глава 2. часть пятая. ПЕКИНСКИЙ СЕЗОН, КОТОРЫЙ НЕ СОСТОЯЛСЯ
3 мая 2026 г., 11:21
Глава 2. Первая встреча в Токио. Гнев и боль
Токийская клиника, 22 января 2022 года
Илья прилетел в Токио через три дня после операции Сони. Город встретил его влажным холодом и неоном. Он знал, в какой клинике она лежит — нашёл через знакомых в федерации Японии. Знал номер палаты. Но охрана на входе не пускала — строгие японские лица, пропуск только по списку.
— Я её жених, — попытался соврать Илья.
Секьюрити покачал головой: «Нет в списке».
Илья уже собирался скандалить, когда в холле появилась Этери Георгиевна. Она прилетела из Майами на два дня раньше — как узнала о травме, собрала чемодан за десять минут и села в самолёт. Её сердце не выдержало бы ожидания. Этери выглядела ужасно: лицо осунувшееся, жёлтое, под глазами — синие круги, волосы не уложены, висят бесцветными прядями. Она постарела на десять лет за трое суток.
— Пустите меня к ней, — сказал Илья.
Этери посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. В её гладах не было удивления — только боль и гнев.
— Ты зачем приехал? — спросила она глухо.
— Я должен её увидеть.
— Ты должен был её беречь два года назад. А сейчас — она лежит с перебитой ногой, и ты в этом виноват не меньше, чем тот выброс.
— Я знаю, — сказал Илья. — Поэтому я здесь. Я снялся с Олимпиады. Бросил всё, — прилетел к ней.
Этери вздохнула. Долго, тяжело, всем телом. Она была слишком вымотана, чтобы спорить.
— Пять минут, — сказала она. — И если она заплачет — я вызову охрану. Не сделай ей больнее, Малинин.
— Не сделаю.
Этери провела его по длинному белому коридору. Пахло антисептиками, стерильностью, лекарствами. Палата была в конце — с номером 412 на двери. Этери постучала, приоткрыла дверь и сказала мягко:
— Соня, к тебе пришли.
— Кто? — раздался слабый голос изнутри.
— Илья.
Молчание. Пять секунд. Десять.
— Пусть войдёт, — сказала Соня.
---
Палата пахла больницей — той особой смесью йода, марганцовки и страха. Соня лежала на приподнятой кровати, её правая нога была в гипсе — от ступни до середины бедра, белом и громоздком, похожем на космический скафандр. Рядом с кроватью стояли костыли, на тумбочке — ворох бинтов, пакет со льдом, недоеденное яблоко.
Её лицо было осунувшимся, бледным, с синими тенями под глазами. Она не спала трое суток — боль мешала, внутривенные обезболивающие давали только по часам, страх мешал, злость мешала. Глаза у неё были красные, заплаканные. Она выглядела такой маленькой, такой хрупкой на этой больничной койке — совсем не похожей на воина, который прыгал четверные на глазах у всего мира.
Илья вошёл тихо, но она услышала — натренированный слух спортсменки различил шаги за секунду до того, как он появился в дверях.
Он замер на пороге. Чёрная толстовка, джинсы, растрёпанные волосы, небритое лицо. Глаза красные — не спал, наверное, тоже трое суток.
— Ты.. — её голос был слабым, хриплым, но в нём звенело что-то опасное — как натянутая струна перед тем, как лопнуть.
— Я, — сказал Илья, останавливаясь. Он боялся подойти ближе.
— Зачем?
— Проведать.
— Меня? Сейчас? — Соня усмехнулась, и смех этот был горьким, как полынь, как прогорклое масло, как всё то, что она глотала последние два года. — Когда я сломана и беспомощна? Когда я пропущу Олимпиаду? Ты приехал поглазеть?! Посмотреть, как «дурочка» докаталась?
— Нет, я приехал…
— Ты приехал, чтобы сказать, что был прав? — её голос набирал силу, становился резче, выше. — Что дурочка, которая не могла прыгнуть без Вани, наконец-то допрыгалась? Что я никто и ничто? Что ты был прав, когда ушёл? Говори!
— Хватит! — не выдержал Илья. — Хватит навешивать на меня то, чего я не сделал и не говорил!
— Не говорил?! — Соня приподнялась на локтях, и это движение явно причинило ей боль — она закусила губу, поморщилась, но не остановилась. — А что ты говорил, Илья? «Ты никчёмная девчонка»? «Ты даже прыгнуть ничего не можешь сама»? «Мне нужна женщина, а не закомплексованный ребёнок»? Или про мою мать: «Твоя мать — предательница»? Ты это говорил? ГОВОРИЛ?!
— Я был дураком! — закричал Илья в ответ. Голос сорвался, разнёсся по палате, ударился о белые стены. — Да, я был дураком! Я это знаю! Что ты хочешь, чтобы я стоял на коленях и просил прощения? Я прилетел через весь мир, я бросил Олимпиаду, я всё бросил, потому что…
— Что? — взвизгнула Соня. — Потому что тебе стало жалко меня? Потому что тебе нужна драма? Потому что ты хочешь быть героем? Приехал, спас бедную калеку, получил индульгенцию?
— ПОТОМУ ЧТО Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ! — заорал Илья так, что стёкла задрожали. Голос его сорвался на хрип, слёзы выступили на глазах — он даже не заметил, когда начал плакать. — Потому что я два года без тебя — как без воздуха. Потому что я просыпаюсь ночью и вспоминаю твой запах. Потому что я смотрел твои выступления сотни раз и каждый раз плакал, как идиот. Потому что я пытался забыть тебя с другими — и не смог. ПОТОМУ ЧТО ТЫ — МОЯ ЖИЗНЬ, СОФИЯ!
Тишина накрыла палату.
Такая плотная, что можно было резать ножом. Слышно было только, как гудит кондиционер и как далеко-далеко, в другом конце коридора, кто-то плачет — может быть, другая пациентка, может быть, сама больница.
Соня смотрела на Илью.
Он стоял посреди палаты, тяжело дыша, слёзы текли по его небритым щекам. Его била дрожь. Он был страшным — и прекрасным. Уязвимым, как мальчишка. Без доспехов, без масок.
— Не смей, — прошептала Соня. Её губы дрожали. — Не смей врать.
— Я не вру, — он сделал шаг к ней, потом второй. — Я никогда не врал тебе, кроме одного — когда говорил, что ты для меня ничего не значишь.
— Ты встречался с другими! — крикнула она, но уже слабее.
— И думал о тебе каждую минуту! — он опустился на колени рядом с её кроватью, взял её руку — левую, которая была свободна от капельницы. — Каждую. Без исключений. Когда я целовал Ли — я представлял, что целую тебя. Когда я спал с Алисой — я закрывал глаза и представлял, что это ты. Я ненавидел себя за это. Но не мог ничего с собой поделать.
— Ты смотрел на них, флиртовал с ними…
— Они не ты! — он сжал её руку так сильно, что она поморщилась. — Ни одна из них не была тобой! Они были красивые, талантливые, яркие — но они были чужие. А ты моя. Ты была моей с того дня в Сочи, когда упала на лёд, а я подал тебе руку.
Соня смотрела на него. Слёзы текли по её щекам — медленно, тяжело. Она не вытирала их.
— Ты потерял меня в тот день, в Лас-Вегасе, — сказала она тихо. — Когда назвал мою мать предательницей. Ты перечеркнул всё.
— Я это знаю. И я просил бы у тебя прощения тысячу раз, если бы ты дала мне шанс.
— А зачем тебе шанс? — спросила она, и в её голосе была такая усталость, такая бездна боли, что Илья замер. — Я сломана. Я не поеду на Олимпиаду. Я не знаю, встану ли вообще на коньки. Я сейчас никто. Пустое место. Зачем тебе такая?
Она заплакала. Громко, в голос, как плачут дети, когда у них болит всё — и коленка, и сердце, и душа, — и нет сил больше терпеть.
— Ты не пустое место, — сказал Илья, придвигаясь ближе, беря её лицо в свои ладони. — Ты — самая сильная, самая красивая, самая талантливая женщина, которую я знаю. Да, я встречался с другими — потому что пытался забыть тебя и не мог. Да, я называл тебя дурочкой — потому что сам был дурак. Да, я бросил Олимпиаду — потому что без тебя мне это золото нахрен не нужно.
— Ты правда снялся с Игр? — прошептала она, глядя на него сквозь пелену слёз.
— Правда.
— Из-за меня?
— Из-за нас, — поправил он. — Если тебя нет в моей жизни — зачем мне золото? Зачем мне рекорды? Они ничего не значат без тебя.
Она молчала. Долго. Так долго, что Илья уже решил — всё, не пускает, провалил, надо уходить.
Но потом она медленно, очень медленно, протянула руку и коснулась его щеки. Шершавой, небритой. Провела пальцами по скуле, по губам, по подбородку — будто проверяла, настоящий ли он.
— Дурак, — прошептала она.
— Знаю.
— Идиот.
— Знаю.
— Люблю тебя, — сказала она и снова заплакала, но теперь другие слёзы — облегчения. — Ненавижу себя за это, но люблю. До сих пор. После всего. После того, как ты меня называл дурочкой. После того, как я ночами плакала в подушку. После того, как я хотела тебя убить. Всё равно люблю.
Илья обнял её — осторожно, боясь задеть загипсованную ногу, боясь сделать больно, боясь, что она исчезнет, как сон. Прижал к себе так, как никогда никого не прижимал. Почувствовал её запах — больничный, лекарственный, но сквозь него пробивался тот самый, родной, от которого когда-то кружилась голова. Зарылся лицом в её волосы.
— Я никуда больше не уйду, — сказал он, уткнувшись ей в макушку. — Никогда. Обещаю. Клянусь. Хочешь, кровью напишу?
— Не надо, — всхлипнула она. — Просто будь рядом. Просто не уходи больше.
— Буду. Не уйду.
В дверях стояла Этери Георгиевна. Она смотрела на них и вытирала слёзы кончиками пальцев. Её губы шевелились беззвучно: «Слава богу. Слава богу. Наконец-то».