***
Юнги уже сидел за столом на том же месте, что и вчера. Там же он будет сидеть и завтра, и послезавтра, и, скорее всего, всегда. Человек, который явно верен своему месту. Не из привязанности — из принципа. Потому что хаос начинается там, где вещи перестают знать свои координаты. А Юнги знал. И никому не позволял в этом усомниться. Кофе, планшет, идеальная осанка. Свет из окна падал на его ровный профиль, и Чимин снова отметил — словно впервые — как странно красив этот человек. Не той красотой, что на обложках журналов, а иной, хищной, как у старого волка, который знает, что он опасен, и не прячет этого. Чимин шагнул вперёд, и половица предательски скрипнула. Юнги не обернулся, но в воздухе что-то неуловимо изменилось. — Ты опоздал, — произнёс он, и голос его, вкусный до ужаса, прозвучал ровно, без стали, но с какой-то ленивой, почти интимной укоризной. Он всё ещё не оборачивался. Чимин замер. Он помнил вчерашний приказ: «В восемь ты здесь». Взгляд метнулся к часам на стене. 8:03. — На три минуты, — вырвалось у него прежде, чем он успел подумать. Вот теперь Юнги обернулся. Медленно, как диафрагма фотоаппарата, — будто наводил резкость на объект, который только что попал в его кадр. Его глаза остановились на Чимине — на кроп-топе, на открытом животе, на голых коленях. Взгляд метнулся вверх и задержался на пупке — всего на секунду, — а затем окончательно вернулся к лицу. — Три минуты, — повторил он. — Три минуты, за которые можно передумать, опоздать на поезд, пропустить удар. Три минуты — это не мелочь, крошка. Это выбор. Он оттолкнулся от стола, и ножки стула неприятно скрипнули по паркету, но подниматься с места не стал, просто дал себе больше пространства. — Ты выбрал опоздать. — Теперь в голосе прорезалась та самая, знакомая до дрожи, бархатная сталь. — Значит, ты выбрал последствия. Чимин сглотнул, но не отвёл взгляда. — Я не специально. Просто... засмотрелся в зеркало. Юнги вдруг хмыкнул — коротко, сухо, будто что-то для себя понял, — и глаза его слегка сощурились. — Зеркало, значит. — произнес он слишком наиграно, слишком эмоционально для того, кто скуп на настроение. — И что же ты увидел в нем такого, — намеренный акцент на последнем, — что стоило трёх минут моего ожидания? Чимин уже открыл рот, чтобы ответить, как вдруг осознал: этот хмык, этот прищур, это ударение — всё это было игрой. Не допросом. Не наказанием. Юнги дразнил его. Проверял, поведётся ли он, начнёт ли оправдываться, как вчера, как позавчера, как всегда. И от этого понимания внутри что-то странно успокоилось, будто щёлкнул невидимый переключатель. — Того, кто не боится опоздать на три минуты, — произнёс он ровно, почти буднично, но в этой будничности было куда больше вызова, чем в любом крике. — Ты либо слишком беспечен, либо уже знаешь, что поезд никуда не уедет, — и замолчал, опустив глаза в планшет, словно диалог перестал быть ему интересен. Чимин выдохнул и наконец сел. Взял кружку и, сделав глоток, понял, что сахар ему никто здесь не добавит. Не место для сладости. Не место для него. Тишина между ними висела, но уже не давила — она стала привычной. И это привыкание действительно пугало. Юнги вдруг отодвинул планшет и вновь перевел свой взгляд на сидящего напротив парня. Чимин уже научился различать оттенки: холодный и оценивающий — перед сделкой; обольстительный и опасный — когда он играл словами; усталый и безразличный — когда интерес пропадал, как у охотника, который уже поймал свою цель — и та сидит в клетке. Но этот взгляд был новым: в нём сквозило что-то, похожее на... затишье перед бурей? — Как ты думаешь, что чувствует жертва в момент нападения? — спросил Юнги, и его голос прозвучал низко, как шёпот на допросе. Чимин поставил чашку. Вопрос был неожиданным, но он уже понял: Юнги никогда не спрашивает просто так. Каждый его вопрос — это ход. — Страх, — ответил он, подумав. — Наверное, страх. Или глупую надежду, что это происходит не с ней. Юнги хмыкнул: — Страх — это слишком просто. Жертва чувствует унижение. Её лишают права решать — и в этом суть. Не в боли. Не в смерти. В том, что кто-то другой взял над ней верх. — Звучит так, будто вы говорите из личного опыта. — Возможно, — голос стал глуше, словно его обладатель на мгновение убрал очередной щит. — Но сейчас мы говорим о тебе. Чимин выдержал паузу, ощущая, как внутри что-то натягивается — не страх, а скорее предчувствие. Он не понимал до конца, где тут ловушка, но знал, что она уже захлопнулась. И всё же ответил: — Я не чувствую себя жертвой. Я здесь не потому, что меня загнали. Я здесь, потому что принял решение. В этом и есть стержень. Он защищает свою гордость. Для него — студента, танцора, человека, который привык полагаться только на себя, — признать, что он жертва, означает сломаться. Поэтому он переопределяет ситуацию: не «меня загнали в угол», а «я сам это выбрал». — Или норов, — Юнги отпил кофе, и его взгляд потяжелел ровно на один градус. — Норов часто путают с волей, крошка. Она заставляет стоять, когда нужно бежать. Воля — знать, когда пора сдаться. Он бьёт в самое уязвимое место. Юнги видит, что Чимин держится за свою гордость, как за щит, — и тут же этот щит выбивает. Его аргумент циничен, но в мире самого Юнги абсолютно логичен: гордость — это лишь вопрос времени. Рано или поздно на неё надавит рычаг. Рано или поздно за ней захлопнется клетка. Чимин сжал челюсть сильнее, чем нужно. — Может быть. Но я ещё не решил, что пора. — Вот именно, — Юнги улыбнулся — одними уголками губ, едва заметно. — Это мне в тебе и нравится. Massive Attack — Dissolved Girl После завтрака Юнги ушёл в кабинет, а Чимин остался в гостиной. Он слонялся по дому, не зная, куда себя деть, и в какой-то момент поймал себя на том, что стоит у двери в кабинет. Просто стоит. Не стучит, не входит — просто слушает тишину за деревянной панелью. «Что я делаю? Жду, когда он позовёт?» Он отошёл, сунул руки в карманы брюк — жест из прошлой жизни, когда в карманах были ключи, телефон, мелочь. Сейчас карманы были пусты. Всё, что у него осталось, — это его тело и его воля. Третьего не дано. Дом давил. Чимин понял это именно сейчас. Стены, которые сначала казались просто красивыми, теперь сжимались вокруг него, как прутья огромной клетки. Золотой клетки. Он накинул пальто и вышел в сад. Снег хрустел под ногами, холодный воздух обжигал лёгкие, но это было приятное жжение — живое, настоящее. Сад был большим, куда больше, чем казалось из окна спальни. Деревья, что летом будут походить на целый лес, когда листва вернет свое величие, сейчас выглядели, как трещины на фарфоре. Этот контраст между серым, бледным небом и черными ветками-руками — завораживал. Чимин шёл по дорожке, огибая сугробы, и чувствовал, как внутри медленно отпускает. В доме всё было пропитано чужой волей — каждая стенка, каждая складка на шторах, каждый скрип половиц, — а здесь, среди снега и немых деревьев, он наконец мог дышать. Не полной грудью, нет, но глубже, чем в своей спальне. Дорожка вывела его к голому кустарнику, чьи ветки торчали во все стороны, как растрёпанные волосы. Он провёл по ним ладонью — сухие, ломкие, — и снежная пыль осыпалась на землю. Сад был похож на кладбище: всё спит, всё замёрзло, но под этим льдом что-то ждёт весны. «Только дождусь ли я её здесь?» Мысль промелькнула и исчезла, не успев оформиться в страх. Не сегодня. Сегодня он просто гуляет. Просто дышит. Просто существует. Но даже здесь, среди снега, дом не отпускал его. Чимин обернулся: тот высился за деревьями — тёмный, строгий, идеальный. «Какой хозяин, такой и дом...» Ему вдруг показалось, что эти окна — не стекло, а зеркала. Они смотрят на него. Или это тот, кто внутри, смотрит на него через них. Он вернулся в помещение, когда пальцы на ногах уже онемели. В холле было тепло, и этот контраст — мороз снаружи, жар изнутри — напомнил ему что-то. Что-то о самом Юнги. О том, как его слова обжигали, а глаза оставались ледяными. — Замёрз? Голос раздался неожиданно — из приоткрытой двери кабинета, когда Чимин уже поднялся на второй этаж. Он вздрогнул, но тут же взял себя в руки. — Немного. — Зайди. Я сделал тебе чай. Это было сказано так буднично, так почти по-домашнему, что Чимин на мгновение забыл обо всём. О сделке, о правилах, о том, кто этот человек. Он просто вошёл в кабинет, сел в кресло и принял из рук Юнги чашку горячего чая. Пальцы, коснувшиеся керамики, дрожали от холода, но тепло быстро растеклось по телу. Юнги сел напротив. — Ты гулял в саду. Долго. — Следили за мной? — Я знаю всё, что происходит в моём доме, — Юнги пожал плечами так, будто это действительно очевидно. — Это не слежка. Это... осведомлённость. — В чём разница? — Чимин усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Слежка — это когда ищут, в чём обвинить. Осведомлённость — когда просто знают. Я не обвиняю тебя, крошка. Я наблюдаю. Чимин отпил чай. Горло согрелось, и говорить стало легче. — И что же вы наблюдаете? — Что тебе неуютно в доме, но сад понравился. Что ты думаешь слишком много от этого постоянно ворочаешься во сне. Что ты трогаешь свои губы слишком часто. Чимин замер. Чашка застыла на полпути ко рту. — Я не... — Трогаешь, — перебил он уверенно. — Я замечаю детали. Это часть моей работы. «Он видел. Он всё видит». Чимин медленно опустил руку на колено. Щёки вспыхнули, но он не отвёл глаз. — Это просто жест. Ничего не значит. — Всё что-то значит, — Юнги поднялся. — Ты играешь в шахматы? — Немного. — Хорошо. Тогда идём.***
Шахматная доска стояла в той же гостиной, где они сидели в первый вечер. Камин был зажжён, и оранжевые блики плясали на чёрно-белых клетках. Юнги сел в кресло, Чимин — напротив, на диван. Между ними — низкий столик, доска, фигуры. — Чёрные или белые? — спросил Юнги. — Белые. Хочу начать первым. — Смело. Но глупо. Белые всегда проигрывают, когда играют против того, кто знает все их ходы. — Посмотрим. Чимин двинул пешку. Юнги ответил мгновенно, даже не задумавшись. Его пальцы, длинные и аккуратные, передвигали фигуры с хирургической точностью. Чимин играл медленнее, просчитывая варианты, но каждый раз, когда ему казалось, что он нашёл лазейку, Юнги уже был там — перекрывал, окружал, сжимал кольцо. — Твоя проблема, — сказал Юнги, беря его слона, — в том, что ты думаешь о защите. А шахматы — это игра нападения. Лучшая защита — это атака, которую противник не видит. — И вы всегда атакуете? — Всегда. Даже когда кажется, что я защищаюсь. Чимин двинул ферзя — отчаянный ход, почти безумный. Юнги поднял бровь, но ничего не сказал. Партия продолжалась ещё несколько минут, а затем — шах и мат. Чёрные победили. — Ты проиграл, — констатировал Юнги, откидываясь в кресле. — Я знаю. — Ты проиграл ещё на пятом ходу, но не сдался. Это глупо. — Это не глупо, — Чимин начал собирать фигуры обратно в коробку. — Это — отказ признавать поражение, пока оно не стало окончательным. Иногда проигрыш на доске — не конец партии. — Философски, — Юнги усмехнулся. — Но в реальной жизни, крошка, проигрыш на доске означает, что ты потерял ферзя, двух слонов и короля. Здесь нет «следующего раза». — Здесь — это где? В шахматах? В вашем доме? В жизни? — Везде, — Юнги поднялся, и его тень упала на доску. — Но у тебя есть интуиция. Ты чувствуешь игру. Это редкость. — И что же я чувствую сейчас? — Чимин сам не знал, зачем спросил. Может быть, чтобы проверить границы дозволенной дерзости. Юнги долго смотрел на него — так долго, что Чимин уже пожалел о своём вопросе. — Ты чувствуешь, — медленно, вкрадчиво произнёс Юнги, — что сидишь за одной доской с дьяволом. И пытаешься понять, можно ли его обыграть. — Можно? — Нет. Но попробовать всегда стоит. Вечер наступил раньше, чем Чимин ожидал. День в особняке тянулся и пролетал одновременно — парадокс, к которому он уже почти привык. Обед прошёл в молчании. После полудня он пытался читать в библиотеке, но строчки расплывались перед глазами, а мысли вихрем кружились и не могли собраться воедино. Говорят: кто долго смотрит в бездну, того и бездна начинает разглядывать в ответ. Но редко говорят о том, что случается, когда двое смотрят друг на друга слишком долго. Они перестают быть двумя. Один начинает отражаться в другом, как в тёмном зеркале, и уже не понять, кто задаёт вопросы, а кто на них отвечает. Кто двигает фигуры, а кто сам стал фигурой на чужой доске. Это не любовь. Любовь — слишком громко, слишком чисто для того, что рождается в тишине между приказом и подчинением. Это скорее узнавание. Хищник узнаёт в жертве свою будущую слабость. Жертва узнаёт в хищнике своё отражение — и пугается не его, а себя. Потому что если ты способен понять чудовище, то где гарантия, что ты сам не являешься им? Граница между «я» и «ты» стирается не в момент слияния, а в момент тишины. Когда один только что сделал ход, а другой ещё не ответил. Когда время замирает, и ты вдруг понимаешь: этот человек напротив знает о тебе больше, чем ты сам. Не потому что он всеведущ. А потому что ты перед ним — открыт. С каждым днём всё больше. И это не покорность. Это не сдача. Это что-то иное, чему нет названия ни в одном языке. Чудовище не всегда приходит с клыками. Иногда оно сидит напротив, пьёт кофе без сахара и задаёт вопросы, на которые ты сам хотел бы знать ответы. И самое страшное — ты уже не хочешь убежать. Ты хочешь, чтобы оно спросило ещё.***
После ужина, когда тарелки были убраны, а за окном окончательно сгустились январские сумерки, Чимин остановил Юнги в дверях столовой. Юнги обернулся, изогнув бровь в немом вопросе. — Я показал вам печаль, — произнёс Чимин, и его голос прозвучал с нервной решимостью. — Я показал злость. А теперь я хочу показать кое-что другое. Взгляд Юнги на мгновение замер на его лице. Ни улыбки, ни сарказма — только тяжёлое, вязкое ожидание, от которого воздух между ними загустел. Он коротко кивнул и первым направился в музыкальную комнату, не проронив ни слова. Чимин вошёл следом, уже чувствуя, как сердце начинает подстраиваться под ритм, которого ещё нет. В комнате царил полумрак — горели только несколько ламп, и их свет был приглушённым, золотистым, как расплавленный янтарь. Кресло, в котором Юнги сидел два предыдущих вечера, стояло ближе к центру. Он подошёл к проигрывателю, перебрал пластинки и выбрал ту, что с самой первой секунды задышит эротикой. The Weeknd — Earned It Голос выводил мелодию мучительно красиво, балансируя на грани между поклонением и одержимостью: о том, что ты совершенен, что ты заслужил каждое прикосновение, каждую секунду этой ночи. О том, что любовь не даётся даром — её зарабатывают. И сейчас, в этом полумраке, Чимин собирался заставить его заплатить сполна. Юнги, уже устроившийся в кресле, удивленно приподнял брови и хмыкнул. — Крошка хочет стать кошкой? — протянул он, склонив голову чуть в бок. Чимин не ответил. Вместо этого он встал спиной к Юнги, и замер, позволяя музыке заполнить каждую клетку, каждый нерв, каждый выдох. А затем начал. Он не танцевал — он струился. Позвоночник пошел волной от шеи до самого копчика, и это движение было настолько плавным, что казалось, будто под кожей перекатывается ртуть. Плечи ожили отдельно от тела: одно приподнялось и замерло, второе скользнуло вниз, и вся линия спины стала струной, натянутой до предела. Он повернул голову ровно настолько, чтобы поймать взгляд Юнги через плечо, и кончик его языка медленно, почти лениво обвёл контур губ. Влажный след блеснул в полумраке. Юнги не шевелился. Только мускул на скуле слегка дрогнул. Чимин опустился на колени — без единого рывка, словно сила тяжести вдруг перестала существовать. Он запрокинул голову, подставляя горло, и его ладони начали собственное путешествие: от бёдер к талии, от талии к груди, пока не остановились на шее. Пальцы сомкнулись — не сильно, но ощутимо, — и он задержал дыхание на несколько томительных секунд. Его зрачки ушли вверх, обнажая белки, а затем он отпустил хватку и подался вперёд, ловя ртом воздух. Грудная клетка заходила ходуном, и каждый судорожный вдох отдавался пульсацией в низу живота. Затем он лёг на спину — прямо у ног Юнги. Паркет стал его партнёром. Позвоночник выгнулся мостом, отрывая лопатки от пола, а бёдра качнулись в такт басу — плавно и зазывно. Он перекатился на бок, провёл ладонью по своей груди, и снова опрокинулся на спину, широко разводя колени. В этом жесте не было пошлости — только приглашение и животная, почти кошачья грация. Он прогибался в пояснице, скользил лопатками по полу, и каждое новое движение волной проходило через всё тело, от кончиков пальцев ног до макушки. Он извивался у его ног и в приглушённом свете его кожа казалась фарфоровой, а глаза — бездонными. Он поднялся на ноги так же легко, как опустился, и шагнул ближе — вплотную к креслу, но всё ещё не касаясь Юнги. Его бёдра пошли плавной, глубокой волной — вперёд, назад, снова вперёд, — как маятник, заведённый самой музыкой. Движение перетекало из таза в живот, из живота — в грудную клетку, заставляя вельветовую ткань мягко мерцать в полумраке. Это было завораживающе — ритмичное скольжение, похожее на восточный танец, лишённое резких граней. Шорты сидели низко на бёдрах и при каждом толчке вперёд чуть сползали, открывая ещё один сантиметр бледной кожи. Ладонь скользнула под край топа — медленно, по-хозяйски, — и поползла вверх. Пальцы задели сосок, едва касаясь, и по телу пробежала видимая дрожь. Ткань задралась, обнажая выпирающие рёбра. Рука двинулась дальше — к горлу, — и замерла у самых губ. Большой палец резко, почти грубо провёл по нижней губе, размазывая влагу, и вслед за этим движением голова откинулась в сторону — туда, куда скользнула ладонь, — открывая беззащитную шею. Взгляд Юнги в миг почернел и стал стеклянным от напряжения. А потом Чимин сделал необратимое. Он опустился на колени хозяина дома, перекидывая ногу через его бёдра, и оказался верхом. Его ладонь упёрлась в грудь Юнги, вжимая того в спинку кресла, а собственные бёдра толкнулись вперёд — поступательно и властно. Юнги подался назад, его затылок упёрся в обивку, и кадык дёрнулся в судорожном глотке. Чимин прикрыл ему рот ладонью, и кончики пальцев другой руки коснулись собственных, чуть приоткрытых губ. «Тише», — велел этот жест беззвучно. И ладонь поползла выше — по скуле, по виску, — легла на глаза Юнги, погружая его в темноту. Чимин наклонился ближе, почти касаясь губами тыльной стороны своей руки, и ухмыльнулся — медленно, дерзко, победно. Юнги не видел этой ухмылки, но чувствовал её кожей, всем существом. А потом Чимин развёл пальцы, открывая узкую щель между средним и указательным, и в эту щель ворвался его зрачок — расширенный, горящий, полный неприкрытого торжества. «Я вижу тебя, — говорил этот взгляд. — Ты мой». Он уже начал соскальзывать с колен, но Юнги опередил его. Рывок — и сильные пальцы сомкнулись на талии, одним движением возвращая его обратно. Импульс толкнул тело Чимина вперёд, и их бёдра соприкоснулись снова, на этот раз до боли близко. — Ты играешь с огнём, крошка, — прошептал Юнги, и его голос, низкий и хриплый, был страшнее любого крика. Его глаза были чёрными — не карими, не тёмными, а именно чёрными, как бездна. И в этой бездне плескалось пламя. — Ты хотел внимания? Ты его получил. Все произошло быстро. Это был не первый поцелуй. Это был захват. Голодный, жадный, почти жестокий. Губы Юнги впились в его рот, язык протолкнулся внутрь без спроса, без предисловий. Чимин задохнулся — на мгновение, на долю секунды. А потом его тело ответило раньше, чем разум успел вмешаться. Он поцеловал в ответ — с тем же голодом, с той же яростью, с той же запретной жаждой. Руки Юнги всё ещё сжимали его талию, лишая возможности отстраниться, но Чимин и не стремился. Он прижимался теснее, отвечая на поцелуй с отчаянной смелостью, которую сам в себе не подозревал. Их дыхание смешалось, сердца колотились в унисон, а воздух между ними стал горячим, как раскаленная лава. Юнги оторвался от его губ — на секунду, на один бесконечный миг. Их глаза встретились. Взгляд Чимина был диким, испуганным и возбуждённым одновременно. Взгляд Юнги был тёмным, как шторм. — Ты сам этого хотел, — выдохнул он, и в его голосе больше не было ни обольщения, ни шёлка. Только хрип. Только огонь. — Ты предложил себя. Ты пришёл в мой дом. И, танцуя так, — он намеренно сделал акцент на последнем слове, — ты поставил точку. Теперь ты мой. Он снова припал к губам — ещё жёстче, ещё откровеннее. Теперь его руки скользнули под край топа, лаская кожу, прижимая Чимина к себе так, будто хотел впечатать его в собственное тело. Чимин чувствовал, как пальцы Юнги скользят по его рёбрам — властно, требовательно, — и внутри него что-то лопнуло. Он застонал в поцелуй. И этот стон был самым честным, что он сделал за последние три дня. Тяжело дыша, Юнги упал на спинку кресла, провёл рукой по волосам, а глаза забегали по теле напротив — как будто он сам не ожидал от себя такого. Но когда он заговорил, голос звучал ровно. — Свободен. Чимин, всё ещё дрожа, осторожно поднялся с его колен. Губы горели. Кожа на талии помнила жёсткую хватку чужих пальцев. Внутри бушевал ураган, и он не знал, как его остановить. — Я... — Иди, — повторил Юнги, отворачиваясь. — Немедленно. И Чимин ушел. Когда дверь за ним закрылась, Юнги не сразу пошевелился. Он остался сидеть в кресле, где несколько минут назад на его коленях был этот мальчишка. Ладони всё ещё помнили тепло чужого тела — тонкую талию и нежную кожу. Фантомное ощущение было настолько ярким, что он сжал подлокотники, пытаясь стереть его грубой фактурой обивки. Не помогло. Он всё ещё чувствовал, как Чимин прижимался к нему — отчаянно, тесно, будто искал что-то. Ласку? Тепло? Защиту от того самого холода, который Юнги сам же и создавал вокруг себя годами. Он искал — а Юнги не мог дать. «Я же говорил ему отпустить ситуацию. Отпустить контроль. Вот он и отпустил». Он усмехнулся — сухо, без веселья. «И вот что вышло». Он потёр переносицу и понял, что не поцеловать его было бы преступлением, а у Юнги и так достаточно проблем с законом. «Это ничего не значит. Просто физиология». Никаких чувств. Никакой привязанности. Он не позволит себе. Не сейчас. Не с ним. Но тело не обмануть — оно ещё помнило: как Чимин дрожал в его руках, как выдохнул в поцелуй, как застонал — тихо, почти неслышно. И этот стон до сих пор звучал отдаленным эхом в ушах. Юнги резко поднялся. Пластинка давно закончила свою игру. Он аккуратно, будто та сделана из хрусталя, покрутил ее в руках. Кончиком пальца провел по окружности, будто стирая невидимую пыль. «Завтра всё будет как обычно. Мы оба умеем притворяться».***
У Чимина же было все иначе. Уши горели так, словно их подожгли изнутри. Щёки пылали. Он зарылся лицом в прохладную наволочку, пытаясь остудить жар, но прохлада не помогала — она только напоминала о том, как недавно чужие пальцы касались его тела, а губы жадно сминали его. Он застонал в подушку. «Я сделал это. Я сам. Я сидел на его коленях и вытворял такое...». Мысли путались, перебивали друг друга. Он вспомнил взгляд Юнги — чёрный, с пламенем на дне. Вспомнил, как эти руки сжали его. Вспомнил, как ответил на поцелуй — не из вежливости, не из страха, а потому что хотел. «Боже, я сам хотел этого». Он перевернулся на бок и подтянул колени к груди, обхватывая подушку, как спасательный круг. Внутри всё смешалось: стыд и восторг, страх и возбуждение, желание бежать и желание остаться. «Он поцеловал меня так, будто хотел сожрать». Чимин зажмурился, прогоняя эту мысль, но она возвращалась, как прибой, снова и снова. Он знал, что завтра встретит его за завтраком. Но как смотреть в эти глаза, если его собственное тело до сих пор помнит каждое прикосновение?