Неразбериха
2 мая 2026 г., 21:51
Некоторое время спустя..
Промежуток времени, равный одной неделе, протекал с ощущением затянутости и медлительности. Юноша оказался под бременем значительного объема задач, требующих оперативного решения. В частности, ему предстояло заняться оформлением свидетельства о смерти, уведомлением соответствующих муниципальных и иных инстанций, организацией погребальных мероприятий, а также процессом наследования имущества. Кроме того, необходимо было провести мероприятия по санитарной обработке жилого помещения после обнаружения тела. Положительным аспектом ситуации стало то, что покойный предусмотрительно открыл окна, что облегчило последующую уборку. Возможно, он интуитивно предвидел, что его сын, несмотря на отсрочку, все же вернется и возьмет на себя решение данных вопросов..
«Я, Бенжамин Амброуз Эскофье...», — начал оглашать текст завещания нотариус.
Молодой человек молчал, погрузившись в размышления, которые, казалось, были глубже и многослойнее, чем сам текст завещания. Он был уверен, что является единственным потенциальным наследником, что было обусловлено отсутствием у него сестёр и братьев. Его мать, уроженка Франции Ален Эскофье, скончалась, когда он был ещё ребёнком, в результате длительной борьбы с онкологическим заболеванием. Несмотря на все усилия лучших медицинских специалистов, оплаченных её мужем, болезнь оказалась фатальной.
Ален Эскофье медленно угасала, день за днём теряя силы. Бенжамин проводил с ней всё своё свободное время, стремясь удовлетворить каждый её малейший каприз, не оставляя её одну ни на секунду. Он обращался с ней как с хрупким цветком, словно любое его действие или слово могло привести к непоправимым последствиям. Его поведение было пронизано нежностью и заботой, что проявлялось в огромных букетах тёмно-красных роз, уважительном обращении на «Вы» и постоянных напоминаниях о её божественном статусе в его глазах. Любое её слово для него было законом, и он всегда старался говорить с ней на тон тише. Если она обижалась, он был готов долго вымаливать её прощение, стоя на коленях. Порой он обращался к ней на их родном языке - французском, который она обожала, а временами использовал латынь, что добавляло особую торжественность их общению. Когда его взор был устремлён на неё, в нём всегда отражалась чистая любовь и обожание.
Женщина ушла из жизни неожиданно, оставив свою семью в шоке и скорби. За несколько дней до её кончины ей удалось убедить всех своих близких в том, что её состояние значительно улучшилось. Она предчувствовала неизбежность своего ухода, но стремилась обеспечить своим родным хотя бы кратковременное облегчение от горя. Пусть хотя бы на мгновение она могла видеть их не сокрушёнными печалью, а преисполненными радостью.
Бенджамин, её супруг, поверил ей, несмотря на внутренние сомнения.
За несколько часов до своего ухода она попросила мужа преподнести ей букет роз. Её любимые розы — «Чёрная Баккара». Эти цветы, хотя и не являлись экзотической редкостью, были труднодоступны, особенно в праздничные дни. И тот день был именно таким. Ален прекрасно осознавала, что муж не найдёт их в ближайшем цветочном магазине. Но она также знала, что он приложит все усилия, чтобы достать их для неё. Она также попросила его взять с собой сына, Рафаэля, надеясь, что его присутствие может быть полезным.
Однако Бенджамин настоял на своём и попросил сына остаться с матерью, предупредив, чтобы он ни в коем случае не оставлял её надолго одну. Мол, в любой момент ей могут срочно понадобиться медикаменты или иная помощь. Бенджамин уехал, а его сын остался с матерью.
— Рафаэль, — слабо, с лёгкой тёплой улыбкой на устах прошептала Ален, подзывая сына чуть ближе к себе. Говорить громко ей было трудно. Да и больно, если уж на то пошло. Но улыбка на её лице оставалась прежней.
— Да, мам? — отозвался подросток, подойдя ровно настолько близко, чтобы женщина могла продолжить говорить с минимальными усилиями. Его сердце сжималось от боли и тревоги, но он старался сохранять спокойствие, чтобы не усугублять её состояние.
Леди Эскофье медленно подняла руку, чтобы провести пальцами по шелковистым, золотистым локонам сына. Мальчик, словно интуитивно понимая её желание, послушно наклонил голову, позволяя матери осуществить этот акт нежности. В её глазах на мгновение вспыхнул радостный огонёк, отражая живой и яркий блеск её внутреннего мира. Такой яркий, такой прекрасный. Этот краткий миг радости, словно искра света в тёмной комнате, стал временной передышкой от хаоса, который окружал их.
Однако, в один из следующих моментов, этот огонёк внезапно погас, уступив место тревоге, которая, к сожалению, не могла быть скрыта от проницательного взгляда сына.
— Сынок, — прошептала француженка едва слышно, отняв руку от волнистых прядей подростка, — сбегай на кухню, завари, пожалуйста, чай.
Рафаэль, с присущей ему настороженностью, обратил взор на мать, а затем переключил внимание на чашку ещё тёплого чая, стоящую на прикроватной тумбочке. Его интуиция подсказала ему, что ситуация требует более глубокого анализа. Мать демонстрировала признаки физиологического дискомфорта: её дыхание было учащённым, на чрезмерно бледной коже проступали капли пота, а тонкие, почти синие губы заметно дрожали.
— Мам? — тихо промолвил блондин, глядя на Ален. В его голосе звучал страх, тревога. Мальчик не знал, что ему делать. Но блондин осознавал одну простую вещь: мама хотела, чтобы он ушёл. Должно было произойти что-то, чего она не хотела, чтобы он видел. А его охватил ступор. От ужаса. От того факта, что он здесь абсолютно бессилен, и может лишь смотреть и.. ничего не делать. Он видел, как тонкие, словно тонкие пересохшие ветви, пальцы женщины сжимали одеяло, простынь. Она была так слаба.
— Иди. Прошу, иди, — только и смогла попросить француженка, прежде чем её речь прервал приступ кашля. Не простого кашля. С кровью, которая быстро брызнула на подушку, на которой лежала её голова, на одеяло, на пол. А Рафаэль мог только замереть от ужаса и судорожно думать над тем, мог ли он хоть что-то сейчас сделать, а не просто стоять и наблюдать за тем, как умирает его собственная мать? Что он мог сделать? Ничего! Что мог сделать пятнадцатилетний подросток, если помочь ей не смогли даже самые лучшие врачи? К тому же в момент смерти. Он лишь стоял рядом и дрожал. От ужаса. От истерики. От осознания степени собственной безысходности в этот момент.
И вот, настал тот самый момент. Его голубые глаза встретились с её зелёными. А дальше в глубине зелёных потух последний огонёк.
«..всё своё имущество я завещаю своему горячо любимому и единственному сыну Рафаэлю Бенжамину Эскофье» — закончил оглашать завещание нотариус, вырывая молодого человека из омута раздумий, куда тот невзначай успел погрузиться с головой.
Рафаэль медленно поднял взгляд. Зал, в котором они находились, был сердцем поместья — огромная гостиная с высотой потолков, теряющихся в мягком полумраке, куда не добирался даже свет канделябров. Сквозь высокие витражные окна, занимающие почти всю дальнюю стену, лился поток послеполуденного солнца. Оно дробилось о цветное стекло и рассыпалось по белому мраморному полу десятками оттенков: сапфировым, изумрудным, рубиновым, золотым. Свет и тень вели здесь неторопливую, вечную игру, и в этой игре было что-то успокаивающее — словно само поместье дышало в такт движению солнца.
Витражные композиции были старинной работы: переплетения геральдических лилий, фамильных вензелей и цветочных орнаментов складывались в сложнейший узор, достойный собора. Каждая линия, каждый изгиб свинцовой оправы были выполнены с той кропотливой, почти забытой ныне тщательностью, которая превращает ремесло в искусство. В пастельных тонах стёкол — кремовых, небесно-голубых, розоватых, с вкраплениями глубокого бордового и тёмно-зелёного — угадывался вкус многих поколений, не терпевших ни кричащей роскоши, ни дешёвой простоты.
Высокие колонны из светлого мрамора, увенчанные коринфскими капителями с позолотой, поддерживали арочные своды. В простенках между окнами висели фамильные гобелены — сцены охоты, старинные карты звёздного неба, родословное древо с именами, уходящими в глубь веков. Мебель — кресла и диваны, обитые белым бархатом и серебристой парчой — казалась почти нетронутой, словно её только вчера доставили из мастерской, хотя на самом деле она помнила ещё прабабку Рафаэля, любившую сидеть у окна с книгой.
Здесь всё дышало покоем. Торжественным, холодноватым, но всё же покоем. Даже воздух, пропитанный ароматом старого дерева, книжной пыли и лаванды — любимого запаха Ален, — казался частью этого интерьера, его невидимым, но неотъемлемым слоем. Поместье Эскофье было не просто домом. Оно было свидетельством того, что род, переживший войны, революции и личные трагедии, всё ещё стоит на ногах. Пошатываясь, но стоит.
Медленно опустившись в кресло, обшитое белым бархатом, Рафаэль вновь погрузился в пучину мыслей, что тяготили его на протяжении всей этой бесконечно долгой, выматывающей недели. Нотариус уже откланялся, сухие формальности были соблюдены, бумаги подписаны, печати поставлены. Молодой человек остался в огромном, залитом солнечным светом зале совершенно один.
Или ему так только казалось.
— Ну и физиономия, — раздался откуда-то сбоку томный, растянутый, до боли знакомый голос, в котором утреннее призрачное шампанское мешалось с вековой скукой и каплей театрального сочувствия. — Я, конечно, понимаю, неделька выдалась та ещё, но честное слово, Рафаэль, ты выглядишь так, будто тебе не наследство отписали, а как минимум пожизненную каторгу в обществе дементоров. И без права на переписку.
Рафаэль даже не вздрогнул. Привык. Знал, что последует за открытым ртом этого бездаря. Это было уже традицией, своеобразным семейным ритуалом. Открывается рот этого человека — схлопывается галактика, земля трещит по швам, немые рассказывают глухим о том, как слепой видел безногого, бегущего по воде в Сахаре, чтобы помочь безрукому, в рукопашную борющемуся с табуреткой.
Он лишь медленно, почти лениво повернул голову в сторону говорившего, и уголок его губ едва заметно дрогнул — единственный признак того, что он вообще услышал обращение.
Из стены, прямо сквозь старинный гобелен с изображением какого-то доблестного предка, выплыла фигура. Малиновые волосы до плеч, невесомые и текучие, словно шёлк под водой, обрамляли лицо, которому навеки было двадцать. Один глаз — зелёный, как изумруд из сокровищницы гоблинов, другой — голубой, как небо над Провансом в разгар лета, — смотрели на Рафаэля с привычной смесью обожания, ехидства и лёгкого, почти родственного презрения ко всему живому, что имело глупость до сих пор дышать. Эспоми-Прамиэль-Бонидис Джозеф Эскофье, призрак родового поместья, личный кошмар всех его обитателей и, по совместительству, единственное существо в этом доме, которое могло довести Бенжамина до белого каления одним лишь присутствием, явился собственной персоной.
— Прадед, — сухо поприветствовал его Рафаэль, не меняя позы и даже не пытаясь изобразить удивление. — А я всё гадал, когда же ты соизволишь появиться.
— О, не прибедняйся, mon chou, — фыркнул призрак, грациозно, почти по-балетному, опускаясь в кресло напротив. Точнее, имитируя процесс сидения: физически он, разумеется, парил в нескольких дюймах над обивкой, но позу принял самую что ни на есть аристократическую — нога на ногу, локоть на подлокотник, подбородок на ладонь. — Я был рядом всё это время. Буквально каждую секунду. Просто ты был слишком занят — бумажки, похороны, уборка, этот твой занудный нотариус с лицом, будто он лимон целиком проглотил и теперь мучается изжогой... Кстати, о нотариусе! — Эспоми театрально всплеснул руками. — Ты не представляешь, какого титанического труда мне стоило не явиться прямо во время оглашения и не испортить этот пафосный цирк. Я, знаешь ли, уже начал репетировать: влетаю через окно, сшибаю канделябр, ору что-нибудь на латыни — желательно про блуд и разврат, у меня была отличная фраза про блудниц Вавилона, — но потом подумал: нет, не буду портить мальчику момент. Твой отец, упокой Мерлин его душу, знал толк в занудстве, но его нотариус... — призрак сделал паузу, закатил свои разноцветные глаза и прижал ладонь ко лбу с видом величайшего страдания. — Даже я чуть не уснул. А я, напомню, мёртв уже четыре столетия. Мне по статусу положено быть сонным и загадочным, но это было выше моих сил.
Блондин тихо вздохнул. С прадедом всегда было так: поток слов, колкостей, шуточек, театральных пауз и бесконечного самолюбования. Он привык к этому с детства. Эспоми был частью поместья, такой же неотъемлемой, как фамильные портреты, скрипучие половицы в западном крыле или запах старых книг в библиотеке. Маленький Рафаэль боялся его ровно до тех пор, пока однажды, лет в пять, не увидел, как прадед, дождавшись, когда Бенжамин отвернётся, с наслаждением, с чувством, с расстановкой показал живому главе рода средний палец. Мальчик тогда не выдержал и рассмеялся в голос, за что получил от отца строгий выговор, а от прадеда — одобрительный, сияющий взгляд и тихое: «Молодец, пацан, расти настоящим Эскофье, а не вот этим вот всем.. Отребьем, мать его». С того дня они стали... ну, если не друзьями, то негласными сообщниками. Точнее, младший Эскофье был единственным, кого Эспоми не пытался довести до нервного тика. По крайней мере, намерено. Ведь он по натуре своей был типом с шилом в одном месте, который одним своим многозначительным взглядом в нужные моменты мог довести до белого каления.
— Я уж думал, ты и сегодня не покажешься, — произнёс Рафаэль, откидываясь на спинку кресла и глядя на призрака с лёгким прищуром. — Решил, что у тебя какие-то дела на том свете.
— О-о-о, у меня были дела, — протянул Эспоми с такой интонацией, с какой говорят о хорошо проделанной, но ещё не до конца завершённой работе. — У меня были просто грандиозные дела, мой дорогой правнук. Я, знаешь ли, устроил твоему папаше тёплый приём, — признался Прамиэль, и на лице его мелькнуло выражение абсолютного, ничем не замутнëнного, чистейшего экстаза человека, который гордился своим поступком так, будто его за сотворëнную им херь внесут в книгу рекордов Гиннесса и причислят к лику святых при жизни.
Рафаэль чуть заметно напрягся. Рука, лежавшая на подлокотнике, сжалась на долю секунды. Что-то было не так. Эспоми не был бы собой, если бы не творил, как бы культурнее выразиться, такой откровенной хуеты, такой абсолютной чуши, что у молодого наследника уже в двадцать должны были появиться первые седые волосы.
— И как прошла встреча? — спросил он с той осторожной интонацией, с какой спрашивают о погоде, когда за окном уже бушует сущий ужас.
Бонидис расплылся в улыбке. Это была та самая улыбка, от которой портреты предков на стенах делали вид, что они просто пейзажи, пытающиеся сойти за стену, за кирпич, за что угодно, лишь бы притвориться, что они ничего не слышат. Абсолютно ничего. Они — стена, кирпич, и по жизни их вообще ничего не е.. волнует.
— О, это было великолепно, — промурлыкал он, откидывая малиновую прядь с лица несуществующим ветром. — Просто сцена из лучших трагедий Расина, честное слово. Представь: он появляется — такой весь из себя трагический, с глазами побитой собаки, которую, заметь, никто не бил, она, по тупости своей, сама себя пнула! — призрак заявил это, совершенно не пытаясь скрыть своего неодобрения относительно этой ситуации и своего презрения к этому человеку. — Я стою, жду его. Скрестив руки на груди. Как единственный адекватный предок в этой семейке. И не спорь — не гриб, чтобы спорить. Тем более с дедом. И знаешь, что он мне говорит?
— Что? — Рафаэль уже знал, что сейчас последует нечто такое, от чего ему захочется одновременно смеяться и закрыть лицо руками.
— Он открывает рот и выдаёт: «Я надеюсь, Ален ждёт меня». — Эспоми сделал паузу, достаточную для того, чтобы процитировать всю родословную Эскофье до десятого колена, и продолжил с убийственной интонацией: — Ален. Ждёт. Его. Я, честно, на секунду даже утратил дар речи. Я! Эспоми-Прамиэль-Бонидис Джозеф Эскофье! Человек, который однажды три часа подряд материл аврора исключительно стихами на латыни! Цитировал Цезаря в оригинале! Лишился дара речи! А потом... — призрак сделал театральную паузу, подавшись вперёд и понизив голос до заговорщицкого шёпота, — потом я его догнал.
— В каком смысле догнал? — Рафаэль приподнял бровь.
— В прямом, mon chou, в самом что ни на есть прямом! — Эспоми вскочил со своего призрачного кресла и начал расхаживать по воздуху, оживлённо жестикулируя. — Он от меня побежал! Честное слово, побежал! Я ему говорю: «Бенжамин, стой, нам надо поговорить о твоём воспитании и о том, что ты оставил сыну лужу крови на мраморе, который, между прочим, ещё мой дед заказывал в Италии за бешеные деньги». А он — бежать! Я за ним! Он влево, я за ним! Он вправо, я наперерез! Мы там, наверное, кругов десять нарезали вокруг загробного сада, пока я его не настиг!
— И?.. — Рафаэль уже откровенно улыбался, хотя пытался сохранять серьёзное выражение лица.
— И я ему влепил, — с нескрываемым удовольствием произнёс Эспоми, демонстративно разминая призрачные пальцы. — Не физически, увы, там это сложнее, но словесно. О, как я ему влепил! Я перечислил ему всё. Всё, Рафаэль. Я напомнил ему, как он заставил тебя сидеть с умирающей матерью, пока сам гонялся за цветочками. Я напомнил ему, как он застрелился прямо посреди гостиной, даже не подумав о том, кто будет это всё отмывать! Ты! Ты отмывал, Рафаэль! Его сын! А он стоит там, на том свете, и лепечет что-то про «я хотел как лучше» и «я думал, вы справитесь». Вы! Справитесь! — Эспоми почти взвизгнул, и люстра над ними слегка задрожала. — Ты, ещё юноша в моих глазах, студент, должен был справиться с его смертью, с похоронами, с бумагами, с наследством, с уборкой его трупа! А он просто взял и ушёл! Романтично, красиво, с револьвером, как в дешёвом маггловском романе!
Призрак остановился, тяжело дыша — насколько это вообще возможно для существа, не имеющего лёгких. Его малиновые волосы развевались, хотя сквозняка в зале не было. Глаза горели праведным гневом пополам с азартом.
— Я ему сказал, — продолжил он уже тише, но с той же ядовитой интонацией, — что если он ещё раз попадётся мне на глаза в ближайшее столетие, я организую ему такую загробную жизнь, что он будет молить о переселении в маггловский пригород. Я его в порошок сотру, Рафаэль. В призрачный порошок. Я его заставлю слушать мои монологи о его недостатках каждый день, по расписанию. С утра — о его эгоизме как мужа. В обед — о его провале как отца. И на ужин — о его безвкусном выборе револьвера, потому что, честное слово, ну можно было хотя бы фамильный взять, а не этот ширпотреб!
Рафаэль слушал всё это молча, но в его глазах, тех самых, голубо-зелёных, доставшихся ему от этого самого безумного прадеда, плясали искры. Не обида. Не боль. Что-то среднее между благодарностью и тихим, едва сдерживаемым смехом.
— Ты гонялся за моим отцом по загробному миру, — медленно произнёс он, словно пробуя эту фразу на вкус, — чтобы высказать ему за меня?
— А за кого же ещё? — фыркнул Эспоми, снова усаживаясь в своё воображаемое кресло. — За себя я ему высказал ещё при жизни. Мы с ним, знаешь ли, регулярно практиковались в остроумии. Он мне — «вы позорите род своим поведением», я ему — средний палец. Он мне — «ваши портреты стоит убрать в подвал», я ему — два средних пальца. Классика семейных отношений. Но там, — призрак мотнул головой куда-то в сторону, видимо, символизируя тот свет, — там я говорил не за себя. За тебя, mon petit. За твою мать, которая, между прочим, тоже была не в восторге от его выходки. Да-да, — он заметил удивлённый взгляд Рафаэля и удовлетворённо кивнул. — Ален его встретила, знаешь, с таким лицом... Я бы сказал, с лицом женщины, которая полжизни терпела обожание, граничащее с удушением, а теперь осознала, что её муж кретин! Она ему ничего не сказала, ведь «слишком хорошо воспитана», — Прамиэль произнёс это, передразнивая фразу, которую ему когда-то сказал Бенжамин, — Тьфу. Эти триждыподхитровыебнутые нравы аристократии и «хрупких нежных дам», — закатил глаза призрак, — Срал я на это ваше аристократическое происхождение с высокой колокольни! — фыркнул он раздражëнно. — Но ведь она на него посмотрела. Даже не кричала! — Эспоми протянул это так расстроенно, будто готовился к той самой сцене годами. И, наверное, так и было. Не каждый день так-то умирает внук. — Хотя я уже раздобыл попкорн, чтобы вдоволь насладиться зрелищем! Но, увы, она ограничилась взглядом. И он, кажется, до сих пор от этого взгляда не отошёл. И до чего же дама довела мужчину! Эволюционировать начал! Ну.. Намëки понимать..
Рафаэль тихо, почти беззвучно рассмеялся — впервые за эту неделю. Смех был невесёлый, скорее горький, но всё же смех.
— Ты невыносим, прадед, — произнёс он, качая головой.
— Я великолепен, — поправил его Эспоми, лениво взмахнув рукой. — И ты это знаешь. Более того, ты унаследовал часть моего величия. Не всю, конечно, — я пока что уникален в своём роде, — но достаточно, чтобы не превратиться в унылую копию отца, — заверил призрак, довольно улыбаясь, — Так что давай, прекращай сидеть с лицом трагического сироты. Ты Эскофье. Ты пережил эту неделю. Ты переживёшь и следующую. А если станет совсем паршиво — зови меня. Я явлюсь, расскажу тебе пару историй про Наполеона и про то, как я однажды обматерил русского в будущем, и тебе сразу станет легче. Проверено.
— Про Наполеона? — Рафаэль прищурился, но прадед уже поднимался в воздух, явно намереваясь исчезнуть.
— Не сегодня, mon chou. Оставлю интригу на следующий раз. А пока — иди, проветрись. Съезди на могилу к матери. И, ради Мерлина, купи себе что-нибудь вкусное. Ты тощий, как метла, и бледный, как покойник. Я знаю, о чём говорю, я покойник со стажем.
— Прадед.
— Что? — призрак обернулся уже наполовину в стене.
— Спасибо, — произнёс Рафаэль негромко, но искренне. — За то, что поговорил с ним.
Эспоми замер на секунду, и в его разноцветных глазах мелькнуло что-то почти тёплое. Почти человеческое. Почти серьёзное.
— Обращайся, — бросил он небрежно, возвращая себе прежнюю маску вечного насмешника. — И передай домовым эльфам, что если они ещё раз передвинут мою вазу в восточном крыле, я им устрою вечеринку с летающими тарелками. Всё, я исчез.
И он действительно исчез, растворившись в стене вместе со своими малиновыми волосами, разноцветными глазами и бесконечным запасом непрошеных, но таких нужных слов. А Рафаэль же вновь остался один. В огромном, залитом светом зале. Тишина больше не давила. Где-то в стенах ещё слышалось эхо призрачного смеха, и молодой человек, наконец, позволил себе выдохнуть — глубоко, свободно, впервые за эту долгую, кошмарную неделю. А потом он встал, поправил манжету и направился к выходу. Мама ждала цветов. И прадед был прав: он переживёт и эту неделю. И следующую. И все, что последуют дальше.
Эскофье невольно снова погрузился в пучину мыслей, что тяготили его на протяжении достаточно долгого периода времени. В памяти всплыли воспоминания о недавно произошедшем с ним случае. Старая цыганка, что напророчила его семье множество плохих вещей, со странной улыбкой на ярко-красных от помады устах остановила его на улице. Прямо возле цветочного магазина, из которого Рафаэль вышел после покупки цветов на могилу матери. А теперь и отца.
Их обоих, еще при жизни, снедала глубокая, неподдельная неприязнь к этим безжизненным, мертвым цветам. Символы увядания и фальши, они казались им кощунством, насмешкой над самой сутью живого, трепетного бытия. Да и Бенжамен, после безвременной кончины своей возлюбленной Ален, строжайше, как завет, наказал юному наследнику, Рафаэлю, никогда не осквернять прах матери подобным искусственным уродством. Младший Эскофье, исполненный сыновней почтительности, все последующие годы скрупулезно, с благоговейным трепетом, выполнял волю отца.
И вот, в один из таких дней, покидая скромную лавку, где приобретались живые цветы, благоухающие ароматом жизни и свежести, француз услышал, как его окликнул женский голос. Голос этот, хриплый и надтреснутый, словно старая скрипка, звучал настойчиво и как-то тревожно. Обернувшись на звук, с легким недоумением приподняв бровь, он, словно извиняясь за свою растерянность, тихо, почти шепотом произнес:
— Вам что-то нужно? — в его ясных, голубых очах, отражавших небесную синеву, читалось искреннее непонимание. Что могла желать от него эта женщина, незнакомая, чужая? Он пытливо, изучающе вглядывался в ее лицо, терпеливо ожидая ответа. Несмотря на то, что Рафаэль, да простит господь, не был ни расистом, ни человеком, подверженным низменным предрассудкам, первым делом, словно по наитию, француз, почти незаметным движением, положил руку на кошелек, инстинктивно оберегая свои кровные. Он знал, увы, знал по опыту, какими могут быть люди, населяющие этот неблагополучный район. И хоть движение это было едва уловимым, словно тень промелькнувшая в лучах заходящего солнца, взор черных, как уголь, глаз цыганки, обрамленных густыми, темными ресницами, словно крыльями ворона, метнулся вслед за его рукой.
— Погадать тебе хочу, милок, — проскрипела женщина, скривив свои тонкие, словно ниточки, губы в улыбке, лишенной теплоты и доброты. Улыбка эта казалась зловещей, словно оскал хищного зверя. — Вижу, за самое ценное схватился? Напрасно, — вновь усмехнулась она, хитро, не по-доброму, а с какой-то болезненной, злорадной усмешкой. А затем, словно выплюнув слова, продолжила: — Не за кошелек тебе надо хвататься, дурень! За голову!
— О чём вы? — в тревожном смятении, в ужасе вопрошал Рафаэль, в голубых глазах которого теперь читалась неподдельная тревога. Сильная, всепоглощающая тревога. — Я психолог. Человек с высшим образованием. С головой у меня все в порядке, я вас уверяю.
— Ду-у-рень! — вновь заскрипела женщина, на этот раз смеясь громче, срывая глотку, словно обезумевшая галка, пока в один момент и вовсе не схватилась за горло, широко раскрыв черные очи в ужасе. Она не обращала внимания на растерянные попытки мужчины помочь ей, а просто вцепилась мертвой хваткой в его одежду и без остановки, словно заведенная, повторяла: — Наследник! Тебе нужен наследник! Близка твоя кончина! Береги голову! — всё кричала она, хрипя и задыхаясь, пока ее собственная смерть железной хваткой смыкала свои беспощадные, костлявые пальцы на тонких нитях ее жизни, все сильнее и сильнее с каждой секундой, пока не дошла до того предела, когда сжимать дальше было уже некуда. С последним вздохом дрожащая рука цыганки, которая все впивалась в рукав мужчины, бессильно рухнула на землю, а жизнь в очах ее погасла в непроглядной тьме, словно догоревшая свеча.
По прошествии дня, словно очнувшись от кошмарного сна, волшебник не мог восстановить в памяти последовательность событий. Фрагментарные, разрозненные образы, словно осколки разбитого зеркала, всплывающие в его сознании, были связаны с цыганкой, которую толпа неравнодушных прохожих, словно неживую куклу, оттащила от него. Этот внезапный, трагический инцидент вызвал у него состояние крайнего ужаса, хотя, следует отметить, смерть он видел неоднократно и уже не испытывал перед ней былой паники.