Часть 9. Осколки
23 мая 2026 г., 10:09
Примечания:
от лица Сухо
Я помню тот день, когда всё сломалось.
Мне было двенадцать. Мама улыбалась утром — как всегда, светло, тепло, будто мир состоял только из нас двоих. Она поцеловала меня в лоб перед школой и сказала: «Я тебя очень люблю, мой хороший».
Я не знал, что это в последний раз.
Когда я вернулся, дома пахло чем-то чужим — лекарствами, холодом, пустотой. Отец сидел на кухне, сжав голову руками. Он не плакал. Он вообще редко плакал. Но в тот день его плечи тряслись.
— Мамы больше нет, — сказал он.
Дальше была тишина.
Я не плакал.
Я смотрел на отца и думал: она ушла. Просто взяла и ушла. Даже не попрощалась.
Отец не утешал меня. Он вообще не знал, как разговаривать с детьми. Он ушёл в работу, в свои бесконечные встречи, в цифры и контракты. А я остался один в большой пустой квартире с призраком мамы, который являлся каждую ночь.
В тот год я понял одну вещь. Ту, которая стала моим якорем и моей петлёй:
Люди уходят.
Всегда. Независимо от того, как сильно ты их любишь. Независимо от того, как сильно они любят тебя.
Они уходят.
И ничего нельзя с этим сделать.
Кроме одного — держать их так крепко, чтобы не могли вырваться.
Суджин была моим первым «держать».
Мы дружили с детства. Она знала меня до — до того, как я стал закрытым, колючим, вечно настороженным. Я не привязывался к ней — я был сломан.
А потом появилась Джугён.
Маленькая, неуклюжая, вечно краснеющая, с кучей косметики на лице, чтобы скрыть то, что она считала уродством. Она не знала, какая она на самом деле. Я увидел сразу — ту, настоящую, без фильтров, без тонального крема. Она была прекрасна. В своей неуверенности. В своей хрупкости. В своей наивной вере, что мир можно сделать добрее, если просто улыбнуться.
Я влюбился.
И испугался.
Потому что любовь — это уязвимость. А уязвимость — это риск потерять.
Мама ушла, хотя я любил её. Отец ушёл в свою работу, хотя я был рядом. Значит, любовь не гарантирует ничего.
Я оттолкнул её. Потом притянул. Потом снова оттолкнул. А когда понял, что могу потерять навсегда — вцепился мёртвой хваткой.
Она выбрала меня.
Тогда я подумал: я справился. Я удержал. Я победил свою тень.
Как же я был слеп.
Первое время я был счастлив впервые после смерти мамы. Джугён смотрела на меня как на целый мир. Она смеялась над моими шутками, краснела от комплиментов, говорила, что я красивый. Она заполнила ту пустоту, которую никто не мог заполнить.
А потом я начал бояться.
Каждый день. Каждую секунду.
А что, если она проснётся и поймёт, что я не тот, за кого себя выдаю? Что я сломанный, пустой, неспособный любить нормально? Что она заслуживает кого-то лучше — Соджуна, например, с его открытой улыбкой и лёгкостью?
Я не умею быть лёгким. Я умею только держать.
И я начал держать.
Сначала незаметно. Спрашивал, где она, с кем, когда вернётся. Потом — проверял телефон. «На всякий случай», — убеждал я себя. — «Просто чтобы убедиться, что она в безопасности».
Потом — запрещал короткие юбки. «Для её же блага». Потом — требовал отчитываться о каждой минуте. «Потому что я волнуюсь».
Я не замечал, как страх превращается в контроль. Как контроль превращается в клетку.
Первый раз, когда я ударил стену рядом с её головой, я испугался себя.
Я смотрел на свою разбитую руку, на кровь на обоях — и не узнавал человека в зеркале.
«Это не я, — думал я. — Это тень. Та, что поселилась во мне в двенадцать лет».
Но тень была мной. Я просто не хотел это признавать.
Селфхарм начался задолго до Джугён.
Впервые я порезал руку в пятнадцать. Не помню, из-за чего — то ли отец сорвался на меня за плохую оценку, то ли Суджин сказала что-то не то. Я просто помню, как взял линейку, сломал её пополам и провёл острым краем по запястью.
Боль была... очищающей.
Как будто вся грязь, весь страх, вся ненависть к себе вытекали вместе с кровью. На несколько секунд становилось легче. Тише. Светлее.
Потом боль возвращалась — но к ней примешивалось чувство контроля. Этого у меня не мог отнять никто. Моё тело. Моя боль. Моё решение.
Когда я начал встречаться с Джугён, я думал, что смогу остановиться. Что её любовь вылечит меня. Что я стану нормальным.
Я не стал.
Просто стал прятаться лучше. Длинные рукава. Отговорки — «кошка поцарапала», «случайно задел что-то на работе». Джугён верила. Или делала вид, что верит.
Каждый новый порез — это крик о помощи, который я не умел озвучить. Каждая красная линия — это «помогите мне», «не бросайте меня», «я боюсь».
Но я не просил помощи. Я требовал любви. И путал эти два понятия.
Когда Джугён впервые посмотрела на меня с настоящим страхом — не за себя, а за меня, — я почувствовал стыд. Такой острый, что хотелось вырезать его из себя вместе с кожей.
«Ты чудовище», — сказал я себе в тот вечер, глядя в потолок, пока она спала рядом. — «Ты убиваешь её. Не руками — своей любовью».
Но я не мог отпустить.
Каждый раз, когда я пытался представить жизнь без неё, у меня останавливалось сердце. Буквально. Начинало колотиться, пропускать удары, сжиматься в комок.
Без неё — темнота. Без неё — пустота. Без неё — тот самый день, когда мне было двенадцать, и мамы не стало, и никто не обнял меня, никто не сказал «я рядом».
Я не переживу этого снова.
Лучше умереть, чем снова это чувствовать.
Я писал ей сообщения — десятки, сотни. Сначала нежные («Люблю, вернись, я умоляю»), потом злые («Ты не имеешь права так со мной поступать»), потом отчаянные («Ты хотела, чтобы я умер? Смотри»).
Я отправлял фото.
Своих рук.
Кровь. Порезы. Ещё не зажившие — рядом со старыми, бледными шрамами.
«Смотри, что ты сделала. Это ты виновата. Ты ушла — и я рассыпаюсь».
Я хотел, чтобы ей было больно. Чтобы она чувствовала то же, что и я.
Потому что если ей больно — она думает обо мне. Если она думает обо мне — она ещё не ушла полностью.
Я — чудовище. Я знаю.
Но я не умею иначе.
Отец не научил меня любить. Он научил меня выживать. Закрываться. Не показывать слабость.
А когда внутри всё сгнило от молчания — остались только порезы и контроль.
И вот теперь я сижу в пустой квартире, сжимаю в руке осколок стекла и смотрю на телефон.
Она не отвечает.
Час. Два. Пять. Сутки.
Она не вернётся.
Я знаю это так же ясно, как знал в двенадцать — что мама не вернётся.
Только теперь у меня нет сил начинать заново.
Я смотрю на свои руки. На шрамы. На свежие порезы, которые сделал сегодня — в надежде, что она увидит и пожалеет. Что прибежит. Что обнимет.
Она не прибежала.
Она выбрала себя.
И, наверное, это правильно.
Потому что я бы себя не выбрал.
Никогда.
Я ложусь на пол. Смотрю на потолок. Кровь капает на паркет.
Мне двенадцать. Мама ушла. Я один.
И ничего не изменилось.