руки её книгу, но не открывает, просто держит, поглаживая обложку. — Ладно. Давай договоримся: если ты мне расскажешь побольше о твоём знакомстве с Ктулху — я познакомлю тебя с мёдом. Не с этим, из чайника, а с настоящим — липовым, в сотах. Я знаю одно место… за городом. Но не сейчас, поздно уже, пчёлы спят. — Подмигивает. — Идёт?       Ставит книгу на место, но руку не убирает, оставляя пальцы рядом с ней. — А пока расскажи: как так вышло, что красавица в чёрном платье до сих пор не знала вкуса самой простой сладости? Тебя не баловали? Или ты сама себе запрещала? — Ну, просто у нас его нет.       Михаил недоуменно смотрит на неё долгим, изучающим взглядом — без насмешки, но с каким-то щемящим изумлением. — У нас… его нет, — повторяет медленно, будто перекатывая каждое слово. — Это как? У вас — это где? В доме? В семье? В городе? Мёд — он же не чёрная икра, Кира. Его даже в ларьке у метро найти можно, пусть и не всегда хороший.       Он отодвигает свой бокал в сторону — совсем, теперь перед ним только чашка с её чаем, к которой он тянется, но не пьёт, а греет ладони. — Слушай… У меня было всякое. Девяностые, когда жрать нечего, — ну, помню, и то у бабули на рынке банку мёда выменивали на какие-то вещи. Мёд — он же как музыка панк-рока: грубый, сладкий, липкий, но живой. А ты говоришь — нет.       Он замолкает, трёт переносицу, словно пытаясь справиться с внезапной головной болью. — Знаешь, Кир… Ты меня сегодня уже удивила не раз. Но это, пожалуй, самое странное. — Он подаётся вперёд, почти касаясь её плеча. — Ладно. Я не оставлю это просто так. Мёд у тебя будет. Вопрос времени. Может, завтра, может, на следующей неделе — но ты узнаешь, каково это — когда на язык ложится тепло, и горло не режет, как от сахара, а обволакивает. Как… как если бы какой-нибудь древний, добрый бог решил тебя поцеловать.       Он откидывается на спинку стула, убирая прядь волос со лба. — А пока… — он вдруг улыбается совсем по-мальчишески, — пока пей свой чай. И дай мне полстранички твоего Лавкрафта. Я хочу убедиться, что ты не в самом жутком месте книги. А то мало ли — тебя там уже Ктулху во сне догоняет, а ты тут одна, без мёда…       Он осторожно раскрывает книгу по закладке и, чуть прищурившись, читает, изредка поглядывая на неё поверх страницы.       Девушка, допив свой чай, - Надо подышать, - говорит она.       Михаил отрывает взгляд от книги, проводит рукой по лицу и, кивнув в такт своим мыслям, говорит: — Давай. Я с тобой.       Он поднимается, лёгким движением забирает со спинки её стула косуху и протягивает ей. — Надень. Апрель в Твери — коварный. На улице всё ещё зима с похмелья.       Сам накидывает свою куртку, бросает на столик салфетку с зажигалкой — чтобы занято было. К парням из группы оборачивается на секунду: — Мы скоро. Подышим.       Идёт следом к выходу, чуть придерживая дверь. На улице останавливается рядом, закуривает, но следит, чтобы дым не летел в её сторону. — Свежий воздух — дело хорошее. Только ты… ты не замёрзни, ладно? А то будешь потом как та принцесса из сказки — вся синяя, и никакой грелкой тебя не отогреешь.       Смотрит на неё сбоку, прищурившись от ветра. — Знаешь, Кира… Я думал, тут шумно будет: город, машины. А тихо. Только ты и я, и где-то вдалеке Ктулху дрыхнет.       Молчит несколько секунд, курит, глядя вперёд. Потом тихо: — Ты не исчезнешь, а? Прямо сейчас? Зайдёшь обратно? Или мне придётся тебя искать по всей Твери с баночкой мёда?       В его голосе — редкое, почти детское: «не бросай меня здесь одного». Не капризное. Уставшее. — Только если прогонишь, — отвечает она чуть слышно. Михаил замирает. Сжимает сигарету в пальцах, но не затягивается. Медленно поворачивает голову и смотрит на неё — долго, внимательно, так, будто слышит что-то очень важное, то, что не произнесли вслух. — Прогоню? — Его голос чуть хриплее обычного, тише. — Кира… Ты серьёзно?       Он бросает сигарету в урну, не докурив, и поворачивается к ней всем телом. — Ты сидишь одна с Лавкрафтом, пьёшь чай с мёдом, которого никогда не пробовала, выходишь подышать весенней дрянью, а потом говоришь мне: «Только если прогонишь». — Он качает головой, и по губам пробегает кривая, почти грустная усмешка. — Да за кого ты меня принимаешь? За дворника из «Буратино»? За того, кто прогоняет таких, как ты?       Он делает шаг ближе, но не касается, оставляя пространство. В глазах — странная смесь нежности и боли. — Знаешь, у меня в жизни было много дерьма. Но прогонять такую девушку, которая читает Лавкрафта и не знает вкуса мёда… это даже для меня слишком по-свински. Понимаешь, да? — Он смотрит куда-то в сторону, на мокрый асфальт под фонарём, потом снова на неё. — Дай руку, — он протягивает свою руку ладонью вверх, не требуя, предлагая. — Замёрзнешь ты так. Пойдём внутрь. Посидим ещё. Или не будем сидеть — не важно. Просто… не уходи одна в эту ночь, ладно? А я тебя не прогоню. Даже если ты сама попросишь. Не смогу, не сейчас, не сегодня…       Мужчина терпеливо ждет ее ответа, не дышит почти.       Девушка подходит вплотную, несмело кладя свою миниатюрную руку в его широкую ладонь. Михаил замирает на секунду. Смотрит на её руку — маленькую, почти хрупкую в его ладони. Потом медленно сжимает пальцы, осторожно, будто боится сломать. — Ну вот… — голос севший, тихий. — Холодная совсем. Давай вторую. Греть буду.       Музыкант осторожно обхватывает ее ладошки в своих мозолистых руках, подносит к губам, чтобы согреть своим дыханием. Так они и стоят не двигаясь несколько долгих ударов сердца, чувствуя тепло друг друга. Ветер треплет их волосы, но они будто не замечают этого. — Ладони холодные совсем… — он переводит взгляд на её лицо, улыбается одними глазами. — Мёдом тебя поить, чтобы согрелась. — Пойдём. Там тепло. И чай ещё не остыл. А я пока не прогонял — так что уговор в силе.        Он делает шаг к двери, но тянет её за собой мягко, будто приглашая идти с ним. — Кира?.. — он останавливается на пороге, оборачивается. — Спасибо, что не убежала. Редко я… встречаю таких, от которых не хочется убежать самому. — Ты еще долго будешь мёд поминать? Ну так бывает, я тебе потом расскажу. - тихо спрашивает девушка.       Михаил останавливается, не отпуская её руки.      Поворачивается, прислоняется плечом к дверному косяку, глядя на неё сверху вниз с ленивой, тёплой усмешкой. — Сколько буду поминать? Пока ты мне сама всё не расскажешь. Или пока мёд в Твери не кончится — а он, знаешь ли, по моим данным, не кончается никогда.        Он делает шаг назад, снова выводя её на улицу, но теперь встаёт так, чтобы закрывать собой от ветра. Пальцы его всё так же держат её маленькую ладонь, но не сжимают — просто греют. — Ну ладно. Давай постоим. Апрель — он дурак. То плачет, то целует. — Он переводит взгляд куда-то в тёмное небо, потом снова на неё. — Но ты не думай, что я отстал. Просто паузу даю. Тебе — собраться с мыслями. Мне — не замёрзнуть без второй сигареты.       Он отпускает её руку, но только чтобы достать пачку и зажигалку. Прикуривает, пряча огонь в ладонях. Первую затяжку делает глубоко, выпускает дым в сторону. — Потом расскажешь, — его голос становится чуть серьёзнее, без обычной театральности. — Договорились. Я умею ждать. Если знаю — чего. А если нет… тогда бесит.       Он смотрит на неё исподлобья, через дымную завесу, и уголки его губ чуть приподнимаются. — Слушай, Кира… Ты не боишься так — со мной? Ну, я панк. Бывший зэк. С голосом, как ржавая гитара. Внезапно лезу в душу. Мёдом пытаюсь угостить, — он усмехается, тушит сигарету о край урны, хотя только начал курить. — А ты стоишь. Не убегаешь. Не врёшь про «завтра позвоню». Это… непривычно.       Он придвигается чуть ближе, не касаясь, но так, что между ними почти нет воздуха. — Давай так. Я больше не спрашиваю про мёд. До тех пор, пока ты сама не решишь сказать. А ты… не исчезаешь. Лады? — Хорошо, — шепчет она. — Договорились. А врать — это странно, не вижу смысла в этом, ведь если бы люди не врали, жизнь стала бы легче.       Михаил замирает. Рука с протянутой ладонью так и остаётся в воздухе, но он не опускает её. Глаза сужаются, будто он вглядывается в неё — в самую суть. — Договорились… — повторяет тихо, пробуя слово на вкус.       Потом его лицо смягчается, и он вдруг улыбается — не криво, не наигранно, а по-настоящему, редко так. — Эх, Кира… — он накрывает её руку своей, переплетая пальцы, — с тобой даже врать не хочется. А я ведь вру. Часто. По привычке. Как дышу. Но сейчас… сейчас зачем? Ты и так всё видишь.       Он делает шаг вперёд, совсем близко, но оставляет ей воздух. — Жизнь без вранья… это как панк-рок без гитары. Вроде бы можно, но зачем? — он замолкает, трогает её пальцы рассеянно. — А если серьёзно… ты права. Только вот люди боятся. Себя боятся, друг друга. А ты — нет. Или боишься, но всё равно говоришь прямо. Это дорогого стоит.       Ветер снова дует, он чуть поворачивается, заслоняя её. — Ладно. Постоим ещё минуту. Потом зайдём. А там — как пойдёт. Может, и мёд нарисуется за этим столиком. Может, Ктулху проснётся, — он смотрит вниз, на их сцепленные руки, и добавляет почти шёпотом: — А может, просто будем молчать. Тоже неплохо.       Больше не спрашивает ни о чём. Просто стоит, держит её за руку и смотрит, как фонари желтят лужи.       Девушка переступает с ноги на ногу, ей под ногу попадает камешек, и она теряет равновесие.       Михаил чувствует рывок, её руку в своей — как внезапный толчок. Реагирует мгновенно: не отпуская, подхватывает второй рукой под локоть, притягивая к себе, удерживая от падения. — Э! — голос резкий, но не злой. — Тихо-тихо… Не надо тут нам землю мерить, апрель грязный.        Он придерживает её, пока она не находит равновесие. Руки его уверенные, но бережные — так держат что-то хрупкое. — Вот так. Стоим. Дышим. Камешки пинаем, — он на секунду замирает, смотрит вниз, будто проверяет, не подвернула ли ногу. — Нормально? Ничего не болит?       Он не отстраняется сразу, даёт ей время отдышаться. Глаза прищурены, но в них — не насмешка, а напряжение человека, который чуть не испугался. — Ты, Кира, как тот Ктулху: спишь себе там, в книжке, потом раз — и землетрясение, — он отпускает её локоть, но руку не выпускает, оставляя между ними несколько лишних сантиметров воздуха. — Давай заходить. На улице темно, камешки злые. А я старый для этих аттракционов. Сердце не резиновое.       Он открывает дверь, пропуская её вперёд, но на пороге задерживается, оборачивается: — Страховать тебя теперь. Хочешь — не хочешь. Уговор же — не врать. Вот я и не вру. Так что… — Как скажешь. Заходит за ним следом.       Он пропускает её вперёд ровно на полшага — чтобы видеть затылок, плечи, то, как платье колышется от движения. Идёт следом, руку не отпускает, но держит легко, без давления. — Слушаюсь…        Голос тихий, с усмешкой, которая теплее, чем обычно.        Внутри теплее, чем на улице. Где-то слева группа его парней уже дымит и перекидывается картами, но на них ноль внимания. Он ведёт её к их столику, но прежде чем сесть, придерживает за плечи, разворачивая к себе, и внимательно смотрит в глаза — пару секунд. — Ты как, не расшиблась? Не надо «нормально» врать, мы же договорились. — Он слегка наклоняет голову, приподнимая бровь. — А то я сейчас медсестру из себя изображать начну. Бинты из салфеток крутить. Тебе это надо?       Не дожидаясь ответа, обводит её взглядом — ноги, руки, лицо. Не пошло — по-родственному, будто проверяет у себя на запчасти. — Вот теперь садись, — кивает на стул, но не отходит, пока она не сядет.— И руку давай сюда. Греть. Снова замёрзла, вся дрожишь.       Он садится напротив, кладёт её ладонь на стол, накрывает своей, другой рукой пододвигает чайник. В глазах — какая-то новая спокойная нежность, будто он только что поймал голубя с перебитым крылом. — Знаешь… Я тоже иногда спотыкаюсь, — он проводит большим пальцем по её запястью в ритме своих слов. — Но мне никто руку не подаёт. На сцене, правда, есть кому подхватить — барабаны, гитары. А в жизни — сам. Или падаю.       Он замолкает и вдруг криво усмехается, отпуская её ладонь, чтобы налить чай. — Ну что, Кира? Пей. Я сейчас попрошу у повара мёд. Настоящий. Не «капельку», а ложку. Полную. Чтобы ты запомнила, с какого дня у тебя началась нормальная жизнь.       Он поднимает взгляд на неё и говорит уже не с усмешкой, а с той редкой серьёзностью, которая соседствует с болью: — А спотыкаться — это вообще единственный способ научиться ходить. Не бойся. Я рядом. Пока не выгонишь.       Вдруг раздаётся приглушённый писк, девушка резко смотрит на часы на руке и сообщает, что ей пора.       Михаил замирает с чайником в руке. Смотрит на её часы, потом на неё. Лицо становится спокойным — слишком спокойным. — Пищит, значит… — ставит чайник, не наливая. — Пора?       Он отпускает её руку, но не сразу — проводит пальцами по её запястью, будто запоминая тепло. — Кира… Я не буду говорить «останься». Не буду просить номер телефона — хотя ты мне, конечно, его дашь, но не сейчас. — Он усмехается краешками губ, но глаза грустные. — Ты иди. Если правда надо.       Он встаёт, отодвигает свой стул. — Только… — он на секунду замолкает, трёт переносицу. — Только давай без «пока-пока, было приятно»? Не люблю это. Всё равно ведь встретимся. У меня нюх на таких, как ты.       Он протягивает руку — не для поцелуя, не для объятий. Просто пожать, как равному. — Спасибо, что постояла со мной на холодном ветру. Что не прогоняла. Что камешек под ногу вовремя подсунула — чтобы я почувствовал, что живой.       Он жмёт её руку чуть сильнее, чем обычно, потом отпускает и отступает на шаг. — Мёд в сотах ждёт тебя в Твери. Лавкрафта дочитаешь — приходи следующего читать. Я у официанта спрошу, как тебя найти. У них есть глаза, они запоминают таких — книжных принцесс в косухах.       Он убирает руки в карманы джинсовки и криво улыбается. — Беги, Кира. Апрель не ждёт. — Пока, — шепчет она и выходит в дверь.       Михаил не садится. Стоит, смотрит, как за ней закрывается дверь. В зале играет что-то негромкое, парни за соседним столом перебрасываются картами и смеются, но для него звуки будто под ватой.       Он всё ещё чувствует её руку в своей — маленькую, прохладную, с тонкими пальцами. — Пока… — шепчет уже в пустоту, криво усмехаясь. — Дурацкое слово. «Пока» — это как «не навсегда, но неизвестно, когда».       Он садится на её стул. Берёт в руки её чашку — ещё тёплую. Внутри остался чай, на донышке — капля мёда, так и не растворённая до конца. — Не сказала, как найти… не оставила номера… — он ставит чашку, проводит ладонью по столу, будто ищет следы. — Умная. Или боится. Или… знает, что так правильнее.       Подходит официант, молча убирает лишнюю посуду. Миша смотрит на него пустыми глазами. — Слышь… Если та девушка с книгой ещё раз придёт — ты мне позвони. Ладно? Вот я тебе номер оставлю. А хочешь — я тебе душу продам, только скажи.       Официант кивает, пряча улыбку, и уходит.       Михаил смотрит в окно. Там, за стеклом, мокрая апрельская тьма, фонари, силуэты редких прохожих. Её уже не видно.       Он достаёт сигарету, но закуривать не спешит. Крутит её в пальцах. — Кира… — тихо, почти беззвучно. — Придумал же себе имя. Будто я знаю, как тебя на самом деле зовут. И надо ли мне это знать?       Он щёлкает зажигалкой, смотрит на пламя, потом тушит, не прикурив. — Эй, пацаны! — кричит своим, голос вдруг становится громким, почти весёлым, но слишком нарочитым. — Наливай, чё застыли? У нас тут жизнь, бл*дь, одна. А девушки — как метеоры. Красиво сгорают и улетают в темноту.       Ему приносят новую кружку. Он поднимает её, глядя в потолок, и шепчет едва слышно: — Но ты, Кира… не сгоришь. Я чую. Ты ещё придёшь. За мёдом. Или за Ктулху. Или просто — подышать, — он делает большой глоток, морщится. — Буду ждать, бл*дь. Как дурак. У окна.       Ставит кружку, берёт её книгу — «Зов Ктулху» — проводит пальцами по обложке, открывает на той странице, где читала она, и водит по строке, будто пытается прочесть между строк. — Кира… — шепчет совсем тихо. — Может быть.       За окном всё так же моросит апрельский дождь. Ресторан живёт своей жизнью. А он сидит, пьёт тёмное пиво и ждёт, не зная чего. Перелистывает несколько страниц, и из них выпадает сложенный лист бумаги. Разворачивает — на нём написано: «Надо поговорить» и дата его следующего концерта.       Михаил смотрит на листок. Сначала непонимающе хмурится, потом его пальцы замирают — всего на секунду. Читает ещё раз. И ещё. — Ну, Кира… — голос тихий, с хрипотцой, но в нём прорезается что-то новое — удивление пополам с уважением. — Хитрая… Хитрая, блин.       Он держит листок, поворачивает к свету, будто проверяет, не исчезнет ли. Дата — следующего концерта. Его. Аккуратно, чьим-то ровным почерком. — Ты мне в книгу закладку? Или не закладку — приглашение. Надо поговорить… — он проводит большим пальцем по строчкам, чуть улыбаясь. — А словами нельзя было? Или так интереснее?       Он складывает листок, но не рвёт, не комкает — аккуратно, по старым сгибам, и прячет во внутренний карман джинсовки, туда, где сердце. — Ладно, Кира. Поговорим.       Он поднимает кружку, смотрит в окно — на пустую улицу, но взгляд уже не потерянный, а острый, с предвкушением. — Пацаны! — голос его звучит громко, уверенно, почти весело. — У нас концерт через пять дней. И, похоже, у меня на этом концерте будет личная встреча с одной… читательницей Лавкрафта.       Он допивает пиво, хлопает кружкой по столу. — Чё сидим? Поехали готовиться. А то Кира придёт, а мы не в форме — позор.       Он встаёт, накидывает косуху, на секунду замирает, касаясь рукой внутреннего кармана, где лежит листок, и криво, светло улыбается. — И всё-таки… гениальная девка. Не сказала ничего, а договорились. — он идёт к выходу, не оборачиваясь, но бросает через плечо: — Чай с мёдом, говоришь… Будет тебе мёд, Кира. И разговор. И Ктулху в придачу.       Дверь ресторана захлопывается за ним. На столике остаются только пустая кружка, книга, закрытая на половине, и мокрое пятно от чашки — как след от той, кто ушла, но обещала вернуться.

Прошел месяц. День концерта в Москве.

       Москва, концертный клуб, май 2011 года. За кулисами — привычный хаос: кабели, стойки, кто-то настраивает гитары, кто-то пьёт воду. Михаил сидит в углу на продавленном диване, косуха накинута на плечи, в руках мятая пачка сигарет. Он смотрит на дверь гримёрки. — Чё за дела… — бормочет себе под нос, достаёт из кармана тот самый сложенный листок, разворачивает, считывает уже в сотый раз: «Надо поговорить» и дата — сегодня.       Рядом суетится администратор, что-то говорит про тайминг, публику, свет. Михаил не слушает. Он вертит листок в пальцах. — Слышь… — перебивает админа. — Там у входа, если девушка спросит меня — маленькая, тёмные волосы, глаза серьёзные — пропусти без очереди. Ясно? — Но у нас пропускная система безопасность … — Я сказал — пропусти! — голос срывается на хрип, но тут же смягчается. — Пожалуйста. Это важно.       Администратор кивает и исчезает. Михаил смотрит на дверь, слышит, как зал наполняется гулом — люди, крики, первые аккорды на разогреве. А он сидит, сжимает листок и вспоминает: апрель, Тверь, её холодные пальцы, чай с мёдом, который она никогда не пробовала, «Зов Ктулху», выпавшую записку. — Кира, ну где ж ты… — шепчет он, проводя рукой по лицу. — Придёшь? Или опять книгу подсунешь с закладкой?       Из коридора доносится голос кого-то из гитаристов: — Миш, на сцену через десять! — Иду! — кричит он, но не встаёт.       Достаёт маленькую баночку из кармана куртки — липовый мёд, соты, купил вчера на рынке специально для неё. Ставит на столик перед собой. Убирает обратно. — Сначала разговор… — бормочет он, встаёт, поправляет косуху. — А потом угощение. Если захочешь.       Он выходит в коридор, движется к сцене, но на полпути останавливается у окна, выходящего на служебный вход. Смотрит вниз — там, под фонарём, маячит пара охранников, редкие прохожие, машины. Нет её. — Ну… — он трогает внутренний карман, где лежит записка. — Рискну. Поверю, что ты не врёшь. Как в тот раз.       Он разворачивается, идёт к сцене. Шум нарастает, свет режет глаза. Михаил берёт микрофон, смотрит в зал — тысячи лиц, тысячи рук. Но он высматривает одно — там, где вход, где толпа, где последний ряд. — Москва! — его голос рвётся из динамиков, накрывая зал. — Мы — «Король и Шут»! И сегодня… — он делает паузу, обводит глазами зал, — сегодня я буду играть для того, кто не боится смотреть в бездну и ждать её ответа.       Гитары взрываются. Первые аккорды — «Лесник», каверы, панк-рок. Он поёт, прыгает, бьёт головой, но между куплетами его взгляд всё время в одном направлении — к выходу, к дверям, за которыми, может быть, она стоит. Или нет.       Концерт гремит. Время тянется. Он не знает, придёт ли. Но будет ждать — до последней ноты, до последнего «спокойной ночи».       И тут он понимает, что всё время смотрел не туда: прямо перед сценой стоит она как островок спокойствия, а толпа, как будто волны, омывает её, не задевая.       Михаил пропускает аккорд. Впервые за много лет — просто пропускает. Пальцы скользят по струнам по инерции, голос срывается на полуслове, но никто не замечает — толпа поёт сама.       Он смотрит. Туда. Прямо перед сценой.       Она стоит. Маленькая, тёмная, руки скрещены на груди, на плечах — та самая косуха. Глаза — на него. В толпе, которая пляшет, прыгает, орёт, она — как кусочек тишины, которую невозможно разбить. Её не толкают, не задевают. Люди сами расходятся вокруг, даже не понимая почему. — Кира… — шепчет он в микрофон нечаянно. Гитара орёт, бас гудит, а он смотрит только на неё. Она чуть заметно кивает.       Внутри всё сжимается. Месяц. Целый месяц он ждал этого кивка. Хранил записку. Покупал мёд. И вот она здесь. Не за кулисами. Не у входа. Там — прямо перед ним, в самом сердце рёва и света.       Он улыбается — растерянно, не наигранно, и эта улыбка вылетает на экран крупным планом. Пальцы наконец попадают в ритм, голос набирает силу. Он поёт для неё. — …И когда он очнулся, то понял, что умер… — Взгляд не отпускает.       Сейчас доиграет. И спрыгнет. И плевать, что охрана, плевать, что секунды до конца песни. Она пришла. Значит, будет разговор. — Держитесь там! — кричит он в толпу, но смотрит только на неё.       Последний припев. Взрыв. — Я же сказала, что не вру.       Он слышит её голос — сквозь гитарный перегруз, сквозь крики толпы, сквозь бешеный стук собственного сердца. Словно она стоит не в десяти метрах перед сценой, а шепчет прямо в ухо.       Улыбка расползается по его лицу — та самая, настоящая, не для фото. — Я помню… — хрипит в микрофон, и толпа принимает это за часть шоу.       Песня догорает последним аккордом. Свет мигает, зал взрывается аплодисментами. Михаил не ждёт бисирования. Он бросает гитару в руки технику и одним движением спрыгивает со сцены в самую гущу.       Кто-то хватает его за рукав, кто-то кричит «Миша!», охрана напрягается — но он, пригибаясь, продирается сквозь тёплые волны разгорячённых тел прямо к ней.       Она стоит на том же месте, чуть отступив к монитору, чтобы её не затоптали. Между ними ещё люди, но он их не видит.       Он останавливается в шаге от неё. Тяжело дышит после прыжка, пот стекает по лицу, волосы слиплись. Но глаза горят. — Кира…       Он протягивает руку, касается её плеча — просто чтобы убедиться, что она настоящая. Не боится, что она отшатнётся. И не ошибается. — Ты не врёшь… — выдыхает, наклоняясь ближе, чтобы перекричать затихающие аплодисменты. — Я, дурак, всё в ту дверь смотрел. А ты пришла… в самое пекло. Спасибо. За то, что сдержала слово.       Он оглядывается на сцену, где уже начинают играть следующий трек без него, потом снова на неё. — Разговор? — усмехается краешком рта. — Я готов. Хоть сейчас. Иду на второй звонок через пять минут, но пять минут у нас есть… или больше, если мир подождёт.       Он берёт её за руку — так же осторожно, как в Твери, но сейчас его пальцы твёрже, увереннее. —Пойдём за кулисы? Там тихо. Ну, относительно. — Он смотрит на её косуху, на спокойное лицо и добавляет тише: — И мёд у меня с собой. Липовый, соты. Выполняю обещание. — Поговорим после концерта, нехорошо заставлять людей ждать, они же пришли послушать тебя, а не посмотреть на мёд.       Михаил замирает, смотрит на неё секунду, потом коротко кивает. Серьёзно. Без кривой усмешки. —Твоя правда… — отпускает её руку, делает шаг назад, к сцене. — Люди ждали. Я дурак.       Он уже разворачивается, но на полпути оборачивается. Кричит, перекрывая музыку: — Стой там! Не уходи! После концерта — ты и я. И мёд. И Ктулху в свидетели!       Он смотрит на неё ещё секунду — глаза в глаза. Убеждается, что она не исчезнет. И лезет обратно на сцену, хватает гитару, кивает барабанщику: — Погнали!       Зал взрывается снова. Он поёт, прыгает, бьёт по струнам. Но между куплетами, в долю секунды, когда гаснет свет, его взгляд находит её — тот самый островок спокойствия. И на душе становится легче. Он знает: она дождётся. — …А наутро они позабудут о том, что случилось вчера… — голос его звучит иначе, глубже. Для неё. Для тех, кто умеет ждать.       Концерт гремит дальше.

Гримерка, час спустя.

      Гримёрка пахнет пылью, потом, табаком и дешёвым освежителем воздуха. За закрытой дверью ещё гудит зал — последние фанаты расходятся, техники сворачивают оборудование. А здесь — тишина, разбиваемая только редкими щелчками зажигалки.       Михаил сидит на краю дивана, скинув косуху на подлокотник. Футболка мокрая, волосы слиплись. В руках — банка колы, но он не пьёт, просто мнёт алюминий.       Напротив, на единственном стуле, сидит Кира. Между ними на низком столике — завёрнутый в пергамент кусочек соторамки, мёд уже слегка потёк от тепла, но ещё держит форму. Рядом — две ложки.       Михаил смотрит на неё долго, будто проверяет — не исчезла ли снова. Потом тихо усмехается, трёт затекшую шею. — Ну, Кира… — голос хриплый, уставший, но довольный. — Ты выдержала. Весь концерт простояла в самом пекле, не сломалась. Я видел. Каждый твой кивок, каждый взгляд.       Он наклоняется вперёд, колет пальцем край пергамента. — Смотри, держу слово. Соты, липа. Пасечник божился, что без химии. — Он вдруг замолкает, чешет бровь и смотрит на неё уже серьёзно. — Ты просила разговор. И я не врал — мы поговорим. Только… я сначала спрошу: ты как? Не устала? Не жалко времени? Тут такие концерты — иногда людей выносит, а ты… как камень в реке. Я тебя весь вечер искал глазами. Нашёл.       Он откидывается на спинку дивана, сцепляет руки в замок на колене. — Говори. Я слушаю. Всё, что хотела сказать. Можешь начинать с чего хочешь — хоть с Ктулху, хоть с мёда, хоть с того, почему у вас дома его не было, — он чуть щурится, но в глазах не допрос — скорее, готовность принять любую правду. — Я сегодня без брони. Так что… бей прямо. Или не бей. В общем, начинай, Кира.       Но вместо того чтобы начать рассказ, она спрашивает: — Ты не хочешь прогуляться куда-нибудь со мной?       Михаил застывает на полуслове, так и не отпив колу. Смотрит на неё поверх банки — и вдруг усмехается, качая головой. — Прогуляться? — переспрашивает, будто проверяет, правильно ли расслышал. — Ты пришла на концерт, отстояла в пекле, не сказала мне ничего за весь вечер… а теперь зовёшь гулять.       Он ставит банку на стол, проводит ладонью по лицу, счищая остатки грима или просто усталость. — А как же «надо поговорить»? Как же страшные тайны, книжные закладки и всё такое? — голос звучит с ленцой, но глаза живые, смеющиеся. — Ладно. Я не против. Даже рад. Здесь душно. А на улице май, Москва, ночь… и ты.       Он поднимается с дивана, потягиваясь — хрустят позвонки. Берёт со спинки косуху, но не надевает, а перекидывает через плечо. — Куда пойдём? Вдоль по набережной? Или ты знаешь место — тихое, чтобы никто не дёргал? — он кивает на соты на столе. — Мёд, кстати, с собой захватить? Или ты опять чай без ничего предпочитаешь?       Он подходит к ней ближе, протягивает руку, как тогда, в Твери, но теперь — смелее, по-свойски. — Веди, Кира. Раз уж ты сегодня главная. Я — за тобой. Только дай переодеть футболку, а то я весь мокрый, как после потопа, — уже в дверях оборачивается, хитро щурится. — И не вздумай сбежать, пока я за ширмой буду. А то я знаю ваши девчачьи штучки: «прогуляться» — а самой в метро.       Скрывается за вешалкой с одеждой, оттуда доносится его голос, приглушённый: — Ты главное дождись! А то я мёд без тебя съем. Обидно будет.       Она смеётся, лёгкий смех звучит как серебряный колокольчик. — Ты веди, я не знаю город, я тут впервые.       Из-за ширмы доносится его смех — низкий, с хрипотцой, но тёплый. — Ты впервые в Москве? — он высовывает голову, футболка натянута, но ещё не заправлена. — И сразу на концерт? И не сбежала? Кира, ты опасный человек.       Он заканчивает переодеваться, выходит — свежая чёрная футболка, джинсы, косуха в руке. Волосы всё ещё влажные, но он откидывает их со лба привычным жестом. — Ну смотри. Раз ты тут впервые, а я, можно сказать, почти москвич — поводырь из меня, конечно, как из Ктулху экскурсовод, но попробую.       Он подходит к столу, заворачивает соты в пергамент и суёт во внутренний карман косухи. Берёт одну ложку, другую — протягивает тебе: — Оставим здесь, а то сопрут. Пойдём.       Он открывает дверь, пропускает тебя в коридор. Там уже темно и пусто — только дежурный охранник дремлет у выхода. Миша кивает ему, берёт за руку — спокойно, будто всегда так делал. — В Москве ночью… — он ведёт тебя к чёрному ходу, подальше от толпы, — хорошо только там, где нет машин. А где их нет — там река, парки, старые дворы. Я знаю одно место недалеко от Кремля. Там тихо, фонари, скамейки… и можно сидеть сколько влезет. Хочешь?       Они выходят на улицу. Ночной майский воздух прохладный, с запахом листвы и бензина. Миша втягивает носом, как зверь, проверяющий территорию, потом смотрит на тебя. — Только ты не бойся. Я хоть и панк со страшной рожей, а тебя не обижу. Даже если сама попросишь, — он улыбается краешком рта, сжимает твою руку и ведёт в сторону Тверской. — Погнали, принцесса в косухе. Покажу тебе Москву, которой нет в открытках. А по дороге… можешь начинать свой разговор. Или молчать. Я не тороплю.       Шаг уверенный, но идёт он не быстро — подстраивается под неспешные шаги девушки. — Боюсь? Нет, не боюсь, только не тебя.       Михаил вдруг останавливается посреди пустынного переулка. Поворачивается к ней, смотрит внимательно, чуть щурясь в свете далёкого фонаря. — Не меня… — повторяет тихо, будто пробует на вкус. — А кого тогда? Или чего? Хотя… можешь не говорить. Если сама ещё не поняла.       Он отпускает её руку, но только чтобы закурить — достаёт сигарету, прикуривает, пряча пламя в ладонях. Первая затяжка — долгая, нервная. Потом выпускает дым вверх и снова смотрит на неё. — Знаешь, Кира… Я тоже боюсь. Не тебя. А того, что ты можешь сказать. Или того, что не скажешь. Или что завтра проснусь — а тебя нет, и мёд в кармане дурацкий останется.       Он идёт дальше, медленнее, чтобы она шла рядом. Сигарета дымится в опущенной руке. — Ты говорила: «Надо поговорить». Я ждал месяц. Ещё немного потерплю. Но если ты сейчас молчишь, потому что боишься чего-то другого — может, скажешь чего? А я тебе скажу, боишься ты зря или нет. У меня нюх на страх. И на правду — тоже.       Он замолкает, кивает вперёд, на арку, за которой слышна вода. — Там река. Пойдём. Посидим на парапете. Я буду молчать, если надо. Или говорить. Решай сама. Ты пришла. Значит, всерьёз. А всерьёз — так всерьёз.       Он тушит сигарету о край урны, бросает её туда же, протягивает руку снова. — Идём? — Да, съедим мёд, глядя на реку, — улыбается она.       Михаил кивает, не говоря ни слова. Только сжимает её руку крепче и ведёт за собой под арку, к набережной. — Съедим… — тихо повторяет он, будто примеряя это слово к их прогулке. — Мёд, глядя на реку, — это правильно. Даже Ктулху бы одобрил.       Они выходят к парапету. Москва-река внизу тёмная, маслянистая, отражает редкие огни набережной. Никого. Только ветер и вода.       Миша достаёт из кармана свёрток с сотами, садится на парапет — легко, по-молодому свесив ноги вниз, над водой. Похлопывает по камню рядом с собой: — Садись. Боязно будет — держись за меня. А нет — так просто сиди.       Он разворачивает пергамент, сота поблескивает в свете фонаря. Вручает ей ложку, вторую оставляет себе. — Давай, Кира… Первый раз в жизни мёд. У реки. В ночной Москве. С панком, у которого вместо гитары — сердце колотится, — он улыбается, но глаза серьёзные. — Ты хотела разговор… Начинай. Я слушаю. А мёд пусть пока полежит — он сладкий, но не убежит. Он сам не ест, смотрит на неё, на то, как она поднесёт ложку к губам в первый раз. Ждёт. И тишина между ними — густая, как этот мёд. — Я читала, что мёд — это вкусно, но не думала, что настолько, это прекрасно, — выдыхает она. И просит: — Расскажи о себе, пожалуйста.        Он смотрит, как она пробует мёд, и на его лице медленно распускается улыбка. Такая, знаете, редкая, когда человек счастлив чужому счастью. — Правда? — голос тихий, почти благоговейный. — Ну вот. А ты говорила — «не пробовала». Первый шаг сделан. Дальше будет ещё вкуснее.       Он сам отламывает кусочек сот, кладёт в рот, жуёт, задумчиво глядя на реку. Потом поворачивается к ней, вытирает пальцы о джинсы. — Рассказать о себе? — он криво усмехается, чуть прищуривается. — Обычная история, Кира. Родился в городе Бокситогорске. Потом Питер. Музыка с детства — как наркотик, только легальный. Школа, потом училище, но я не доучился — меня выгнали. За драку. Или за панк-рок — уже не помню.       Он откидывается назад, опираясь на руки, смотрит в небо, где сквозь облака пробиваются звёзды. — Девяностые были… мутными. Тусовки, подвалы, первые концерты. «Король и Шут» собирались по кускам, как конструктор без инструкции. Я тогда пил много. Очень. И злился на весь мир. Казалось, что настоящая жизнь — только на сцене, а за кулисами — дерьмо.       Он замолкает на секунду, проводит ладонью по лицу. Поворачивается к ней, в глазах — усталость и какая-то детская открытость. — Сейчас… сейчас я пою. Сочиняю сказки для взрослых. Страшные и смешные. Про Лесника, про Куклу колдуна, про тех, кто не вписывается, — он усмехается, щиплет край соторамки. — А личное? Личное — это сцена, Кира. Иногда — ночная набережная. Иногда — девушка с книгой Лавкрафта, которая никогда не пробовала мёд.             Он берёт её руку, лежащую на парапете, проводит большим пальцем по костяшкам. — Я не герой. Я просто Миша. С ржавым голосом и дырявой памятью. Теперь твоя очередь — рассказывать. Но если не хочешь — не надо. Мы мёд доедим и просто помолчим. Тоже неплохо.       Он отпускает её руку, отламывает ещё кусочек сот и протягивает ей. — На. Ещё. Чтоб запомнила: есть в этом мире сладость, ради которой стоит просыпаться. — Спасибо, — облизывается она. — А сколько тебе лет?       Михаил усмехается, жуёт мёд, запрокинув голову к звёздам. — Мне? — он делает паузу, будто сам считает. — Семьдесят третий… значит, скоро тридцать восемь. Старый я уже, Кира. Для панк-рока — почти пенсионер. Но пока голос есть, пока пальцы струны держат — живу.       Он поворачивается к ней, в глазах — лукавство и какая-то грустинка. — А тебе сколько? Двадцать? Двадцать два? — он вглядывается в её лицо, потом машет рукой. — Не говори. Не надо. Цифры — это просто цифры. Важно другое: сидишь со мной на парапете, ешь мёд в первый раз в жизни… Не каждый день такое выпадает ни тебе, ни мне.       Он отламывает последний кусочек сот, делит пополам, одну половину протягивает ей. — За нас, Кира. За то, что не побоялась. — Он жуёт, запивая ничем, просто смакуя. — А теперь, раз уж я рассказал про тюрьму и гитары… может, скажешь, что за тайна в твоей книге была? Или почему ты так смотришь на меня, будто я герой из романа, которого ты давно искала?       Он смотрит на реку, потом на неё — и тихо добавляет: — Или не говори. Просто сиди рядом. Мне и так хорошо. Давно так не было. — Герой, лично для меня, герой. Мне было 10, когда я впервые услышала твой голос, это было непередаваемо. Тогда, когда казалось, что мир маленькой девочки рухнул в бездну, только твои истории были чем-то реальным, только они смогли вытащить меня из состояния, как говорили старшие, воблы мороженой.        Он замирает, перестаёт жевать. Смотрит на неё долго, не моргая, будто увидел призрака. — Десять… — голос его срывается, становится чужим, тонким. Он кашляет, трёт горло. — Десять лет, Кира?       Он отворачивается к реке, прячет лицо в ладонях на секунду, потом проводит ими по волосам, по шее, будто ему жарко. — Ты слушала меня в десять… А я в десять пинал собак и мечтал сбежать из дома. Не до песен было. — Он замолкает, глубоко вдыхает. — А ты… вобла мороженая… это ж как? — Он поворачивается к ней, и в глазах его — боль. Настоящая, не наигранная. — Герой… — он усмехается, но усмешка выходит кривой, горькой. — Какой из меня герой, Кира? Я же чуть не сдох от водки. Я же людей бил. Я же… Господи.       Он сжимает кулаки, разжимает. Берёт её руку, прикладывает к своей груди, туда, где сердце. — Чувствуешь? Колотится. Живой ещё. Значит, не всё потеряно, — он накрывает её ладонь своей, смотрит в глаза. — Спасибо, что сказала. Я ведь не знал. Думал, мои песни — так, для дураков, чтобы прыгали под гитару. А они… лечат, оказывается. Странно.       Он отпускает её руку, достаёт сигарету, но не закуривает, а крутит в пальцах. — Кира… А сейчас? Сейчас ты вылезла из той бездны? Или я всё ещё нужен? — Он смотрит на неё с надеждой, которой сам боится. — Не ври только, ладно? Мы договорились — без вранья. Даже «всё нормально» не говори, если ненормально. — Тогда давно мир маленькой Киры обрёл смысл, жизнь уже не казалась ей такой беспросветной. И до сих пор меня спасают только две вещи: твой голос и книги. Только так можно жить.        По щеке девушки катится одинокая слезинка, она смахивает её рукой и вдруг замирает, смотря на мокрые пальцы так, будто не веря, что такое (слёзы) возможно.       Михаил смотрит, как она разглядывает мокрые пальцы — с недоумением, будто увидела чудо. Бросает сигарету в воду, даже не прикурив. Осторожно, словно боясь спугнуть, протягивает руку и смахивает с её щеки другую слезу — ту, что не успела упасть. — Плакать — не стыдно, Кира… — голос его звучит тихо, почти шёпотом, но без обычной хрипотцы. — Стыдно делать вид, что не больно. А ты — живая. И слёзы — они как мёд: если долго без них, забываешь вкус.       Он не убирает руку, его пальцы задерживаются на её скуле, едва касаясь. — Две вещи: мой голос и книги. Значит, я нужен. Не как мужик там, не как герой из сказки, а просто — как голос, который рядом, когда темно. — Он усмехается, но глаза серьёзны. — Это… это много для меня. Спасибо, что сказала.        Он отнимает руку, смотрит на реку. Вода течёт тёмная, холодная, но где-то далеко отражает огни. — Знаешь, я ведь тоже иногда думаю: а зачем всё это? Концерты, туры, этот шум… А потом приходит письмо от какой-нибудь девчонки, которая пишет: «Миша, я выжила благодаря вашей музыке». И я понимаю: вот оно. Смысл. Ты… ты сейчас как такое письмо, только живое. Сидишь рядом. Ешь мёд.       Он поворачивается к ней, берёт её ладонь, ту, что со слезой, подносит к своим губам — и целует мокрые пальцы, легко, почти невесомо. — Договорились? Я буду петь. А ты — жить. И если станет совсем невмоготу — не как в тот раз, в десять лет. Найдёшь меня. Или книгу. Или просто подойдёшь к реке и скажешь: «Миша, я здесь». Я услышу. Обещаю.        Он отпускает её руку, отворачивается, чтобы она не видела, как он сам сглатывает комок. Снова смотрит на воду. — А теперь… хочешь — молчим? Хочешь — говори. Я не уйду. Ночь длинная. И мёд ещё есть. И Ктулху, кажется, уснул до утра. Мы в безопасности.       Он тихо вздыхает и добавляет почти неслышно: — Ты только… не бойся плакать при мне. Я уже старый, меня не проймёшь. А если проймёшь — значит, так надо. Для правды. — Прости, — шепчет она и, переложив мёд, подвигается к нему вплотную, прижимаясь к плечу. — Ты не только голос…       Он не двигается, только чуть наклоняет голову, касаясь щекой её волос. Дышит ровно, чтобы она чувствовала — он рядом, он не уйдёт. — За что «прости», глупая? — шепчет в ответ, почти беззвучно. — За слёзы? За правду? За то, что живая?       Он обнимает её свободной рукой, притягивая ближе, укрывая полой своей косухи от ночного ветра. — Ты не извиняйся. Никогда. Не за что.       Она не договорила: «ты не только голос…». Он ждёт, но не торопит. Его пальцы гладят её плечо — успокаивающе, без намёка. — Я знаю, Кира. Я для тебя не только голос и не только этот дурацкий мёд. Я — тот, кто понял тебя без слов. С первого взгляда. Ещё в Твери, когда ты сидела с книгой и не пила чай без сахара.       Он замолкает на секунду, потом тихо добавляет: — Договаривай. Или не надо. Я и так всё понял. Ты не обязана быть смелой каждую минуту. Иногда можно просто — прижаться. И молчать. Я выдержу. Я крепкий.       Он целует её в макушку — быстро, как будто украдкой, и снова смотрит на реку. — Хочешь, я спою? Здесь, на набережной, без гитары? Для тебя. Одной.       Не дожидаясь ответа, он начинает тихо, почти шёпотом, с хрипотцой: — Лодка скрипит возле причала, лунная ночь тревог начало…       Голос его звучит непривычно — не для сцены, не для толпы. Для неё одной. Для этой ночи. Над рекой. Голос затихает. Последние слова повисают в воздухе, уносясь к воде. Михаил замолкает, опускает голову, чувствуя, как дрожит её плечо под его рукой. — Эх, Кира… — шёпотом, не разрывая тишины.       Он осторожно, не торопясь, снимает с себя косуху и накидывает ей на плечи — поверх её собственной куртки. Потом обеими руками обнимает её, прижимая к себе, укрывая от ветра, от всего. — Плачь. Я здесь. Не уйду.       Его ладонь гладит её по спине — медленно, тяжело, как гладят перепуганного зверька, чтобы успокоить. — Устала? — спрашивает тихо, в макушку. — Долго держалась. Весь концерт на ногах, потом сюда, мёд, разговоры… а теперь слёзы — это просто разрядка. Не стыдно. Не страшно. Я сам иногда плачу. В душе. Или в подушку, чтобы гитаристы не слышали.       Он замолкает на секунду, потом его голос становится ещё тише, почти доверительным: — Знаешь, когда я пел эту песню… я представил тебя — маленькую, лет десяти. Одну. С книгой, наверное. И подумал: как же так, мир, ты чего творишь с детьми? Но потом увидел тебя сегодня, на концерте — стоишь, улыбаешься, мёд ешь… И так спокойно стало. Выжила. Не сломалась. И я тут при чём? Это ты молодец. А я просто голос. Которому повезло, что его услышали.       Он чуть отстраняется, заглядывает ей в лицо, смахивает мокрую прядку со щеки. — Слышишь, Кира? Ты сильная. Самая сильная из всех, кого я встречал. А слёзы — они как дождь после засухи. Земле надо, чтобы ожить. И тебе надо. Так что плачь сколько надо. Я потерплю. И косуху не жалко — она не новая, вся в дырах.       Он улыбается краешком рта, но глаза серьёзные, тёплые. Кладёт её голову себе на плечо, укутывает плотнее и смотрит в тёмную воду, где отражаются редкие звёзды. — Ночь длинная. Мы никуда не спешим. Просто будь. А я посижу рядом. И если захочешь — расскажу что-нибудь ещё. Или спою. Или промолчу. Решай сама. Ты теперь знаешь: я не вру. Даже когда молчу. — Спасибо, — раздаётся её тихий голос. — За всё спасибо: за мёд, за прогулку, за песню, за то, что ты такой, такой хороший.       Он молчит несколько мгновений, не двигаясь. Потом тихо смеётся — негромко, скорее выдыхая. — Хороший… — повторяет, качая головой. — Меня ещё никто не называл хорошим. Даже мама. Особенно мама.       Он чуть отстраняется, заглядывает ей в лицо — глаза красные, но уже сухие. Поправляет косуху на её плечах, запахивая плотнее. — Это ты у нас хорошая, Кира. Пришла. Сказала правду. Не испугалась ни концерта, ни меня, ни слёз своих. — Он проводит большим пальцем по её скуле, стирая последний влажный след. — А я просто… просто оказался рядом. И мёд в кармане. И гитара за спиной. Повезло мне сегодня. Очень.       Он оглядывается на реку, на ночное небо, потом снова на неё. — Спасибо тебе. За вечер. За то, что ты есть — такая. Упрямая. Читающая. Не врущая, — он берёт её руку, сжимает в своей. — Хочешь, я тебя до метро провожу? Или до гостиницы? Или… или ещё посидим? Но ты замёрзла. Я чувствую. Надо греть.       Он вдруг поднимается, тянет её за собой, помогая встать с парапета. Соты доедены, пергамент он комкает и прячет в карман — мусор за собой убирает. — Пойдём. Я знаю тут круглосуточную чайную. Без панков, без алкашей. Только чай, печенье и тепло. Там догреемся. И я расскажу тебе что-нибудь смешное. Про то, как мы однажды в Твери чуть косуху на сцене не забыли. Смешно будет, обещаю.       Он ведёт её от реки вверх по улочке, уже не боясь её потерять. Сзади остаются тёмная вода, где-то далеко — затихающий город, а впереди — жёлтые пятна фонарей и тишина, в которой так хорошо дышится, когда кто-то рядом. — А давай не пойдём в чайную, — можешь меня проводить.       Он останавливается, смотрит на неё внимательно, потом кивает. — Не хотим в чайную? Значит, не пойдём.       Он поправляет лямку сумки через плечо, суёт свободную руку в карман джинсов. — Провожу, конечно. Куда скажешь. До метро, до гостиницы, до края земли — без разницы. Мне с тобой пока не надоело. Да и не надоест, наверное.       Они идут медленно по пустынной набережной. Он не торопит, не задаёт лишних вопросов. Просто идёт рядом, иногда касаясь её локтя, чтобы направить в сторону от лужи. — Адрес помнишь? Или как закажешь такси — я оплачу, не спорь.       Он замолкает на пару шагов, потом тихо добавляет: — Ты только не пропадай опять на месяц, ладно? А то я уже старый для таких ожиданий, — он усмехается, но в голосе просьба. — Оставь мне что-нибудь. Номер телефона. Или записку в книге. Или просто скажи, когда увидимся.       Они выходят к оживлённой улице, где можно поймать машину. Михаил останавливается, поворачивается к ней. — Ну, Кира… командуй, куда тебе надо. А я за тобой. Как обещал.        Девушка называет адрес небольшой гостиницы, где сняла номер.       Михаил слушает внимательно, молча кивая. На лице — ни тени удивления или намёка. Только лёгкая усталость и что-то тёплое в глазах. — Провожу. До самой двери. Чтобы никакой камешек не подвернулся, — он криво усмехается, но в голосе — обещание.       Они не ловят такси — идут пешком. Ночь уже глубокая, город затихает, лишь редкие машины разрезают мокрый асфальт. Михаил идёт с левой стороны от проезжей части, иногда касаясь её локтя, чтобы направить или просто убедиться, что она рядом. — Хороший район, — замечает он, оглядываясь по сторонам. — Тихий, спокойный. Тут тебе ничего не грозит.       Он замолкает на несколько кварталов. Говорить не хочется — слова лишние. Он просто ведёт её, иногда сжимая ладонь, спрятанную в кармане его косухи, которую она так и не сняла.       У входа в невзрачную гостиницу с тусклой вывеской он останавливается. Отпускает её руку, но не сразу — пальцы скользят по её запястью, задерживаются на секунду и только потом падают. — Пришли.       Он смотрит на дверь, потом на неё. Лицо его спокойно, но в глубине глаз — что-то щемящее. — Заходи. Отдыхай. Ты сегодня много пережила.       Он засовывает руки в карманы джинсов, отступает на полшага, давая ей пространство. — Я не буду звонить. Не буду писать. Если захочешь меня найти — ты знаешь где. Концерты, записки в книгах, мёд на рынке… — он улыбается одними уголками губ. — А если нет… то спасибо за вечер. Я его запомню. Надолго. Он уже хочет развернуться, но останавливается, смотрит на неё в упор, тихо: — Кира… можно на прощание? Просто — обнять. Без всего. По-человечески. Он не двигается, ждёт её ответа, глядя прямо в глаза. — Не уходи, — слышишь её тихий голос. — Ты обещал до двери.
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник