***
Поместье знатного рода Вилерий Мессала на Палатине утопает в роскоши: атрий вымощен цветным мрамором, фрески на стенах изображают сцены из греческих мифов, а журчание фонтана создаёт иллюзию прохлады даже в самый знойный полдень. В поместье, как и во дворце, сотни слуг, привратников и телохранителей. Их душами, как и огромным богатством, владеет молодой и знатный патриций Чимин Вилерий Мессала — сын сенатора Рима. А его собственным сердцем, как и разумом, завладел один варвар — северянин с широкими плечами, скуластым лицом и длинными светлыми волосами — Намджун. С первого мгновения, как Чимин увидел северянина на арене амфитеатра, он не может о нём не думать. Эти тёмные драконьи глаза, этот хриплый глубокий голос, этот облик высокого и сильного мужчины преследуют молодого патриция повсюду, как самое мучительно, но желанное виденье. Но сейчас, после поражения Намджуна на арене, когда его жизнь чуть было не оборвалась, Чимин сам напоминает призрака. Закрывшись в своих покоях, он не выходит к обеду, не отвечает на приглашения друзей, лежит, отвернувшись к стене, не замечая рабынь, беспокойно кружащих вокруг него. Еда остывает нетронутой. Вино киснет в кубке. Старый Ливий, управляющий, шепчет служанкам, что на господина, верно, наслали порчу. — Он смотрит в одну точку, — шепчет в ответ перепуганная кухарка. — Глаза открыты, но он не видит. Я ему чечевичную похлёбку принесла, его любимую, а он даже не взглянул. Лишь на третий день Чимин выходит в сад, садится у фонтана и безмолвно глядит на журчащую воду. Перед глазами бесконечным калейдоскопом одно и то же: хруст ломаемых костей, брызги крови на жёлтом песке, пустые глаза, смотрящие в небо. В день очередных гладиаторских боёв Чимин выходит ни свет ни заря. — Господин, куда вы? — беспокоится Ливий, видя, как Чимин набрасывает тогу. — Ещё слишком рано, солнце только встало… — На арену, — коротко бросает Чимин, не глядя на старика. В амфитеатре душно, солнце припекает с самого утра. Чимин занимает своё место в именной ложе, под тенью навеса, усаживаясь на мягкие подушки поверх мраморной скамьи, где высечено имя его рода — то самое место, с которого он видел падение Намджуна. Сердце колотится неугомонно, когда он вглядывается в ворота, откуда выходят гладиаторы. Сначала идут одни. Потом другие. Затем третьи… Намджуна нет. Чимин сидит до самого конца, до последнего боя, до того момента, когда рабы начинают сгребать песок и засыпают известью кровавые пятна. Он смотрит, как уходят гладиаторы, как пустеют скамьи, как гаснут факелы. Намджуна нет. В следующий день боёв Чимин снова приходит. И снова Намджуна нет. Юний, давний друг, богатенький прожигатель жизни, снова после вчерашней попойки притащился на бои, и толкает его в плечо: — Ты кого всё высматриваешь? Ту девицу с третьего яруса, что ли? Смотри, шею свернёшь. Чимин молчит. Только бледнеет ещё больше. На следующее утро он подзывает к себе Тиберия — старого, надёжного раба-грека, который нянчил его с детства. — Тиберий, — голос Чимина звучит глухо, но твёрдо. — Ты пойдёшь в лудус. В школу гладиаторов за Большим цирком. Грек удивлённо приподнимает бровь, но молчит. Раб не должен переспрашивать господина. — Там должен быть один… Один гладиатор. Его зовут Намджун. Северянин, огромный, светловолосый. У него… — Чимин запинается на слове. — У него клеймо. Беглый. Его ранили на прошлых играх, руку сломали. Узнай, жив ли он. Тиберий внимательно смотрит на молодого хозяина. Потом осторожно спрашивает: — Что именно узнать, господин? Состояние? Передадут ли его в другую школу? Или… — Жив ли он вообще, — перебивает Чимин резче, чем хотел. — Просто… Просто узнай, дышит ли ещё. Он отворачивается к окну, давая понять, что разговор окончен. Тиберий бесшумно выходит, унося с собой тяжёлое непонятное поручение. Чимин смотрит на утренний Рим, на дым из труб над черепичными крышами, на позолоченную статую императора вдали. Где-то там, за этими стенами, в смрадной темнице, умирает северный варвар. И Чимин, сын сенатора, будущее Рима, не находит себе места от мысли, что больше никогда не увидит этих пустых глаз. Он не понимает, что с ним происходит. Но знает, что прежним уже не будет.***
Тиберий возвращается только к вечеру. Обычно невозмутимый, он выглядит встревоженным, и это пугает Чимина сильнее любых слов. — Говори, — приказывает Чимин, не давая рабу даже дух перевести. — Ты видел его? — Видел, господин, — Тиберий медлит. — Но не думаю, что вы хотели бы видеть его таким. — Он мёртв?! — Нет. Но… — грек качает головой. — В лудусе сказали, что он больше не боец. Рука срастается неправильно или не срастётся вовсе. Смотритель не хочет кормить калеку. Завтра его отправляют на рынок за Бычьим форумом. Продадут как простого раба, если найдут покупателя. — Как простого… — Чимин бледнеет. — Кому он нужен с такой рукой? — Фермерам, господин. Кто-то всегда купит крепкое тело для полевых работ, даже если одна рука не действует. За пару сотен сестерциев любой возьмёт. Чимин уже не слушает. Срывается с места, словно его ужалили. — Господин! — Тиберий бросается за ним. — Уже поздно, рынок закрыт, завтра на рассвете… — Значит, буду ждать у ворот. Он выбегает в атрий, на ходу запахивая тунику. Рабы шарахаются по сторонам, — никто и никогда не видел молодого господина таким. Ливий попытался остановить молодого господина, но Чимин отшвыривает протянутую к нему руку и вылетает за дверь, не дожидаясь носилок. Он бежит через весь Рим, сквозь вечернюю толпу на форуме, мимо таверн Субуры, откуда несёт дешёвым вином и слышится пьяная брань, мимо храмов и инсул, мимо спящих нищих и возвращающихся с гулянок патрициев. Туника промокла от пота, сандалии стерли ноги в кровь, но он не останавливается. К рассвету он у Бычьего форума. Рынок рабов просыпается медленно, с протяжным скрипом деревянных помостов и лязгом цепей. Чимин стоит в тени портика, впившись взглядом в ряды клеток и возвышений, где уже выстраивают живой товар. Он видит Намджуна не сразу. Тот стоит в третьем ряду, среди таких же обречённых, но Чимин проходит мимо него дважды, прежде чем понимает — это Намджун. Северный медведь, тот самый великан, который выходил на арену под рёв тысячной толпы, теперь превратился в жалкое подобие человека. Намджун стоит, понурив голову, глядя в землю перед собой. Светлые волосы, когда-то, наверное, золотистые, теперь свалялись в грязные космы, свисающие на лицо. Левая рука, перевязанная грязной, заскорузлой от крови и гноя тряпицей, безвольно болтается вдоль тела — неестественно, как чужая. Грудь, некогда мощная, теперь кажется впалой, рёбра проступают под бледной кожей. Это не гладиатор. Это сломленный человек. А вокруг него уже кипит торг. — Крепкий ещё, — говорит работорговец, жирный тип в грязной тунике, тыча пальцем в Намджуна. Радуется, что сможет выручить деньги за раба, который ему почти даром достался. В лудусе ему прямо сказали — не жилец. А тот не только жив, но и ещё деньги за него дают. — Северная порода, выносливый. Для поля в самый раз, таскать камни, копать, что скажете. Рука? Пустяки, одной работать будет, другую привяжем, если надо. Тысяча сестерциев, и он ваш! — Тысяча? — кривится коренастый фермер в грубой лацерне. — За калеку? Пятьсот. — Восемьсот, и по рукам! — Шестьсот. — Семьсот, и я теряю прибыль! Фермер оглядывается на такого же, как он, соседа. Тот кивает. — Ладно, семьсот. Но если сдохнет через неделю — я вернусь и спалю твою лавку. — Идёт! — ухмыляется торговец. — Восемьсот! — выкрикивает второй фермер, подходя ближе. — Мне нужен работник для сбора винограда. — Девятьсот! — огрызается первый. — Тысяча! — Тысяча двести! — Тысяча пятьсот! Первый фермер замялся, переглядывается с соседом. Тысяча пятьсот за однорукого калеку — это уже риск. — Продано, — объявляет торговец, хлопая второго фермера по плечу. — Тысяча пятьсот, и раб твой. Проходи в лавку, оформим… — Десять тысяч! Голос Чимина звучит как гром среди ясного неба. Тишина накрывает рынок. Даже рабы перестали звенеть цепями. Все головы повернулись к молодому патрицию, стоящему с побелевшим лицом, в запылённой, разорванной по подолу тунике, с безумными глазами. Чимин шагает вперёд, в его руке позвякивает кошель. — Десять тысяч сестерциев. Золотом. Сейчас. Фермер, только что купивший Намджуна, багровеет, сжимает кулаки и надвигается опасно на Чимина. — Слышь, щенок! Торг состоялся! Я заплатил, он мой! Убирайся, пока… Чимин даже голову не поворачивает на нахала, он смотрит только на Намджуна, на его поникшую фигуру. И голос его ледяной, как воды северных рек, откуда пришёл этот раб, гремит: — Ты смеешь стоять на моём пути, плебей? Фермер замирает, будто налетел на стену. Чимин медленно переводит на него взгляд — сверху вниз, хотя не намного выше. В этом взгляде всё высокомерие его касты, вся власть Рима, все консулы и императоры, чья кровь течёт в жилах патрициев. — Я — Чимин Вилерий Мессала. Мой отец заседает в Сенате. Моя семья владеет землями, на которых твои дети будут собирать оливки, даже через сто лет после того, как твой род сгниёт в могилах. Я сказал, что покупаю этого раба. Значит, так тому и быть. Фермер отшатывается, будто его ударили. Он открывает и закрывает рот, как выброшенная на берег рыба. И не сказав ни слова, уходит, увлекая за собой такого же ошарашенного соседа. Торговец, услышав «десять тысяч», уже бежит к Чимину, подобострастно кланяясь и потирая руки. — О, благородный господин! Какая честь! Конечно-конечно, раб ваш, забирайте прямо сейчас, я мигом оформлю… Он хватает Намджуна за плечо, дёргает, заставляя поднять голову. Чимин впервые за всё время встречается взглядом с гладиатором. Глаза Намджуна те же. Пустые. Но в самой глубине, кажется, мелькнуло что-то — то ли узнавание, то ли удивление, то ли просто отблеск солнца. — Господин, — лебезит торговец, — только позвольте заметить… Я по чести, как перед богами… рука-то у него совсем плоха. Гнить начала, того гляди, отнимется, а то и сам помрёт. Может, вы другого выберете? Вон каких крепких привезли из Галлии, красавцы, любому палец в рот не клади… — Молчи, — обрывает его Чимин не глядя. — Золото получишь. Приведи его в порядок. Насколько сможешь. — Конечно, господин, всё сделаем, лучшие мази, лучшие повязки… — И чтобы к вечеру он был в моём доме на Палатине. Ты знаешь дом Мессала? — Знаю, господин, кто ж не знает! Всё будет, как велите! Чимин бросает ему кошель, даже не считая монет, и, не оборачиваясь, уходит.***
К вечеру того же дня тяжёлая дубовая дверь дома Мессала открывается, чтобы впустить новую рабыню, нового повара, нового садовника… И одного сломленного северного великана с гниющей рукой и клеймом беглеца. Намджуна вводят в атрий двое дюжих рабов, поддерживая под здоровую руку. Он идёт, спотыкаясь, опустив голову, не глядя по сторонам. Мраморные полы, фрески, статуи, журчащий фонтан — всё это кажется ему сном после смрада подземелий и грязи рынка. Чимин ждёт его в центре атрия. Он стоит, скрестив руки на груди, и смотрит, как его слуги вводят это израненное, измученное тело в его дом. Рабы остановились. Тишина повисла в атрии. Намджун медленно, с трудом поднимает голову. Его глаза встречаются с глазами Чимина. В глазах северного варвара такая же беспросветная пустота. Чимин медленно обходит вокруг Намджуна. Тот стоит неподвижно, даже не пытаясь следить за ним взглядом — смотрит в одну точку на полу, в мраморную прожилку, думая о чём-то своём, далёком. Туника раба — грязная, рваная холстина — висит на нём мешком, но не может скрыть того, что Чимин видит, оказавшись за его спиной. Он замирает. Вся спина Намджуна исполосована свежими рубцами. Не старыми шрамами гладиаторских боёв — те он видел на арене и они были частью этого человека, а новыми, багровыми, с запёкшейся кровью по краям. Некоторые ещё не затянулись, сочились сукровицей. Кто-то бил его плёткой с железными наконечниками, бил долго и старательно, пока мясо не начало лопаться. Бёдра тоже. Там рубцы были ещё гуще. Намджуна ломали. Не просто наказывали — ломали. Хотели поставить на колени, выбить последнее, что оставалось у этого человека после арены, после клейма, после сломанной руки. Хотели, чтобы он ползал и просил. И он не сломался. Иначе рубцов бы не было. Чимин закусывает губу так сильно, что во рту появляется привкус крови. Он запрокидывает голову, глядя в расписной потолок атрия, на богов и героев, взирающих с фресок. В груди бушует смесь из ярости, горячей, обжигающей, от которой хочется кого-то убить, и жалости, липкой, противной, от которой хочется выть. Он сам не замечает, как его рука тянется к спине Намджуна. К этим страшным ранам. Просто коснуться, просто понять, просто… Замирает, так и не дотронувшись до израненной кожи. Отдергивает руку, будто обжёгся. Не имел права. Не заслужил. Кто он такой, чтобы прикасаться к этой боли? — Лидия! Голос громыхает под сводами атрия, отражаясь от стен, ударяет по ушам замерших рабов. Она входит бесшумно. Как всегда. Лидия черна, как ночь над Египтом, как обсидиан, как сама бездна. Высокая, прямая, в простой тёмной столe, с лёгким платком на черноволосой голове. Никаких украшений, только сияющие глаза. Огромные, чёрные, глубокие, которые видят больше, чем следует, и знают больше, чем могут рассказать. Её когда-то привёз отец Чимина из похода на юг. Говорили, она была дочерью вождя племени за порогами Нила, владела тайнами, недоступным римским врачевателям. Она спасла жизнь самому сенатору, когда того ранили отравленной стрелой, и с тех пор стала выше по положению среди остальных рабов. Её боялись и уважали. Лидия взглянула на Намджуна. Один взгляд — и она уже знает всё. Сколько ран, какой глубины, чем били, когда сломали руку и что с ним сделали после. Она кивает. Один раз. Молча. — Отведите его в дальнюю комнату за конюшней, — приказывает Чимин. — Ту, где ты хранишь травы. Не нужно ему в общий барак. Рабы удивлённо переглядываются. Комната за конюшней лучшее помещение для рабов — сухая, чистая, отдельная. Там жила только Лидия, когда готовила свои снадобья, чтобы запахи не мешали остальным. Двое рабов подхватывают Намджуна и уводят. Лидия идёт следом, бесшумная, как тень.***
Комнатка оказывается маленькой, но после подземелий лудуса и вонючего рынка Намджуну кажется дворцом. Глинобитные стены, побеленные известью, чисты. Под ногами — утрамбованный земляной пол, присыпанный свежим тростником, который пахнет летом и солнцем. В углу — узкое ложе, застеленное чистой шерстяной тканью, и пара грубых шерстяных одеял. Маленькое окошко под самым потолком, деревянный стол под ним, заставленный глиняными горшочками, связки сушёных трав, свисающих с балок. Воздух напоён запахами — полыни, мяты, чабреца и ещё чем-то горьковатым, чужим. Ни одной крысиной норы. Никакого смрада. Лидия жестом отсылает рабов. Те выходят, плотно прикрывая дверь. — Ложись, — велит она Намджуну. Голос у неё низкий, чуть хрипловатый, с неуловимым акцентом, который делает латынь певучей. Намджун ложится на живот на жёсткое ложе, уткнувшись лицом в сгиб здоровой руки. И это действие даётся ему с трудом. Лидия садится рядом. Её длинные тёмные пальцы легко касаются широкого лба, проверяя, нет ли жара. Потом она берётся за руку. Тряпку, которой перевязана рана, приходится отмачивать тёплой водой — присохла к гниющей плоти. Намджун не шевелится, только желваки ходят под скулами, когда она отдирает последние куски. Под тряпкой открывается месиво. Перелом давний, неправильный — кость срослась криво, но даже это не главное. В рану попала грязь, началось воспаление. Чёрные края, жёлтый гной, отвратительный запах. Лидия работает молча и быстро: очищает рану своим отваром, выскребает гной, срезает омертвевшие края. Пальцы её движутся уверенно, без лишней жалости — жалость убивает, только дело лечит. Намджун вздрагивает, когда травяной настой шипит на открытой плоти, но не издаёт ни звука. Поверх чистой раны она накладывает повязку с пахучей мазью — густой, зелёной, от которой тянет мёдом и чем-то едким. А потом, впервые за всё время, она говорит: — Сейчас будет больно. Она берёт его руку, находит место перелома и резким, точным движением ломает её снова. Хруст слышен даже за дверью. Намджун не кричит, только сжимает здоровой рукой в край ложа так, что дерево жалобно скрипит. А потом выдыхает, долго, со свистом. Лидия быстро складывает кость правильно, сверху дощечки-шины приматывает чистыми полосками ткани. — Теперь спина, — говорит она, будто ничего не случилось. Срезает с него остатки туники, обнажая исполосованное тело. Раны даже хуже, чем казалось — некоторые глубокие, до кости. Плети были с крючьями. Палачи знали своё дело. Лидия обрабатывает каждую рану: очищает, мажет, присыпает порошком из толчёных кореньев. Намджун лежит не шевелясь, только пальцы здоровой руки, сжимающие край ложа, мелко дрожат. — Господин велел брать самое дорогое, — бормочет Лидия скорее себе, чем ему. — Из Индии бальзам, из Египта смолы, с Крита шафран. Лечи, говорит, не жалей, — она качает головой. — Странный господин. Никогда такого не было. Она обрабатывает очередную рану, самую глубокую, на пояснице. Намджун вздрагивает, когда мазь проникает внутрь, но снова упрямо молчит. Лидия замирает на мгновение. Смотрит на его спину, на шрамы, на новые рубцы, на бугры мышц, которые ещё не успели сгореть от голода и болезней. Потом переводит взгляд на его лицо, которое она видит лишь вполоборота. Северянин не плачет. Не молит. Не благодарит. Просто терпит. Терпит так, как терпят звери, когда знают, что либо выживут, либо умрут, и жаловаться некому. Впервые за многие годы Лидия чувствует что-то похожее на уважение к пациенту. — Спи, — шепчет она тихо, укрывая его одеялом. — Завтра продолжим. Она задувает масляный светильник и выходит в ночь. Намджун остаётся один в чистой комнате, пахнущей травами, с правильно сложенной рукой и обработанной спиной. Он не спит. Он смотрит в темноту широко открытыми глазами и пытается понять, где он и зачем. И сон ли это? Или очередная ловушка?***
Лидия входит в зал бесшумно, как умеет только она. Чимин вздрагивает — он стоит у окна, глядя в ночь, и не слышал её шагов. — Говори, — оборачивается он. В голосе — нетерпение и страх. — Жить будет, — коротко докладывает Лидия. — Сильный. Северные вообще живучие, а этот — как бык. Выживет. Чимин выдыхает. Сам не замечает, что не дышал всё это время. — Рука? — Сломала заново, сложила правильно. Если боги будут милостивы и гниль не пойдёт — будет действовать. Не как раньше, но действовать. Со спиной хуже — раны глубокие, но чистые. Я всё обработала. Нужен покой и хорошая еда: мясо, бульон, хлеб. И травы, которые я скажу. — Всё дадут. Что угодно. Лидия молчит, глядя на молодого господина. Тот нервно теребит край туники, не находя себе места. — Господин, — осторожно зовёт она его. — Идите спать. Ему нужен отдых, и вам тоже. Завтра придёте — он будет в сознании, сможете говорить. — Да, да, конечно, — рассеянно кивает Чимин. — Ступай. Ты свободна до утра. Лидия уходит, но в дверях оборачивается. Чимин снова смотрит в окно, в сторону конюшен. Она качает темноволосой головой и бесшумно растворяется в темноте.***
Чимин лежит на своём ложе, в своей роскошной спальне, укрытый тончайшим льном, и смотрит в потолок. Слушает, как капают водяные часы в углу. Как где-то далеко лают собаки. Как ветер шелестит листьями в саду. Мысли крутятся вокруг одного — там, за конюшней, в маленькой комнатке, пахнущей травами, лежит человек с пустыми глазами. Человек, за которого он отдал десять тысяч золотом. И, кажется, готов отдать за него свою жизнь. Чимин не выдерживает. Встаёт. Накидывает тёмный плащ прямо на тунику и, сунув ноги в сандалии, крадётся из спальни как вор — чтобы не разбудить прислужников, чтобы не отвечать на вопросы. Двор тонет в лунном свете. Статуи богов отбрасывают длинные тени. Где-то у ворот бдит охрана. Чимин крадётся вдоль стены, мимо колоннады, мимо кухонь, мимо конюшен, где всхрапывают лошади, почуяв его. Вот она — дверь. Простая, деревянная, ничем не примечательная. Чимин замирает на мгновение, прислушиваясь. Тишина. Только запах — густой, терпкий, травяной, пробивается даже сквозь щели. Он толкает дверь, петли не скрипнули. Внутри темно, только лунный свет пробивается сквозь маленькое окошко под потолком, выхватывая из мрака стол с горшочками, связки трав, узкое ложе в углу. Намджун лежит на животе. Неподвижно, как камень. Спина его прикрыта белой тканью — тонкой, мягкой, явно дорогой, не рабской. Чимин узнаёт её — это кусок его собственного льна, который он велел Лидии взять для перевязок. Рука, закованная в шину из дощечек и чистой ткани, бережно уложена вдоль тела, на подушке, чтобы ничто не тревожило. Чимин делает внутрь шаг. Ещё шаг. Ещё. Он опускается на пол рядом с ложем. Просто садится, поджав ноги, на утрамбованную землю, которую никогда в жизни не касался иначе как через подошвы сандалий. И замирает. Он смотрит на Намджуна. В его лицо. Изуродованное, измождённое, но… живое. Глаза закрыты — длинные тёмные ресницы чуть подрагивают. Нос, сломанный не единожды, сросся криво, придавая лицу хищное, звериное выражение. Шрам на скуле — старый, белесый — тянется от виска почти к углу рта. А губы… Чимин сглатывает. Пухлые, манящие, даже сейчас, в забытьи, даже потрескавшиеся и сухие. Упрямые губы человека, который не просит пощады. Он смотрит и не может насмотреться. Ласкает взглядом каждую чёрточку, каждую морщину, каждый шрам. Запоминает. Впитывает. Рука сама тянется вперед. Чимин даже не понял, когда это случилось — просто его пальцы коснулись ладони Намджуна, той самой, покалеченной руки, что лежит на подушке. Он замирает. Сердце колотится где-то в горле. Он знает, что нельзя. Знает, что если кто-то увидит — раб, Лидия, любой — слухи поползут по всему Риму. Сын сенатора, будущий политик, гладит руку раба посреди ночи. Позор. Гибель карьеры. Смерть репутации. Но он не может остановиться. Контраст разителен. Пальцы Чимина — тонкие, ухоженные, с аккуратно подстриженными ногтями, привыкшие к свиткам и мягким тканям. И ладонь Намджуна — грубая, как кора старого дуба, вся в мозолях и шрамах, с обломанными, чёрными ногтями. Рука зверя. Рука воина. Рука, державшая меч и принимавшая удары судьбы. Чимин гладит эту ладонь легонько, боясь причинить боль, боясь даже дышать. Большим пальцем проводил по костяшкам, по мозолям, по тонким ниточкам шрамов, пересекающих кожу. Тишина. Только травяной запах и дыхание. Его, Чимина — частое и нервное, и Намджуна — ровное, глубокое. И вдруг дыхание Намджуна изменилось. Сбилось на долю секунды, став чуть глубже, чуть напряжённее. Чимин замирает, не веря. Поднимает глаза. И встречается взглядом с Намджуном. Глаза раба открыты. Широко открыты, абсолютно осознанно, без тени сна или бреда. Он смотрит прямо на Чимина. В них нет страха, нет удивления, нет злобы. Только пустота — и что-то ещё, глубоко на дне, что Чимин не может понять. А рука Чимина всё продолжает гладить его ладонь. Он не может остановиться. Даже сейчас. Даже пойманный с поличным. Время замирает. Лунный свет льётся в окошко. Травы пахнут горько и сладко. Двое мужчин смотрят друг на друга в ночи, и рука одного лежит в руке другого.