Забудьте все тут или яростно горите...
Я рожден любить всем сердцем,
Или все же ненавидеть...
Расскажи
Pyrokinesis - Прикоснувшиеся к солнцу ©
Привязанность, говорит Он, глядя ей в глаза пристально, это тоже форма самоистязания. — Нужно научиться оставлять прошлое в прошлом. Не прошлое нас определяет, а мы сами решаем, как себя вести, даже если побывали в Аду.***.
«Как обернулось бы все, если бы я нашла в себе силы?» — Смотри, Сигрика, огоньки в небесах загораются, — голос ее звучит легкомысленно-ветрено настолько, чтобы любому здравомыслящему в нем почуялось недоброе. Она, по своему обыкновению, из образа не выходит. Вся она — образ недобрый. Кровью окрасилось низко-осеннее небо, и оттого, наверное, сидеть под ним такая мука. Ива, скрывающая их за серьгами, совсем потемнела. Сюда они приходила все вместе, чаще — Сигрика одна. Теперь — они вдвоем. Сделанная кем-то давно качель небезопасна — дощечка, державшаяся на веревках. Но кому какое дело? Сигрика ощущается летом, цветущей сиренью, ясным небом над головой и полем, укрытым колосьями пшеницы. Сигрика — мягкосердечный отголосок того, что Дения когда-то потеряла; открытость, постоянно наравившая исчезнуть среди календарных строчек, безжизненных новостей и прозрачных дождей. Дения смотрит в ее глаза и сравнивает их с морем. Как глупо, клишированно. Море. Сигрика не бушует и не поддается бурям. Сигрика — если и вода, то только тонкая спокойная гладь, не пенистые волны, но постоянно находящаяся в движении река. Сигрика качается, раскачивается, отталкиваясь от земли, и волосы ее вздымаются вместе с ней, летит она, назад-вперед-назад-вперед. Дения невольно зажмуривается — «Держись крепче! Печально вышло бы, если бы Шестерке сообщили, что ты улетела и разбила себе что-нибудь, а?» — и качель подталкивает, помогая раскачаться выше, быстрее, уверенная, что успеет ухватиться и остановить, если Сигрика вдруг не удержится или веревки оборвутся. Вот бы умножить этот миг, еще и еще, еще, чтобы время тянулась медленее. Вот бы остаться здесь навсегда, в хрупком гербарии момента с последним из оставшихся близким человеком. Правда, ничего этого, конечно же, не умножится, не продлится дольше, чем положено. Ей это не нужно – сама она наряд ли ей нужна. Вне лекционного кабинета Сигрика слишком печальна, а она не утруждает себя осторожностью, слушает, как Сигрика говорит, как цитирует, как рассыпается в мыслях. — Знаешь, говорят, что кошмары, прячущиеся в темноте, стали однажды такими плоскими, что превратилось в сны. «Как хорошо, что ты не знаешь, Сигрика, что я сама стала кошмаром, осязаемым и небезопасным для всех здесь». – П.. прости, я узнала, что все проблемы из-за меня. «Из-за Него», – сквозь вены на бледных запястьях, сквозь подушечки пальцев пульсирует преддверие злобное, переливается из голубого в иссиня-черный, как доказательство, когда Дения усилием воли гасит желание озвучить вслух совершенно другое. Она и рада думать, что дело в совести, однако правда в том, что сладкая ложь для потерявшейся Алисы была бы куда слаще, не рвись она всем существом к такому белому кролику. «Сигрика, пожалуйста, не подходи к Ниворе», – желает сказать Дения. «Слышишь меня, Сиги? Сиги, это не она, не осталось от нашего трио ничего!» – почти кричит мысленно она. – «Слышишь?! Я желаю тебе всего самого хорошего, я хочу, чтобы с тобой все было хорошо! Я хочу, чтобы…». Но Сигрика говорит дальше, и Дения вспоминает все, что знает, и все, что с ней сделали, — абсолютно все взятое взаймы, — она думает о мести, о докторе Херссене, о милой, бедной Ровер — они люди слова, они все поймут; они развеят прах Фракцидуса, — а что отразится в этих стеклянных глаза? Испугается ли Он? Попросит остановиться или же Ему все не важно? Никто из Них не посчитает их намерения чем-то угрожающим для жизни? – Знаешь, Ниворе права: я слишком мягкосердечная. – Думай не сердцем, а головой, не слушай никого, кроме себя, – небрежно роняет Дения, не отстраняясь от ее близости; остается с ней рядом, оставляет предвкушение, чтобы не рассмеяться – тем самым, ироничным смехом, который на самом ничего не выражает. Спектральные осколки пляшут по страницам книги и чуть ощутимо, ласково жалят Дению в грудь; спектральные осколки разбиваются в золотую пыль, гастут под искрометной улыбкой. Сигрика пытается читать, пытается заинтересоваться текстом, но не перелистывает за час и страницы, сбрасывает чтиво в траву, обещая потом подобрать. — Если бы быть сильнее, смелее, достойней! Если бы все обернулось совсем иначе… Дения ей кивает, пытается шутить фальшиво-весело. Долг ее — тяжесть, а хочется быть солнцем, светить жарко и сжигать листву. Дения знает, каково это: она сама — как знойный день — засуха в первородном своем значении, Дения — погодный катаклизм, и в мирном забвении, поодаль от качели задумчивой студентки, она пытается представить, будто Солнцеклятая преемница в своих лучах греет, испепеляет и высушивает, выжигает, пока любовно-нежно касается ее руки, стискивает алую перчатку, но останавливается, не смея снять и расспросить о ее жизни. Синие море вместо глаз обещает тоску в омуте или утопление с пузырьками и горечью. — Красный, — осенние листья в воздухе ядовито окрашиваются фиолетовым лишь на секунды, но, достигая земли, алеют, рыжеют и желтеют до естественных цветов. Дения усмехается, надеясь, что не увидела она то, что растет в ней неумолимо, точит когти, готовое выцарапать себе путь в настоящий мир. — Скажи, интересно: всех, кого бы я ни встретила из носящих красный, обязательно оказываются странными людьми или членами этой странной организации… той, которые... как их там… Фракци… дус? И Дения смеется, отмечая мысленно, как к правде она близка. Смеется вынужденно, заливисто так, словно не особо важна ее проницательность. Горько-иронично: приемы, назначенные для того, чтобы отпустить измывательские вопросы, Дения забивает в себя сама смехом, как гвозди. Выбор цвета в одежде – дело вкуса, ничего особенного, – «Если бы ты знала, Сигрика, сколько нас в этом городе, скольких можно заподозрить и от скольких лучше бежать», – но убеждения не позволяют оставаться безразличной в ответ. — Ха-ха-ха-ха, совпадения не случайны, знаешь. Дения хочет одернуть ее, зашипеть, чтобы уйти от прикосновений, чтобы продлить успокоение столько, на сколько хватит сил. Красный — принадлежность им. Дения — часть Его плана. Судьба ее – голова с плеч, несмотря на то, как пытается она уберечь ее, прикрыть спину, дать ей щит, который защитил бы ее от жестокости мира и самой Дении. Она почти не слышит, что Сигрика отвечает ей, не замечая неправильность обугленного неба. Смотреть на него страшно, слушать его страшно. Она так и не скажет всей правды, пока истребляет собственную память о настоящем, о прошлом, о Лахай-Роиской катастрофе. Она не отшатывается заправленным зверем, не просит не трогать, надежно прислоняясь к ее плечу, расслабленная, убаюканная, чуть соприкасаясь с ней коленями – «Ой! Падаю-падаю, держи, Сиги!» – и не прикрывая себя ни мыльными пузырями, ни тьмой; закрывает глаза мирно, чувствуя запах стирального порошка от выглаженного платья, теплую ладонь на своей, откинувшую за спину розовые волосы, чтобы случайно не придавить слишком сильно. – Может, тебя что-то тревожит, Ния? Может быть, я не смогу ничего сделать, но хотя бы выслушаю. – Все в порядке, поверь, все хорошо. Она не расскажет про смерти и заговоры, про схемы и снежные просторы, про собственную личность, про не-Нивору и сквозное пулевое в ее голове, зажившее быстрее, чем любая физическая рана. И пусть Сигрика подставляет под красный свет шею, ключицы, руки, точно надеясь на тепло, нежится в подступающем холоде, окунается и светится с изнанки медью, она — солнце, и любое оно к закату клонится, однажды оно изживет себя; может, разочаруется она, может, ожесточится на явь точно так же, как другие светлые души, и ее целиком поглотит черная дыра, может, вспышка Тацета, может, Тринадиан. – Ты станешь чудовищем, Дения. Таким, от которых красавиц не спасти; но человечнее ненависти к чудовищу, возможно, только лишь ненависть к лживому человеку. Нивора — ангельское лицо, дьявольская улыбка, поступь у нее тихая, как у тени, солнце едва не просвечивает сквозь миражно-полупрозрачную кожу – опрометчиво не замечает никто серости, не видит изменений, не слышит шепота ее шагов и беспокойного ветра, следующего за самозванкой по пятам. Нивора – нечто в ней, за ее обликом, прячущее за миловидностью жестокость и поддельную речь погибшей девицы, — глядя оробело-тепло, почти растроганно, изогнув умиленно брови, усмехается, прижимает палец к губам, веля сохранить секрет. – Она ведь тебя возненавидит, если узнает, кто ты, Дения-Дения-Дения. Пальцы, сжимающие ее горло, не дрожат. — Добрая, доверчивая… терпеливая, — Нивора меняется в лице, становится такой, какой ее никогда не вообразить, если не знать правды – существо-резня, существо с именем Ниворы, но без Ниворы внутри все так же ее телом, личностью управляет. Одно отличие – позволяет маске растрескаться. — Хочешь, я стану ей для тебя? Она – Он, оно, это? – улыбается сочувственно-ложно, но не отстраняется, душит ее, наблюдая за тем, как медленно из нее вытекает жизнь. Дения знает, что сильно навредить не посмеет, не погибнет она, потому что еще нужна, потому что из всех вариантов ее кандидатура – самая лучшая, и поэтому она не противится, чувствует, как сжимают ее шею так сильно, что перед взглядом начинают мелькать белые бельма и причудливые крапинки, похожие на снег – или, быть может, на вершинах начался снегопад? – неосязаемый и не холодный. Немеет все, и Дения за запястье хватается, ослабить хватку пытаясь, чтобы вдохнуть больше воздуха, и хрипит сдавленно, но не напуганно. — Ты… ты! Ты думаешь, что, поугрожав мне, добьешься чего-то? По-твоему, я начну умолять тебя о пощаде? Я не собираюсь умолять тебя, просить тебя не трогать ее. Ты… чудовище… – И ты тоже. На лице СУЩЕСТВА отображается смесь эмоций – от озорства до разочарования. Дения отделывается малым, обжигаясь об искрометную потерю контроля – смех громкий, истеричный, от которого кровь застывает в жилах. — Не смей смеяться! Не смей, ты меня слышишь? Ты чудовище. Попробуй сама слиться с этим, пусть э-т-о заберет тебя, Нивора… или как мне к тебе обращаться, ты?! Дождь пошел, и небо, как и Дения, плачет, смаргивая что-то густое и горячее. В горах должна бы стоять белая взвесь, частички – снежинки должны сыпаться, падать хлопьями, путаться в ресницах, цепляться за не прятанные волосы. Все не то, все не так – на землю лилась вода: капала с волос, с рукавов, с одежды и под низкой температурой мерзла, колола морозными иголками. Холодно. В тихо подступающем, крадущемся ужасе Тринадиан зовет древними мотивами, незнакомым языком, тысячью печальных мертвых голосов, шепчущих, плачущих, убаюкивающих. Слишком поздно, время давно уж ушло, поздно, поздно, поздно. Тринадиан стирает волю, формирует нечто новое. То, что станет идеальным разрушением мира. Уж лучше бы сердце не выдержало частот. Вспышка. Вспышка. Вспышка. Кап-кап-кап, земля под ногами как зеркало: смотри, там отражаешься ты, Дения, блестит пурпур в по-настоящему испуганных, посветлевших радужках, словно через них пропустили разряд. Вспышка. Небо разламывается над ней – не по-настоящему, все ложь, ложь, ложь, оно не может скалиться и грозиться упасть, – трескается и, звонко похрустывая, падает ломтями, обнажая в нем проделанную черную дыру, чернее, чем э-т-о, и звезды с изнанки падают вниз и взрываются, бьются о потревоженную землю. Больно. Нет, пожалуйста, пожалуйста, только не... Уж лучше бы ее поглотило. Уж лучше бы она опьянела от горя, чтобы не помнить смутно-смутное, не то воспоминание, не то фантазию: счастливое трио, проворных солискинов, рыжее солнце, то, каким теплым оно было под перебирающими пряди пальцами, то, как его трепал ветер, то, как руки, так или иначе касавшиеся ее, сжимали, обнимали, держали, не желая отпускать. Эхо, голоса, надрывный крик – ее ли? В глазах рябит. Пусть все закончится, пусть прекратится. Холодно. Хватит, достаточно, хватит, хватит, хватит, прошу, хватит... Прекрати, прекрати это, пожалуйста, отмени это, умоляю, останови это, не надо, не надо, пожалуйста, хватит. Оборванные мысли стынут, жмутся и осыпаются, падая вглубь древнейшей, разрушительной мощи. Вспышка. Она снова погружается во мрак. Уж лучше бы сразило ее оружие беспощадно, как злодейку. Смешная жалость внутри полыхает: не удалось найти в себе силы. Отражая снегопад бездонными зрачками, Дения снежнику ловит приоткрытыми устами. Ей всего лишь холодно и легко — не мучает головная боль и искрящееся фиолетовым пламя, не проламывает естество неизведанная сила. Она моргает, а вскоре медлительно фокусируется и напрягает зрение. Сигрика перед ней – как аннигилирующее солнце: близившиеся к взрыву, ослепительное, озаряющее ярче, чем оно могло бы на фоне белоснежного силуэта неудавшейся избранной. Солнце не горячее древнейшей погибели не оттого, что не трудно догадаться, что закончилась агония, но по наитию подсознания, твердящему, что плачет оно не янтарными каплями, всего-то людскими слезами, затухающее и лишнее в этом месте. СИ
Г
РИ
К
А ? — Не двигайся! Пожалуйста, не двигайся! Дай убедиться, что ты все кости себе не переломала! Дения не слышит, не понимает, оглушенная и дезориентированная – под ребрами, как сердечная рана, гноится неизведанное поверженное зло. Дения тянется было к ней онемевшими от страха и мучительно-острой боли пальцами, хочет зарыться ими в мягкие рыжие волосы, заверить, что не холодно ей и не плохо больше, — и осекается, замерев в сломанной неоконченной позе. Что ты здесь делаешь... Что... Уходи... Тебя здесь быть не должно. — Дай минуту — и встану.