Ландыш под снегом

Горячая работа
NC-21
В процессе
29
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 720 страниц, 248 396 слов, 75 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 27 Отзывы 8 В сборник

ГЛАВА 30. Стекло и вечность

Настройки
«Петербург, Кунсткамера, затем дом на Мойке. День — вечер.» --- Кунсткамера встретила их запахом спирта, старого дерева и чего-то ещё — едкого, неуловимого, что Антон определил как «запах времени». Высокие своды, узкие галереи, бесконечные шкафы и витрины, заполненные тем, что он никогда не надеялся увидеть. Коллекции Петра — первого императора, строителя, реформатора, человека, который хотел объять необъятное. Елизавета шла рядом, опираясь на трость, и рассказывала — о том, как Пётр собирал эти редкости по всей Европе, как привозил их в Петербург, как мечтал создать музей, который просвещал бы народ. Свита держалась на почтительном расстоянии — фрейлины, старый князь Вяземский с его знаменитыми усами, поручик Ржевский, графиня Шереметева. Антон слушал, затаив дыхание, и его глаза разбегались. Заспиртованные уродцы в стеклянных банках — младенцы с двумя головами, телята с восемью ногами, рыбы с человеческими лицами. Этнографические редкости — одежда сибирских шаманов, расшитая бусинами и перьями, оружие индейцев, привезённое из американских колоний, китайский фарфор, тонкий, как яичная скорлупа. Минералы, сверкающие в свете свечей, — аметисты, топазы, малахит. Скелеты вымерших животных — огромные, устрашающие, напоминающие о том, что мир гораздо старше и разнообразнее, чем можно представить. В одном из залов, перед большой витриной с заспиртованными младенцами, Антон остановился как вкопанный. В мутной, желтоватой жидкости плавали крошечные, сморщенные тела — одни с двумя головами, другие с непомерно большими животами, третьи с недоразвитыми конечностями, похожими на обрубки. Их глаза были закрыты, лица искажены, и казалось, что они спят — вечным, неестественным сном. Антон почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Но не от вида — от мысли. «Господи. Это же... это же люди. Дети. У них есть душа. А они... в банках. Как экспонаты. Их не похоронили по-христиански, не отпели, не предали земле. Где их души сейчас? Попали ли они на небеса? Или так и витают здесь, в этом зале, среди стекла и спирта?» Он перекрестился — быстро, машинально, — и Елизавета заметила это. Подошла, встала рядом, взяла его за руку. — Что тревожит тебя, дитя? Антон сглотнул, пытаясь справиться с подступившими слезами. — Тётушка... у них есть душа? Этих младенцев? Они... они же не виноваты, что родились такими. Их не отпели, не похоронили. Они просто... плавают здесь. Как рыбы в банке. Это не грех? Выставлять их напоказ? Лишать христианского погребения? Елизавета долго молчала, глядя на младенцев. Потом заговорила — тихо, без обычной властности. — Я тоже задавалась этим вопросом, дитя. Много раз. И ответа у меня нет. Пётр, собирая эту коллекцию, думал о науке, о просвещении, о том, чтобы понять природу человека. Он не думал о душе. Он был... человеком своего времени. Жестоким, прагматичным, одержимым знанием. Она вздохнула, сжала его руку. — Но я верю, что Господь милостив. Что эти невинные души, не успевшие согрешить, приняты Им. Что их страдание — здесь, в этих банках, — искуплено. И что когда-нибудь, в конце времён, они обретут покой. А пока... мы можем только молиться за них. И помнить: знание, полученное такой ценой, накладывает на нас ответственность. Использовать его во благо. Не повторять ошибок. Антон слушал, и слёзы текли по его щекам. Он не знал, правда ли это. Но слова тётушки немного успокоили. — Можно... можно я помолюсь за них? Прямо здесь? Елизавета кивнула, отпустила его руку. — Молись, дитя. Я подожду. Свита, державшаяся на почтительном расстоянии, замерла. Фрейлины переглянулись, кто-то приподнял бровь, кто-то чуть склонил голову к соседке. Графиня Шереметева, стоявшая ближе всех, прижала платок к губам. Старый князь Вяземский с его знаменитыми усами нахмурился, не понимая, что происходит. Молодой поручик Ржевский, обычно весёлый и флиртующий, вдруг стал серьёзным. Антон опустился на колени прямо на холодный каменный пол, не заботясь о том, что пачкает брюки, что на него смотрят, что это, возможно, нарушает этикет. Он сложил руки, закрыл глаза. И начал шептать — тихо, едва слышно, — «Отче наш». «Господи, прими души невинных. Они не успели согрешить, не успели познать мир. Они только родились — и уже ушли. Не дай им страдать в вечности. Дай им покой. Дай им свет. Прости нас, живых, за то, что мы выставляем их напоказ, как диковины. Прости за наше любопытство, за нашу жестокость. Прими их, Господи. Ради крестных мук Твоих. Аминь.» В зале стояла тишина. Такая глубокая, что слышно было, как потрескивают свечи и как за окнами падает редкий снег. Никто не смел пошевелиться, заговорить, даже вздохнуть. Все смотрели на коленопреклонённого юношу в серебристо-сером сюртуке, на его склонённую голову, на русые кудри, рассыпавшиеся по плечам, на родинку на кончике носа. И видели — не жениха наследника, не «деревенского омегу», не певца с божественным голосом. Видели человека. Чистого, искреннего, верующего. Такого, каких при дворе не было. Такого, каких, возможно, не было уже давно во всей империи. Графиня Шереметева, та самая «ворона с блестящей пуговицей», украдкой смахнула слезу. Она, всегда резкая, колкая, циничная, сейчас чувствовала, как что-то дрогнуло в её груди. «Господи. Он молится. За них. За этих несчастных уродцев, на которых я смотрела с брезгливым любопытством. А он молится. Как будто они — его братья. Как будто их души важнее всех наших титулов и богатств. Кто он? Откуда в нём столько... света?» Старый князь Вяземский, повидавший на своём веку немало придворных интриг и лицемерия, смотрел на Антона и чувствовал странное, забытое чувство. Уважение. «Мальчишка. Деревенский омега. А ведёт себя так, как не всякий князь посмеет. Не побоялся осуждения, не подумал о том, как это выглядит. Просто встал на колени и молился. За тех, о ком все забыли. Это... достойно.» Молодой поручик Ржевский, всегда готовый отпустить шутку или флиртовать с фрейлинами, стоял с серьёзным, почти растерянным лицом. Он не знал, что чувствовать. Он привык к лёгкости, к игре, к маскам. А здесь — никакой игры. Только искренность. Только вера. И это пугало. И восхищало. Елизавета стояла рядом с Антоном, опустив голову, и её губы тоже шевелились — она молилась вместе с ним. Но краем глаза она видела лица своих придворных. Видела, как меняются их взгляды. И в её груди разливалось тепло. «Мой мальчик. Мой чистый, искренний мальчик. Он даже не понимает, что сейчас делает. Он показывает им себя. Настоящего. И они видят. И меняются. Он делает этот двор немного... человечнее. Одной молитвой.» Когда Антон закончил, перекрестился и поднялся, его лицо было бледным, но спокойным. Он посмотрел на младенцев в последний раз — теперь не с ужасом, а с грустью и состраданием. Потом обернулся — и вздрогнул, увидев лица свиты. Они смотрели на него... иначе. Не оценивающе, не любопытно. С уважением. С каким-то странным, непривычным теплом. — Простите, — пробормотал он, чувствуя, как горят щёки. — Я не должен был... это, наверное, нарушает этикет. Но я не мог иначе. Их души... — Вы всё сделали правильно, Антон Андреевич, — неожиданно сказала графиня Шереметева, и её голос, обычно резкий, звучал мягко. — Более чем правильно. Спасибо вам. Князь Вяземский молча кивнул, и в его старых, мудрых глазах было одобрение. Поручик Ржевский, не найдя слов, просто поклонился — не как придворный, а как человек, выражающий уважение. Елизавета взяла Антона под руку. — Идём, дитя. Ты сделал то, что должен был. И они это поняли. Не смущайся. Антон кивнул, всё ещё краснея, и они пошли дальше. Но внутри у него всё дрожало. Он держался из последних сил. Улыбался, кивал, слушал рассказы Елизаветы о шаманских бубнах и китайском фарфоре. А сам думал только об одном: «Домой. Скорее домой. К Арсению. Там я смогу... отпустить.» В зале с этнографическими коллекциями он задержался у витрины с одеждой сибирских шаманов. Расшитые бусинами и перьями кафтаны, бубны, обтянутые кожей, маски, изображающие духов. Всё это казалось чужим, диким, но в то же время — завораживающим. — Это из Сибири, — сказала Елизавета. — Пётр отправлял туда экспедиции. Он хотел знать, какие народы живут в его империи, чем они дышат, во что верят. Он говорил, что правитель должен знать своих подданных. Всех. От столичных дворян до сибирских шаманов. Антон смотрел на шаманский бубен и думал о том, как мало он знает о своей собственной стране. Огромной, бескрайней, населённой десятками народов, о которых он даже не слышал. Он, будущий супруг наследника престола, должен знать это. Должен понимать. Но сейчас мысли путались. Перед глазами всё ещё стояли младенцы в банках. Их сморщенные лица. Их закрытые глаза. «Домой. Пожалуйста. Я больше не могу.» — Я хочу учиться, тётушка, — сказал он тихо, и голос звучал ровно, хотя внутри всё кричало. — Не только искусству. Истории, географии, тому, как устроена империя. Я не хочу быть просто... красивым дополнением к Арсению. Я хочу быть полезным. Понимать. Елизавета улыбнулась, взяла его под руку. Она не заметила, чего ему стоила эта ровная речь. — Ты будешь, дитя. Я научу тебя. У меня есть книги, карты, записи. Мы будем изучать их вместе. Ты станешь достойным супругом для Арсюши. Не просто красивым — мудрым. Знающим. И это будет твоя сила. Они пошли дальше, и Антон чувствовал, как внутри что-то растёт — не только желание учиться, но и отчаянная, изматывающая усталость. Он держался. Ради тётушки. Ради свиты. Ради себя. Но когда они вышли из Кунсткамеры и сели в карету, он прижался лбом к холодному стеклу и закрыл глаза. «Скорее бы домой. Скорее бы к нему.» --- Карета остановилась у дома на Мойке. Антон вышел, попрощался с Елизаветой, дождался, пока её экипаж отъедет. И только тогда позволил себе выдохнуть. Он вошёл в дом. Слуги поклонились, он кивнул, не видя их. Прошёл в гостиную. Арсений сидел в кресле у камина, читал. Увидев Антона, отложил книгу, поднялся навстречу. — Как прошло? Ты бледен, мой... И тут Антон сломался. Он не дошёл до дивана. Ноги подкосились, и он осел на пол — прямо на ковёр, у камина. Закрыл лицо руками и зарыдал. Не тихо, не сдержанно — навзрыд, как ребёнок. Всё, что он сдерживал весь день, — ужас перед заспиртованными младенцами, боль за их души, за их матерей, за несправедливость этого мира, — всё вырвалось наружу. Плечи тряслись, из горла вырывались хриплые, отчаянные звуки, слёзы текли сквозь пальцы, капали на ковёр. Арсений бросился к нему, опустился на колени рядом, обнял за плечи. — Антон! Что случилось? Родной мой, что с тобой?! — Они... они в банках... — всхлипывал Антон, захлёбываясь слезами. — Младенцы... с двумя головами... с обрубками... их не похоронили, Арсений... они просто плавают там... в спирте... и все смотрят... как на диковины... а у них душа... душа... и матери... их матери плакали... а они теперь... как экспонаты... Он не мог говорить связно. Слова путались, прерывались рыданиями. Он раскачивался вперёд-назад, обхватив себя руками, словно пытаясь удержать себя изнутри. Арсений гладил его по спине, по плечам, шептал: — Тише, тише, мой хороший. Я здесь. Я с тобой. Дыши. Дыши. Но Антон не слышал. Он был там, в Кунсткамере, перед витриной с младенцами. Он снова видел их сморщенные лица, их закрытые глаза. Снова чувствовал тот ужас, ту беспомощность, ту боль. — Я молился... — выдохнул он сквозь слёзы. — За них... на коленях... перед всеми... я не мог иначе... их души... Господи, их души... где они сейчас?.. почему мир так жесток?.. почему?.. Арсений обнимал его, гладил, целовал в макушку, но Антон не успокаивался. Его трясло, как в лихорадке, и он всё плакал и плакал, не в силах остановиться. Арсений чувствовал, как его собственная грудь сжимается от боли за него. «Мой бедный, невинный цветочек. Он не создан для этой жестокости. Его душа слишком чиста, чтобы принять такое. И я не знаю, как помочь. Слова не работают. Он не слышит меня.» И тут он вспомнил. Когда-то, очень давно, он читал в какой-то книге — или слышал от старого врача? — что омеги успокаиваются от прикосновений к шее. Как котята, которых мать носит за холку. Там, на загривке, есть особое место — чувствительное, уязвимое. Когда альфа касается его, омега расслабляется, чувствует себя в безопасности. Древний инстинкт, доставшийся от предков. Арсений не был уверен, что это правда. Но сейчас он готов был попробовать что угодно. Он перестал гладить Антона по спине. Вместо этого одной рукой обхватил его за плечи, прижимая к себе, а другой — осторожно, почти невесомо — коснулся его шеи сзади, у основания черепа. Там, где кончались русые кудри и начиналась бледная, тонкая кожа. Антон вздрогнул. Но не отстранился. Арсений провёл пальцами по его шее — медленно, легко, едва касаясь. Туда, где бился пульс. Туда, где кожа была самой тонкой, самой чувствительной. Он не давил, не массировал — просто гладил, словно успокаивая испуганного зверька. И это сработало. Рыдания стали тише. Плечи перестали трястись. Дыхание, прерывистое и хриплое, начало выравниваться. Антон всё ещё плакал, но уже не взахлёб — слёзы просто текли по щекам, беззвучные, очищающие. Арсений наклонился и поцеловал его в шею — туда, где только что гладил пальцами. Не страстно, не как часть соблазнения. Просто коснулся губами тёплой кожи, вдохнул запах ландыша. Поцеловал ещё раз — чуть ниже, у плеча. И ещё раз — за ухом. Антон всхлипнул в последний раз и затих. Его тело обмякло в руках Арсения, голова упала на плечо. Он дышал ровно, глубоко, и слёзы больше не текли. Только мокрые дорожки на щеках напоминали о том, что только что произошло. — Так лучше? — прошептал Арсений, не переставая гладить его шею. Антон кивнул, не поднимая головы. — Да... Я не знаю, почему. Но когда ты касаешься там... становится легче. Как будто... как будто всё плохое уходит. И остаётся только тепло. — Это древний инстинкт, — Арсений поцеловал его в макушку. — Омеги успокаиваются, когда альфа касается их шеи. Как котята, которых мать носит за холку. Твоё тело знает: ты в безопасности. Ты под защитой. Антон поднял голову, посмотрел на него. Глаза были красными, опухшими, но в них уже не было того отчаяния, что минуту назад. Только усталость. И благодарность. — Я не знал. Мне никогда... никто не рассказывал. Никто не касался меня так. А это... это правда помогает. — Помогает. И я всегда буду рядом, чтобы успокоить тебя. Когда тебе больно, когда страшно, когда мир кажется жестоким. Просто приди ко мне. И я сделаю так, чтобы стало легче. Антон снова прижался к нему, чувствуя, как последние остатки напряжения уходят. Он был дома. В безопасности. Рядом со своим альфой. И мир уже не казался таким жестоким. Они сидели так долго — на полу, у камина, обнявшись. За окнами падал снег, но в доме было тепло. И Антон чувствовал: он не один. У него есть тот, кто поймёт, кто успокоит, кто защитит. Тот, чьи прикосновения исцеляют. --- Позже, когда они поужинали и разошлись по спальням, Антон сидел у камина в кресле, подобрав под себя ноги. Свободная ночная рубашка укутывала его, словно кокон. Тепло от камина расслабляло, давало чувство уюта, дома, безопасности. В его руках лежал крестик Арсения. Как и каждый вечер, это уже превратилось в ритуал, в маленькую исповедь перед Богом и собой. «Сегодня я сломался. Прямо перед ним. Упал на пол и рыдал, как ребёнок. Мне было так стыдно. Но он не осудил. Он гладил мою шею, и это помогало. Я не знал, что прикосновения альфы могут исцелять. Что моё тело так устроено. Это... удивительно. И прекрасно.» «Сегодня, увидев их в этих банках, бездыханных, застывших в веках, я почувствовал, как суров мир, как иногда несправедлива судьба: мы живём, дышим, радуемся, а они навсегда останутся там, как экспонаты, как что-то бездушное, будто они и не жили. Я не мог не молиться за них, это выше меня. Я понимаю, что этим им уже не помочь, но, может, Господь услышал. Может, им теперь легче. Я не знаю. Но я сделал, что мог. И свита видела. Они смотрели на меня иначе. С уважением. Мне было неловко, но... приятно. Может, я и правда могу что-то изменить в этом мире? Своей искренностью? Своей верой?» «Господи, спасибо Тебе за этот день. За то, что дал мне силы помолиться за них. За то, что привёл меня домой, к нему. За его руки, его губы, его тепло. Я постараюсь быть достойным.» Он перекрестился — медленно, осознанно, — и лёг в постель. Укрылся пледом, прижал крестик к груди. За окнами падал снег. В камине догорали угли. А в спальне, думая о том, как Арсений гладил его шею и как это было целительно, засыпал Антон, и его сон был спокоен. --- Конец главы 30.
Примечания:
29 Нравится 27 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (1)