Инверсия: тьма узнает тьму

Горячая работа
NC-17
Завершён
58
автор
Размер:
272 страницы, 86 402 слова, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
58 Нравится 5 Отзывы 41 В сборник

Глава 21: Письмо

Настройки
Конверт лежал на её столе, когда она вернулась с совещания в Отделе Тайн. Обычный пергаментный конверт без марки, без печати, без обратного адреса — только её имя, выведенное чернилами такого глубокого чёрного цвета, что они казались прорезью в саму темноту. «Гермиона Грейнджер». Без титулов, без должностей, без фальшивых формальностей. Просто имя. Просто она. У неё внутри что-то оборвалось ещё до того, как она прикоснулась к конверту. Тонкая ниточка где-то под диафрагмой, та самая, что натягивалась каждый раз, когда в Аврорат поступало сообщение о новом теле, перерезанной артерии или книге, оставленной в мёртвых пальцах. Она знала, кто прислал это письмо. Знала так же верно, как то, что сердце у неё в груди забилось чаще — не от страха, нет, с этим она справилась бы, — а от того самого тёмного, стыдного предвкушения, которое она ни разу никому не показывала. Гарри стоял в дверях и что-то говорил — о Марселе, о новом теле, о книге Ницше, которую нашли в руке убитого, — но его голос доносился до неё как сквозь толщу воды. Приглушённый. Далекий. Нереальный. Реальным был только конверт, который она держала в руках, и то, как подушечки её пальцев покалывало от магического остатка на бумаге. Он держал это письмо в руках. Он касался этого пергамента. Может быть, он даже водил по нему губами.       — Гермиона? Ты меня слышишь?       — Да, — сказала она, и её собственный голос показался ей чужим. Слишком спокойным. Слишком ровным. Так звучит вода в пруду перед тем, как из неё выпрыгнет что-то с зубами. — Я слушаю. Ты говорил о книге Ницше.       — Я говорил о том, что это уже очередное тело за два месяца, и везде — послания, адресованные тебе. Ты должна быть осторожна.       — Я всегда осторожна. Гарри посмотрел на неё долгим взглядом. Слишком долгим. Таким, каким смотрят на человека, который держит в руках гранату и говорит, что это просто яблоко. Но он ничего не сказал — только качнул головой и вышел, закрыв за собой дверь. Может быть, он понял. Может быть, он всегда понимал больше, чем говорил. Она осталась одна. Одна — с письмом, которое жгло ей пальцы, как раскалённый уголь. Она села за стол, очень прямо, как её учила мать: «Держи спину, Гермиона, мир не прощает сутулости». Она вскрыла конверт не магией, а пальцами, и сделала это медленно, почти благоговейно, словно разворачивала саван с лица мертвеца. Первое, что она почувствовала — запах. Сандал. И что-то ещё, что-то тёмное, что-то, что принадлежало только ему. Подземелья Хогвартса, сырость и старый камень. И ещё — кровь. Не свежая, нет, просто лёгкий металлический оттенок, как будто он писал это письмо сразу после того, как вытер кинжал. Или до того. Или вместо. Её пальцы дрогнули. Она заставила их замереть. «Грейнджер», — начиналось письмо, и уже одно это слово ударило её под дых. Не «мисс Грейнджер», не «Гермиона», не «дорогая коллега». Просто фамилия, брошенная так, как он бросал её в школьных коридорах — с вызовом, с холодной усмешкой, с обещанием. Она читала дальше. «Ты не спишь. Я знаю, что ты не спишь. Ты лежишь в своей постели, смотришь в потолок и думаешь обо мне. Ты говоришь себе, что это расследование, что ты ищешь улики, что ты анализируешь мой следующий шаг. Но я знаю правду. Я всегда знаю правду о тебе, даже ту, которую ты прячешь от себя самой». Она остановилась. Перечитала эту строчку дважды, трижды. Он знал. Он действительно знал. Знал о бессонных ночах, о тишине, в которой она лежала, глядя в потолок и пытаясь не думать о нем. Знал, что она анализирует каждое его убийство, как анализировала бы текст, — ища подтекст, ища скрытый смысл, ища его. Знал, что под коркой профессионального интереса тлеет что-то совсем другое, что-то, чему она не могла дать имени, потому что любое имя было бы признанием. Она продолжила читать. Строчки плыли перед глазами. «Это началось ещё в одном старом прокуренном баре, где мне рассказали о том, что ты узнала меня и связала с убийствами.. Ты хотела понять меня. Ты хочешь понять меня до сих пор. И это сведёт тебя с ума раньше, чем ты поймаешь меня». Она помнила этот день — или ей казалось, что помнила? Прошло не так много времени, а по ощущениям, целая вечность, но когда он упомянул это, воспоминание вспыхнуло с яркостью, от которой заболели глаза. «Я оставлял тебе подарки. Ты заметила их, правда? Мёртвый магглорожденный в Марселе с книгой Ницше в руке — это было для тебя, потому что ты читала Ницше, надеюсь тебе польстило то, что я запомнил даже нужную страницу. Майкл Корреро — это была реконструкция, маленький спектакль, чтобы ты узнала мой почерк и поняла: я знаю твой.». Карандаш. Он помнил карандаш. Не перо, не пергамент, а маггловский карандаш «Фабер-Кастелл» номер два, который она привезла из дома и точила до тех пор, пока грифель не становился острым, как игла. Он снова был в её спальне, возможно даже сидел на её кровати и перечитывал то, что она подчеркнула в тексте. Её дыхание стало частым и поверхностным. Она заставила себя вдохнуть глубже, но это не помогло. «Мы с тобой говорим на одном языке, Грейнджер. И никто больше не понимает этого». Это было правдой. Самой ужасной, самой невыносимой правдой из всех. Никто не понимал — не мог понять, — почему она так одержима им. Гарри думал, что это профессиональный долг. Кингсли думал, что это аналитический склад ума. Рон думал что он просто очередной убийца, на котором она слова гипер-фиксацию. А это было... это было то же самое, что заставляло его оставлять ей книги в мёртвых руках. Они говорили на языке, которого никто больше не слышал. И эта мысль пугала её больше, чем любое заклинание. «Ты чувствуешь то же самое. Я знаю, что чувствуешь. Когда ты идёшь по коридорам Министерства, когда Поттер смотрит на тебя с этой своей вечной жалостью, когда Бруствер произносит моё имя на совещаниях — в эти секунды твой пульс учащается. Твои зрачки расширяются. Ты ненавидишь меня за это. И ты хочешь меня». Она зажмурилась. Это было слишком. Слишком точно. Слишком правдиво. Он описывал её физиологию, как будто стоял рядом с ней в те моменты — или как будто был внутри неё, в её кровеносной системе, в её нервных окончаниях. Она действительно ненавидела его за то, что он делал с ней. Она открыла глаза и прочитала последний абзац. «Приходи одна. Я не скажу куда — ты сама выберешь место, потому что ты всегда любила контроль. Но когда ты выберешь, надень красное платье. То самое, которое ты купила в маггловском магазине и ни разу не надела, потому что боялась быть замеченной. Я хочу тебя заметить. Я хочу, чтобы ты была видна». Красное платье. Она купила его три года назад в маленьком бутике на Ковент-Гарден, импульсивно, непонятно зачем. Оно было слишком ярким, слишком вызывающим, слишком... не для неё. Она ни разу его не надела. Оно висело в глубине шкафа, задвинутое за практичные мантии и строгие костюмы. Он знал о нём. Откуда? Точно, он был в её квартире. Был в её шкафу. Трогал её вещи. Это уже его второе письмо к ней на рабочее место. Вторжение такого масштаба должно было вызвать панику, отвращение, желание немедленно вызвать группу захвата. Но вместо этого где-то в низу живота разлилось что-то горячее, что-то, чего она не могла назвать и не хотела называть. Он стоял перед её шкафом. Он смотрел на её одежду и думал о ней. «Приходи одна, и я расскажу тебе всё, что ты хочешь знать. Приходи одна, и я покажу тебе то, чего ты боишься больше всего. То, чего ты хочешь больше всего». «Твой Д.» Она отложила письмо. Её руки больше не дрожали — они были спокойны, как у человека, принявшего решение. Она смотрела на строчки, которые он написал своей рукой, своими чернилами, и чувствовала, как время вокруг неё замедляется, густеет, превращается в патоку. «Твой Д.» Не «искренне Ваш», не «с уважением», не «прощайте». «Твой». И в этом слове было больше интимности, чем во всех любовных письмах, которые она когда-либо получала от других мужчин. Она сидела неподвижно, глядя на пергамент. Где-то на краю сознания билась мысль, что она должна отнести это Гарри, должна зарегистрировать письмо как улику, должна использовать его, чтобы выследить. Мысль об этом давалась тяжело. Письмо было разговором. Приватным. Секретным. Их общим языком. Она наклонилась и вдохнула запах пергамента. Сандал. Кровь. И что-то ещё — что-то, что могло быть просто воображением, а могло быть его дыханием, оставшимся на бумаге. Она представила, как он сидит где-то один, в темноте, и пишет эти слова, и улыбается той самой улыбкой. Ледяной. Прекрасной. Невыносимой.       — Ты думаешь обо мне, Грейнджер, — прошептала она в тишину кабинета, цитируя его письмо, извук собственного голоса заставил её вздрогнуть. Она повторила это, как заклинание. Как признание. — Ты думаешь обо мне. Я знаю, что думаешь. Она аккуратно сложила письмо и спрятала его в ящик стола, под замок. Рядом с книгой Ницше, которую она забрала из вещдоков Марсельского дела. Рядом с другими мелочами, о которых никто не знал и не должен был узнать. Потом она встала, подошла к окну и долго смотрела на Лондон. На огоньки в окнах. На тени, которые двигались за ними. На ночь, которая больше не была просто ночью, а стала ожиданием. Она знала, что выберет место. Знала, что наденет красное платье. Знала, что придёт одна. И это, наверное, пугало её больше всего. Она снова обернулась, посмотрела на стол и сделала глубокий вдох, после чего длинный выдох. Проклиная себя и мысленно называя идиоткой, чтобы лишний раз не думать, снова открыла ящик, схватила бумагу и пока не передумала, побежала в кабинет Кингсли.

***

Кабинет Кингсли Бруствера был холодным. Единственная магическая лампа под потолком гудела с монотонностью мухи, бьющейся о стекло, и от этого звука у Гермионы Грейнджер сводило зубы — не от раздражения, а от какого-то глубинного, животного предвкушения, которое она не могла ни унять, ни объяснить тем, кто сидел рядом с ней за длинным столом из дерева. Она смотрела на карту Лондона, разложенную перед ними, и думала о его руках. Это было неправильно, она знала. Это было непрофессионально, опасно и, возможно, уже граничило с тем безумием, которое она так часто видела в глазах пойманных преступников. Но когда Кингсли произнёс имя Драко Малфоя — убийцы, которого штат министерства прозвали «Чистокровка», — у неё внутри всё сжалось в тугой, горячий узел, и этот узел пульсировал где-то внизу живота, как второе сердце.       — Значит, план таков, — произнёс Кингсли, и его глубокий голос разбил тишину, как камень разбивает замёрзшую лужу. — Мы используем Грейнджер как приманку. Малфой идёт на неё — это подтверждено. Учитывая убийства за последние два месяца, и каждый раз он оставлял послание лично для неё.       — Это не послания, — тихо сказала Гермиона, не поднимая глаз от карты. — Это приглашения и напоминание, либо можете называть это разговором. Повисла пауза. Гарри Поттер, сидевший напротив, провёл ладонью по лицу — жест, который она знала слишком хорошо, жест человека, пытающегося стереть с лица усталость и тревогу, но не способного стереть их изнутри.       — Гермиона, — начал он медленно, —ты понимаешь, на что соглашаешься? Это не учебная тревога. Это не операция, где у нас есть запасной выход и три плана эвакуации. Если он почувствует ловушку...       — Он не почувствует, — перебила она, и её голос прозвучал резче, чем она хотела. Слишком уверенно. Слишком... жадно. — Он слишком умён, чтобы попасться в обычную засаду. Но он не сможет устоять перед возможностью встретиться со мной лицом к лицу. Он не приходил ко мне только потому, что я не давала ему такой возможности и он ждал моего шага. Теперь я займу активную позицию.       — И что будет, когда он придёт? — спросил Гарри, и в его зелёных глазах плескалось что-то, что она не хотела видеть. Жалость? Нет. Страх. Не за операцию — за неё. — Что будет, если он разгадает план? Если он убьёт тебя, как убил тех остальных? Кингсли кашлянул и бросил на Гарри предостерегающий взгляд, но Гермиона уже отвечала, и её голос был тихим, как шелест осенних листьев:       — Он не убьёт меня.       — Откуда ты знаешь?       — Потому что я ему нужна, — она наконец подняла глаза, и в них не было ни тени сомнения. — Я заставляю его чувствовать себя живым. Он не сможет убить самого себя. В комнате стало тихо. Слышно было только, как лампа под потолком продолжает своё бесконечное гудение, да где-то далеко, в недрах Министерства, ухает лифт, унося последних запоздалых сотрудников наверх, в реальный мир. Гермиона снова опустила взгляд на карту. Лондон расстилался под её пальцами, как тело спящего зверя — переулки вены, парки лёгкие, Темза артерия, бегущая с запада на восток. Где-то там, в этом лабиринте из камня и магии, прятался Драко Малфой. Её добыча.       — Давайте пройдёмся по деталям, — сказала она, и её деловой тон был фальшивым, как позолота на гробах бедняков. — Место: маггловский ресторан «Маленькая Венеция» в Блумсбери. Время: пятница, восемь вечера. Я буду сидеть за столиком у окна, одна. На мне будет красное платье — то самое, которое он упомянул в письме. Гарри поморщился при слове «письмо», но промолчал.       — Аврорат обеспечит три периметра оцепления, — продолжала она. — Первый: скрытые посты в самом ресторане. Два аврора под личиной официантов, один под оборотным зельем в роли сомелье. Второй периметр: соседние здания. Группа захвата будет ждать в подвале антикварного магазина напротив. Третий периметр: мобильные группы на крышах и в переулках — на случай, если он попытается аппарировать.       — Антиаппарационные чары? — спросил Кингсли.       — Включаем ровно в восемь пятнадцать. Не раньше, иначе он почувствует. Малфой не идиот, он наверняка всегда проверяет магический фон перед тем, как куда-нибудь зайти. У него чутьё, как у дикого зверя.       — Потому что он и есть дикий зверь, — пробормотал Гарри.       — Да, — согласилась Гермиона, и на её губах появилась тень улыбки. — Поэтому он и попадётся. Зверь всегда возвращается туда, где оставил добычу. Она не сказала им того, о чём думала на самом деле. Не сказала, что в её снах Драко Малфой не был зверем. Он был... отражением. Зеркалом, в которое она боялась смотреть слишком долго, потому что знала: в этом зеркале она увидит не его — себя. Такую же сломленную. Такую же голодную. Такую же готовую на всё ради того, чтобы почувствовать себя живой. Она запомнила его письмо дословно. Оно лежало сейчас в ящике её стола, под замком, спрятанное от посторонних глаз, как порнографическая открытка. Она показала его один раз Гарри и Кингсли, после чего снова спрятала у себя, аргументировав тем, что Драко может проверить, сохранила ли она его. «Ты думаешь обо мне, Грейнджер. Я знаю, что думаешь. Я чувствую это каждый раз, когда ты засыпаешь. Приходи одна, и я расскажу тебе всё, что ты хочешь знать. Приходи одна, и я покажу тебе то, чего ты боишься больше всего. То, чего ты хочешь больше всего»       — Гермиона, — голос Гарри вырвал её из размышлений, — ты уверена, что справишься? Я имею в виду... эмоционально.       — Я в полном порядке, Гарри. — Слова вышли ровными, почти механическими. Она натренировалась произносить их перед зеркалом.       — Нет, не в полном, — он покачал головой. — Я знаю тебя огромное количество лет. Я видел тебя после войны. После того, как ты стёрла память родителям и не смогла её вернуть. После того, как ты работала по восемнадцать часов в сутки, потому что не могла спать. Я знаю, как ты выглядишь, когда у тебя внутри что-то ломается. И сейчас... сейчас ты выглядишь именно так. Гермиона почувствовала, как внутри неё что-то дёрнулось — та самая нить, которая связывала её с реальностью, с Гарри, с Роном, который также переживает за нее, с нормальной жизнью. Она почти порвалась. Но вместо того чтобы сорваться, она сделала то, чему научилась за годы охоты на тёмных магов: она превратила свои эмоции в лёд.       — Я выгляжу так, потому что я не спала, — сказала она спокойно. — Потому что я разрабатывала этот план до мельчайших деталей. Потому что я единственная, кто может поймать его, и я не позволю никому — ни тебе, ни Кингсли, ни самому Мерлину — помешать мне это сделать. Кингсли нарушил тишину, постучав пальцем по карте.       — Поттер, твоя озабоченность понятна. Но Грейнджер профессионал. Если она говорит, что справится, — значит, справится. Вернёмся к плану. Что насчёт резервной группы?       — Четвёртый периметр, — ответила Гермиона, снова склоняясь над картой. Её голос звучал ровно, но внутри неё всё дрожало. — Мобильный отряд в маггловском фургоне на соседней улице. Они вступят в дело только в крайнем случае, если Малфой прорвёт первые три периметра. Но он не прорвёт. Потому что когда он увидит меня — когда он войдёт в ресторан и увидит меня одну за столиком, — он будет видеть только меня. «Так же, как я вижу только его.» Эта мысль вспыхнула у неё в голове, как искра, и она поспешно затушила её, спрятала в самый дальний угол сознания, где уже громоздились десятки таких же мыслей — тёмных, стыдных. Они обсуждали детали ещё час. План был выверен до секунды, до дюйма, до каждого вздоха. Гарри то и дело вставлял возражения, но Гермиона парировала их с точностью, отточенной годами аналитической работы. В конце концов даже он замолчал, и в его молчании было больше красноречия, чем в любых словах. Он знал, что проиграл. И он знал, что она хочет этого не только ради справедливости. Когда совещание закончилось и Кингсли отпустил их, Гарри задержался у двери.       — Гермиона, — сказал он тихо, так, чтобы слышала только она. — Если ты... если ты чувствуешь что-то к нему...       — Я не чувствую, — отрезала она. — Я охочусь.       — Ты всегда была самой плохой лгуньей из всех, кого я знаю. Он ушёл, оставив её одну в пустом кабинете. Она стояла у стола и смотрела на карту Лондона, на маленькую красную точку, которой был отмечен ресторан «Маленькая Венеция». Через три дня она будет сидеть там, в красном платье, с бокалом вина, которое так и не выпьет, и ждать его. Она представляла, как он войдёт. Представляла, как скрипнёт дверь, как уже осенний воздух ворвётся в тёплый зал, как его серебристые глаза найдут её в полумраке. Он будет улыбаться — той самой улыбкой, от которой кровь замерзает в жилах и одновременно закипает в венах. Он подойдёт к её столику и скажет что-то небрежное, что-то дерзкое, что-то, что заставит её сердце биться чаще, а пальцы — сжиматься на палочке, спрятанной под столом. Она представила, как он коснётся её руки. Как его пальцы — длинные, бледные, с аккуратно подстриженными ногтями — лягут на её запястье, прямо туда, где под тонкой кожей бьётся пульс. Он наклонится к ней, и она почувствует запах его одеколона — сандал и что-то ещё, что-то тёмное, что-то, что напоминало ей о подземельях Хогвартса и о том дне, когда они впервые посмотрели друг на друга не как враги, а как... кто? Она не знала слова для того, чем они стали друг для друга. «Ты хочешь меня поймать, Грейнджер, — скажет он шёпотом. — Но ты хочешь меня и по другой причине, правда?» И она не ответит. Не сможет. Потому что ответ будет написан у неё на лице, в дрожащих ресницах, в расширенных зрачках, в дыхании, которое станет частым и поверхностным, как у загнанного зверя. Она тряхнула головой, прогоняя видение. Но оно не уходило. Оно поселилось в ней, как болезнь, как застарелая инфекция, которую невозможно вылечить до конца. В пятницу, в восемь вечера, она будет ждать его в ресторане. Авроры будут на своих местах. Чары будут активированы. Ловушка захлопнется. И она не знала, что пугало её больше: то, что план может провалиться, или то, что он может сработать. Потому что если он сработает, Драко Малфой окажется в камере Азкабана. А она — она останется на свободе, со своей одержимостью, которой больше не на чем будет кормиться. И что тогда? Что будет с ней, когда единственный человек, который заставлял её чувствовать себя живой, исчезнет за железными решётками? Она не знала ответа. И это было самым страшным. В коридоре за дверью стихли шаги Гарри. Лампа под потолком продолжала гудеть, как муха в банке. Гермиона Грейнджер стояла над картой Лондона и чувствовала, как время — оставшиеся до встречи семьдесят два часа — течёт сквозь пальцы, как песок. Она ненавидела себя за это. И ждала.

***

Рон Уизли сидел на кухне и ждал. Часы над плитой показывали половину второго ночи. Он смотрел на них уже три часа — с тех пор, как десять раз переставил ужин с плиты на стол и обратно, пытаясь угадать, когда она вернётся. Ужин давно остыл: бабушкино рагу, которое он готовил по рецепту Молли, положив слишком много тимьяна и слишком мало терпения. Рагу покрылось плёнкой, и эта плёнка, тускло блестевшая в свете единственной свечи, казалась ему метафорой их отношений. Что-то, что когда-то было горячим и живым, теперь затянулось холодной коркой, которую никто не решался разбить. Он разбил бы. Честное слово, разбил бы, если бы знал как. Но каждый раз, когда он пытался заговорить с ней — по-настоящему, не о делах Министерства и не о погоде, — слова застревали где-то между горлом и языком, как кость. И он молчал. И она молчала. И это молчание заполняло их дом, как вода заполняет трюм тонущего корабля — медленно, неумолимо, градус за градусом. Рон отхлебнул из кружки. Огневиски. Третья порция. Или четвёртая? Он не считал. Алкоголь больше не помогал — он просто делал темноту вокруг более вязкой, а мысли — более громкими. Мысли в его голове звучали как голос матери: «Ты слишком много страдаешь, Рональд. Ты слишком много сидишь без действий. Ты слишком много её ждёшь». Он знал, что мать права. Молли Уизли всегда была права, даже когда этого не показывала. Но знание и действие — две разные вещи, и пропасть между ними была шире, чем вся долбаная Атлантика. Рон помнил, как когда-то эта квартира была полна шума: Гарри спорил с Джинни на тему квидича, к чему сам Рон с радостью подключался, Гермиона читала вслух какие-то статьи, которые никто не слушал, но всем было уютно от звука её голоса. А после они оставались вдвоем и обсуждали вечер, целовались, после чего плавно переходили в спальню закончить вечер. Теперь всё было по-другому. Гарри и Джинни почти не заходили. Рон сглотнул, когда прокрутил для этого изменения основную причину - у них была семья, были дети. А Гермиона... Гермиона была здесь, но её как будто не было. Она приходила домой за полночь, пахнущая кофе, пергаментом и чем-то ещё, что Рон не мог определить. Чем-то тёмным. Чем-то, от чего у него в последнее время мурашки бежали по спине. Иногда ему казалось, что она приходит не с работы, а с какого-то другого, тайного места, о котором он не знал и не хотел знать. Он снова глотнул виски. На этот раз жидкость обожгла горло меньше — то ли он привык, то ли просто перестал что-либо чувствовать. Он думал о том, как она выглядела сегодня утром, перед уходом. Бледная. Собранная. Отстранённая. Она завтракала стоя, торопливо проглатывая тост, и её взгляд скользил по нему, как по предмету мебели — не враждебно, нет, просто безразлично. Она смотрела сквозь него. Она уже давно смотрела сквозь него.       — Как смотришь на то, чтобы после работы вместе поужинать? Во-сколько ты сегодня заканчиваешь? — спросил он тогда, хотя знал ответ.       — Буду поздно. Оперативное совещание у Кингсли. Не жди меня. Она поцеловала его в щёку и ушла. Поцелуй был сухим и лёгким, как прикосновение листа бумаги. Ни тепла, ни нежности, ни того огня, который когда-то горел между ними в Хогвартсе на последнем курсе, когда они прятались в нишах и целовались так, словно завтра могло не наступить. Что случилось с тем огнём? Когда он погас? Он не помнил — может быть, после войны, когда всё стало слишком сложным. Может быть, когда она стёрла память родителям и не смогла её вернуть, и он не знал, как ей помочь, а она не умела просить о помощи. Может быть, когда появился этот новый отдел, эти новые расследования, эти ночные дежурства. Может быть, когда появился ОН. Рон запрещал себе думать об этом. Запрещал себе произносить это имя даже мысленно. Но оно всё равно всплывало, как труп в реке — белое, мёртвое, неотвратимое. Чистокровка. Человек, которого Гермиона преследовала с таким рвением, что это уже не походило на работу. Это походило на одержимость. Рон был не идиотом, но и не самым умным человеком в мире — он знал это, смирился с этим ещё в школе. Он не был слепым. Он видел, как она читала отчёты. Как её дыхание учащалось, а зрачки расширялись. Как она задерживалась на фотографиях убийств дольше, чем требовалось для опознания. Как она произносила его имя — не с ненавистью, не с отвращением, а с какой-то странной интонацией, которую Рон не мог расшифровать. Или не хотел. Да даже его прозвище - “Чистокровка”, диаметрально противоположное тому, как некоторые называли её в школе - “Грязнокровка” и оттого настолько они были похожи. Где-то глубоко внутри, в той части души, которую он обычно прятал за шутками и показным равнодушием, Рон знал: он проигрывает. Проигрывает не битву — даже не войну. Он проигрывает что-то большее, что-то, что нельзя было измерить аврорскими значками, количеством пойманных преступников или очередным списком после ревизии в магазине брата. Он проигрывает её. Он допил виски и налил ещё. Бутылка была почти пуста, и это, наверное, что-то говорило о нём, но он не хотел слушать. Часы пробили три. В три пятнадцать в замке входной двери заскрежетал ключ. Рон выпрямился и попытался принять вид человека, который не сидит на кухне с почти пустой бутылкой и остывшим ужином. Получилось плохо — он знал это, чувствовал по тому, как дрогнуло его лицо, как неестественно выпрямилась спина. Он всегда был плохим актёром. Гермиона вошла в кухню, и первое, что он заметил — её глаза. Они были пустыми. Не уставшими, нет, — усталость была привычным фоном её жизни, и он научился отличать её от чего-то другого. Сейчас в её глазах было что-то иное. Что-то, похожее на сытость. Так смотрят люди, которые наконец-то получили то, чего долго ждали.       — Ты не спишь, — сказала она, не спрашивая, а констатируя факт.       — Тебя ждал, — ответил он, и его голос прозвучал глухо, как удар по мокрому дереву. — Рагу. Правда, оно уже остыло.       — Я не голодна. Она села за стол напротив него и начала рассеянно теребить край скатерти. Жест нервный, почти бессознательный. Рон заметил, что её пальцы слегка подрагивают — может быть, от кофе, может быть, от адреналина. Может быть, от чего-то ещё.       — Как совещание? — спросил он, хотя где-то на краю сознания думал, что совещаний на нормальных работах в такое время не бывает.       — План почти готов. Мы берём его в пятницу, буду приманкой. «Его». Она сказала «его», и в этом коротком слове было столько всего, что Рон почувствовал, как что-то внутри него сжимается в колючий комок. Она не сказала «Чистокровку». Она сказала «его», как говорят о том, кого боятся назвать по имени, чтобы не выдать лишнего.       — Ты уверена, что это хорошая идея? — спросил он, и его вопрос прозвучал более резко, чем он хотел. Она подняла глаза, и на мгновение ему показалось, что она удивлена. Но удивление быстро сменилось привычной маской спокойствия.       — Со мной всё будет в порядке. Я знаю, что делаю.       — Ты всегда знаешь, что делаешь, — пробормотал он. — Ты всегда всё знаешь. Повисла тишина. Та самая, густая и плотная, которая заполняла их дом по ночам. Рон смотрел на неё и думал о том, какой красивой она была когда-то. Она и сейчас была красивой, но по-другому. Раньше её красота была живой, тёплой, искрящейся. Теперь она стала ледяной — красота статуи, красота лезвия, красота, которая ранит, а не согревает.       — Рон... — начала она, и в её голосе проскользнуло что-то, похожее на нежность, смешанную с виной.       — Не надо, — перебил он. — Не говори ничего. Я знаю всё, что ты можешь сказать. Знаю, что я не идеален. Знаю, что я, наверное, не тот человек, с которым ты хотела бы провести остаток жизни. Но я здесь, Гермиона. Я всегда был здесь. И я никуда не уйду. Он сказал это и сразу же пожалел. Потому что правда, которая стояла за этими словами, была слишком обнажённой, слишком уязвимой. Он только что признался ей в том, в чём не признавался даже себе: он не может уйти. Не может отпустить её, даже зная, что она уже не его. Может быть, она никогда и не была его по-настоящему. Гермиона отвела глаза. Её пальцы перестали теребить скатерть.       — Я не прошу тебя уходить, — тихо сказала она.       — А я не спрашиваю, просишь ли ты. Они сидели друг напротив друга — двое людей, которых судьба связала слишком рано и слишком крепко, чтобы теперь разорвать эту связь без крови. Рон смотрел на неё и думал: «Я люблю тебя. Я ненавижу тебя. Я не могу без тебя. Ты разрушаешь меня». Он не сказал этого вслух — какой смысл? Слова были бесполезны. Они были бесполезны уже давно.       — Я пойду спать, — сказала Гермиона, вставая. — Завтра тяжёлый день. Подготовка к операции.       — Да. Конечно. — Он кивнул и налил себе ещё виски. Последнее. Или предпоследнее. — Я тут ещё посижу. Она помедлила у двери, словно хотела что-то добавить, но не стала. Просто кивнула и исчезла в темноте коридора. Её шаги стихли на лестнице, и Рон остался один. Один на кухне, с остывшим рагу, пустой бутылкой и призраками, которые были громче, чем любой живой человек. Он думал о пятнице. О том, как она будет ждать где-то убийцу. О том, как расширятся её зрачки, когда он войдёт, и как участится её дыхание, и как она забудет обо всех оперативных планах, потому что будет видеть только его. Чистокровку. Этого острого, опасного ублюдка, который украл её у него, даже не прикасаясь. Рон знал это. Знал так же верно, как то, что солнце встаёт на востоке. Но он продолжал сидеть на этой кухне ночь за ночью, потому что надежда — это болезнь, от которой нет лекарства. Потому что одиночество пугало его больше, чем унижение. Потому что он любил её — любил с того самого дня, как она села с ним и Гарри в один вагона и до того дня, как она перестала смотреть на него так, словно он имел значение. Он допил виски и уронил голову на руки. Свеча догорела и погасла с тихим шипением. В темноте кухни Рон Уизли сидел один, и тишина была единственным ответом на все его вопросы. В пятницу она уйдёт к нему. Может быть, не физически — может быть, она даже вернётся домой после операции, сядет за этот же стол и сделает вид, что всё в порядке. Но Рон знал: что-то сломается в эту пятницу окончательно. Что-то, что он пытался склеить годами. И он ничего не мог с этим поделать. Потому что он был Роном Уизли — человеком, который всегда приходил вторым. После Гарри. После славы. После Чистокровки. После всех. Он закрыл глаза и стал ждать пятницы. Это было единственное, что у него получалось по-настоящему хорошо.
58 Нравится 5 Отзывы 41 В сборник