Мои глаза в тебя не влюблены, -
Они твои пороки видят ясно.
А сердце ни одной твоей вины
Не видит и с глазами не согласно.
Ушей твоя не услаждает речь.
Твой голос, взор и рук твоих касанье,
Прельщая, не могли меня увлечь
На праздник слуха, зренья, осязанья.
И все же внешним чувствам не дано -
Ни всем пяти, ни каждому отдельно -
Уверить сердце бедное одно,
Что это рабство для него смертельно.
В своем несчастье одному я рад,
Что ты - мой грех и ты мой вечный ад.
Уильям Шекспир. Сонет 141.
Люди думают, что любовь слепа, но это неправда. Любовь видит всё — каждый порок, каждую трещину, каждое несовершенство, — и всё равно остаётся. В этом её главное отличие от влюблённости: влюблённость не видит ничего, любовь видит всё и не отводит взгляд. Но иногда происходит иначе. Когда двое смотрят друг на друга с такой ясностью, какая недоступна ни одному суду, ни одному исповеднику. Один видит холод и жестокость — и не отшатывается, потому что различает за ними нечто, чего не видит больше никто: страх быть покинутым, облечённый в броню безразличия. Другой видит гордость и безрассудство — и не пытается сломать, потому что узнаёт в них собственное отражение: ту же неспособность сдаться, даже когда сдаться было бы разумнее. Они не закрывают глаза на слабости друг друга — они вглядываются в них пристальнее, чем кто-либо. Их тянет не к достоинствам, а к изломам — тем самым, которые один носит с детства, а другой выковал себе сам за годы одиночества. Это не узнавание, не зеркало, не хищник и жертва. Это два существа, которые нашли друг в друге не идеал, а соответствие: трещина к трещине, шрам к шраму. Так срастаются сломанные кости — неправильно, но крепче, чем было до перелома. Шекспир закончил сонет словами о рабстве сердца, которое не смогли спасти ни разум, ни пять чувств. Но он не знал, что иногда сердце не нуждается в спасении. Оно выбирает свой плен добровольно — и в этом плену находит единственную возможную свободу. Ту, что не в бегстве, а в полном, безоговорочном принятии того, кто стоит напротив. Это не слепота. Это — самое ясное зрение из всех, какое только можно себе вообразить. Rhye — Open Сон отпустил его незадолго после рассвета — мягко, почти ласково, как отпускает море, вынося на берег. Голова была лёгкой, пустой, без привычного роя мыслей, и он даже не сразу понял, что́ именно изменилось. А потом дошло: ему ничего не снилось. Ни клетка, ни птица, ни тёмные глаза за золотыми прутьями. Только чернота и покой. Вчерашнее вино выветрилось без следа, оставив лишь лёгкую сухость во рту. Переодеваться не хотелось, пижама слишком ему полюбилась за эти ночи. Пусть Юнги говорит, что хочет, он больше не боится. Точно не его.***
В столовой было пусто. Чимин замер в дверях и быстро бросил взгляд на часы. 7:53. Он не опоздал. Его чашка стояла на том же месте, где и всегда. Из нее еще шел мягкий пар, значит кофе сделали не так давно. Рядом — свёрнутая пополам записка. Ничего больше. Ни еды, ни тарелок, ни чужой чашки. Чимин осмотрелся — сначала через плечо, потом, уже медленнее, обводя глазами всю столовую. Юнги не было. Дом молчал. Он пошёл к столу, и его тапочки зашаркали по гладкому паркету — бытовой, почти домашний звук, который здесь, в этом идеальном, безжизненном пространстве, казался неуместным. Он взял записку, развернул и пробежался глазами по тексту. «Уехал по делам. Вернусь к двум. Освежись. Мы едем в одно место. М.» Бумага была плотной, кремовой — не та, на которой пишут наспех. Чёрные чернила, чёткий, почти архитектурный почерк: никаких завитков, никакой небрежности. Только буквы, выведенные с той же уверенностью, с какой их автор держал всё в своей жизни. И подпись — «М.». Не «Юнги». Просто буква, которая преследовала Чимина с самого первого дня: тогда — в переписке брата, теперь — здесь, на этой бумаге. Одна и та же буква. Один и тот же человек. Он не торопился пить. Держал кружку обеими ладонями, чувствуя, как тепло медленно просачивается сквозь фаянс в озябшие пальцы, и смотрел в одну точку — на бежевый прямоугольник, оставленный на столе. Записка. Четыре коротких предложения, которые не приглашали, не объясняли, не извинялись. Просто ставили перед фактом — так же, как всё, что делал этот человек. Буквы ровные, чёткие, как строй солдат на параде, — и в этой строевой выверенности было куда больше правды о писавшем, чем в любом многословном письме. Человек, который не позволяет себе ни одной лишней черты, ни одного случайного наклона. Человек, который даже на бумаге сохраняет дистанцию. Чимин отвёл взгляд от подписи. «Освежись». Он хмыкнул — тихо, без веселья. Слово резануло своей обыденностью. Так говорят не человеку — так говорят про вещь перед тем, как её снова примерить. И всё же он знал, что через несколько часов послушно встанет и пойдёт приводить себя в порядок. Не потому что приказ. А потому что ему самому хотелось выглядеть... достойно? Нет. Хотелось выглядеть так, чтобы этот человек задержал на нём взгляд дольше обычного. Он думал о том, как всё изменилось с понедельника. Поймал себя на том, что уже не хочет смотреть в календарь. В начале каждое прикосновение Юнги обжигало ненавистью — теперь он помнил, как те же пальцы касались его лица: почти невесомо, словно пробуя на ощупь то, что уже взяли силой. В этом контрасте — между грубостью и почти нежностью, между приказом и безмолвной заботой — было что-то, сводившее с толку. Как будто в одном человеке жили двое. И оба отказывались уходить. «Он ведёт себя как мудак. Закрытый, властный, не способный на простую ласку без того, чтобы не облечь её в грубость. Но...» Но был тот момент в холле, когда он поцеловал его в лоб. И тот момент в машине, когда его рука лежала на бедре и не требовала ничего, кроме присутствия. И то, как он смотрел — не на тело, а в самую душу, словно читал там что-то, чего Чимин сам о себе не знал. И от этого взгляда внутри всё переворачивалось. Он сделал глоток. Горько. И вдруг подумал: этот вкус теперь ассоциируется у него не с домом, не с утром, а с этим человеком. С его присутствием за столом. С его молчанием, которое говорило больше слов. С его привычкой пить чёрный кофе без всего — и с тем, что Чимин теперь тоже пил его таким. Не потому что нравилось. А потому что это был единственный способ стать чуть ближе — разделить хотя бы горечь. За окном медленно кружил снег. Часы отбивали минуты — равнодушно, как всегда. Впереди было несколько часов пустоты, которые нужно чем-то заполнить. Чимин не допил кофе, и гуща на дне чашки легла бесформенным пятном — ни креста, ни кольца, ни дороги. Только чернота, разбавленная последними каплями влаги. Можно было бы всмотреться, поискать знак, намёк, предсказание — но какой в этом толк? Он и так все знал. Знал, что эта неделя закончится не тем, ради чего он пришёл. Гуща молчала, и он молчал вместе с ней — потому что правду не нужно разглядывать на дне чашки. Она уже проросла внутри, и с каждым днём её корни становились только глубже.***
В библиотеке было тихо. Чимин вошёл, оставив дверь приоткрытой — не хотел чувствовать себя запертым, даже добровольно. Он снова, как тогда, провёл пальцами по корешкам — но теперь не искал ничего конкретного. Просто хотел отвлечься. Взгляд упал на тонкий томик в сером переплёте. Он вытащил его, открыл наугад. Страницы пахли пылью и временем. Между двух листов обнаружилась закладка — тонкая, кожаная, без всяких узоров, просто полоска, которую кто-то вложил и забыл. Или намеренно оставил. Строки были на немецком, но ниже шёл перевод — мелкий, убористый, не похожий на тот, что он видел на утренней записке. Видимо, кто-то другой перевёл эти строки для себя. «То, что необходимо, — это единственное, чему стоит отдаться. А необходимость — это любовь и одиночество». Чимин перечитал дважды. Необходимость. То, без чего нельзя. То, что не выбирают, а принимают. Он подумал о человеке, который, возможно, читал эти же строки. О том, что́ он чувствовал, когда вкладывал закладку. А потом он заметил на полях, сбоку от перевода, ещё одну пометку — на этот раз сделанную до боли знакомыми буквами. «Не выбирай меньшее. Не соглашайся на половину». Чимин провёл пальцем по надписи. Это был карандаш, не чернила, и от этого она казалась ещё более личной. Словно тот, кто ее оставил, не хотел, чтобы она бросались в глаза. Только для себя. Он закрыл книгу, прижал к груди и долго стоял так, глядя в окно. А потом вернул томик на полку, оставив закладку чуть выше остальных — чтобы тот, кто её оставил, знал: здесь кто-то был. И, кажется, начал понимать.***
Чимин вернулся в свою спальню и на секунду опешил. На кровати, аккуратно разложенный, лежал новый наряд. Светлый. Никаких следов того, кто его принёс. Просто вещи, которые появились сами собой, пока он сидел в библиотеке. Он медленно подошёл, провёл пальцами по ткани и вдруг улыбнулся. — Спасибо, — сказал он вслух, ни к кому конкретно не обращаясь. — Очень вовремя. Я как раз думал, чего бы мне сегодня надеть. Он поднял глаза к потолку и покачал головой. — Если вы ещё и звук пишете, то знайте: я сошел с ума. Уже с камерами разговариваю. Но вы первые начали. Оставляете тут вещи, как подарки от невидимого Санты, и молчите. Он усмехнулся и, не дожидаясь ответа от безмолвных стен, начал раздеваться прямо на ходу. Пижамная рубашка мягко упала на пол, за ней — штаны, брошенные небрежно, мимо кровати. Обычно он складывал вещи аккуратно, но сегодня было что-то странно-игривое в этом одиночестве. — Ладно. Посмотрим, что ты приготовил на этот раз. Но сначала — душ. Он шагнул в ванную, оставив дверь приоткрытой, и, едва переступив порог, тут же высунул голову обратно в спальню. — Только не подсматривай. И скрылся обратно, тихо притворив дверь. Уже стоя на прохладной плитке, он коротко хихикнул себе под нос: «Вот так. Пусть знает, с кем связался».***
Он вышел из ванной с полотенцем на бёдрах, оставляя за собой влажный след на полу, и остановился перед кроватью, разглядывая то, что его ждало. Брюки из светло-кремового шёлка, Чимин уже понял, как Юнги любил этот материал, были свободными и, казалось, что ноги в них дышали. Не было вчерашней скованности, очерченных бедер и пошлости. Словно намёк на то, что можно расслабиться. Или просто другой способ напомнить, кто выбирает ткань. Рубашка — почти белая, с едва заметным жемчужным отливом, из тончайшей ткани, сквозь которую просвечивали ореолы сосков. В ней он находил себя обнажённым и одновременно укрытым, как статуя под вуалью. И никакого пиджака. Только легкость и невесомость. «Ангел, — подумал Чимин, и мысль была горькой. — Он хочет, чтобы я выглядел как ангел». Рядом, у изножья кровати, он нашел коробку с замшевыми лоферами бледно-бежевого оттенка — мягкие, без единой застежки или шнурка, такие, что надеваются одним движением. Он сунул в них ноги, ещё влажные после душа, и на секунду замер: подошва приняла стопу, как будто её отливали по его слепку. Никакого трения, никакой твердости. Только тихое совершенство, к которому он уже привык. Чимин был таким неземным, эфемерным, сотканный из света и тепла в этой одежде. Такого хочется либо слегка коснуться. Либо полностью сломать. Он задержался у туалетного столика, разглядывая своё отражение. Тёмные круги под глазами, которые преследовали его всю неделю, почти исчезли. Кожа выглядела ровнее, спокойнее, и он с трудом узнал в этом лице того мальчика из казино. Тот, из понедельника, сжимался от каждого скрипа. Этот — сидит в доме, где его закрыли на неделю, и выглядит даже… отдохнувшим? Человек — существо, которое приспосабливается ко всему. Это не смелость и не слабость. Это биология. Психика не выдерживает долгого накала — она либо ломается, либо перестраивается. И вот ты уже не вздрагиваешь от чужого голоса. Вот ты уже ждёшь его возвращения. Вот ты уже... хочешь выглядеть красивым. Для него. Он отвёл взгляд от зеркала и бросил на часы. 13:40. Волосы высохли окончательно, наряд сидел идеально. Он вышел из спальни и начал спускаться. Ладонь скользила по перилам, прохладным и гладким. Входная дверь открылась бесшумно, но Чимин почувствовал движение воздуха раньше, чем увидел вошедшего. Юнги появился в доме одновременно с тем, как Чимин ступил на последнюю ступеньку. Он замер у двери и их взгляды встретились. Чёрный костюм, чёрная рубашка, чёрный галстук — ни единого светлого пятна. Он был как ночь, принявшая человеческую форму, — и контраст между ними, когда Чимин подошёл ближе, был почти оскорбительным. Свет и тьма. Ангел и демон. Юнги окинул его взглядом — медленно, от волос до коленей. — Хорошо, — кивнул он скорее сам себе, нежели Чимину. — Ты выглядишь как мечта. — Чья же? — спросил Чимин, глядя прямо в глаза с хитрым прищуром, будто итак знает ответ. Юнги помедлил. Выдохнул. Затем протянул руку ближе к Чимину и убрал выбившуюся прядь за ухо. — Моя. The Neighbourhood — Nervous Ресторан назывался «L'Ombre» — «Тень», — и он прятался на последнем этаже стеклянной высотки в центре города. Зал был небольшим — всего на десять столиков. Свечи в высоких подсвечниках, тёмное дерево, живой рояль в углу, за которым пианист играл что-то медленное и тягучее, как вечерний свет. Пахло трюфелями, алкоголем и дорогими духами. Чимин вошёл следом за Юнги и почувствовал, как на него оборачиваются — сначала метрдотель, потом пара за ближайшим столиком, потом женщина в тёмно-синем платье у окна. Их взгляды скользили по его рубашке, по светлым волосам, по лицу. Он был чужаком здесь — слишком юным, слишком нежным, слишком... ангельским для этого места, где собирались хищники. Юнги сел спиной к стене — привычка, выработанная годами, — и указал Чимину на стул напротив. Тот сел, чувствуя, как шёлк холодит кожу. — Не смотри по сторонам, — произнёс Юнги, раскрывая меню. — Ты здесь со мной. Этого достаточно. — Я и не смотрю, — ответил Чимин, хотя его глаза уже скользнули по залу. — Врёшь. Но это простительно. — Юнги подозвал официанта — молодого парня с открытым лицом и вежливой улыбкой. — Тартар из тунца с авокадо, утиное конфи с грушей, бутылку «Шато Марго». И воду без газа. Официант кивнул, записал, но его взгляд задержался на Чимине чуть дольше, чем требовала профессиональная вежливость. Чимин заметил это — и Юнги заметил тоже. Когда официант отошёл, Чимин наклонился вперёд: — Он просто смотрел. — Пусть, — спокойно ответил Юнги. — Любоваться не запрещено. Но выходить за рамки взгляда... я бы не советовал. Ужин шёл своим чередом. Еда была не просто вкусной — она была незнакомой, изысканной, приготовленной так, как Чимин никогда не пробовал. Утиное конфи таяло на языке, едва касаясь нёба, а карамелизированная груша добавляла сладости ровно настолько, чтобы сбалансировать пряность соуса. Он не знал, можно ли так готовить, и на секунду даже забыл, где находится, закрыв глаза от удовольствия. Юнги, казалось, выбрал всё специально — не просто дорогие блюда, а те, что должны были удивить. И Чимин удивлялся. Вино было терпким и глубоким — Чимин пил маленькими глотками, чувствуя, как тепло разливается по телу. Юнги говорил мало, больше слушал, и его молчание было почти уютным. Чимин расслабился. Настолько, что, когда официант снова подошёл к их столику, чтобы сменить блюда, он улыбнулся ему. — Спасибо, — сказал Чимин, поднимая глаза. — Здесь замечательная кухня и интерьер не обычный. Вы давно работаете? Официант — его звали Хёнсок, как гласил бейджик, — улыбнулся в ответ. Тепло и немного застенчиво. — Спасибо, — легко поклонился. — Третий год уже. Но, если честно, — он прикрыл глаза стыдливо, будто первый раз говорил подобное незнакомому человеку, да еще и парню. — Таких гостей, как вы, вижу редко. Вы... извините, если это неуместно, но вы очень красивы. Чимин смутился, и его щёки тронул лёгкий румянец. — Спасибо. Я... — Мой спутник, — раздался голос Юнги, и в этом голосе не было ни тепла, ни вежливости, — не нуждается в комплиментах от персонала. Хёнсок вздрогнул, пробормотал извинения и поспешно отошёл. Чимин повернулся к Юнги, чувствуя, как внутри поднимается раздражение. — Зачем вы так? Он просто был любезен. — Я, кажется, уже говорил: смотреть — можно. Но не более. — Юнги отпил вина, и его глаза оставались холодными. — Мне не нравится, когда кто-то переходит грань дозволенного. Особенно если это касается того, что принадлежит мне. — Я не ... — Принадлежишь. — Юнги опустил бокал на стол, и звук был резким, как удар. — До понедельника ты принадлежишь мне. Ты — моя инвестиция, моя вещь, мой бриллиант. Забудь об этом — и я напомню. Чимин замолчал, сжимая салфетку на коленях. Но что-то внутри него — та самая дерзкая, непокорная часть, которая привела его в казино в понедельник, — не хотела сдаваться. Он отпил ещё вина, выдохнул и решил не спорить.***
Он вышел в туалет перед десертом — поправить рубашку и освежить лицо. И там, у мраморной раковины, снова столкнулся с Хёнсоком. — Простите, — сказал официант, понизив голос, — я не хотел создавать вам проблем. Ваш спутник... он очень строгий? Чимин усмехнулся, вытирая руки. — Строгий? Это мягко сказано. Он дьявол. — Но вы с ним? Вы пара? — Нет, — Чимин покачал головой, и слово вышло горьким. — Я не его парень. Я... Это сложно. Хёнсок кивнул, явно не понимая, но не решаясь спрашивать дальше. Вместо этого он вдруг сказал: — Знаете... если вам когда-нибудь понадобится помощь — или просто кто-то, с кем можно поговорить, — я здесь работаю почти каждый вечер. Меня зовут Хёнсок. Я не дьявол. Обещаю. Чимин улыбнулся — искренне, зная прекрасно, что больше никогда с ним не увидится, но расстраивать и пугать парня этими словами совсем не хотелось, поэтому он просто сымитировал тот же поклонный жест, что и Хёнсок вначале. И в этот момент он кое-что заметил. Юнги стоял на пороге. Его лицо было каменным, но глаза горели — тёмным, опасным пламенем. Он перевёл взгляд с Чимина на Хёнсока, затем обратно, и в воздухе повисла такая тишина, что Чимин услышал, как стучит его сердце. — Хёнсок-щи, — начал Юнги, и его голос был обволакивающим, почти ласковым, — у вас, кажется, гости готовы сделать заказ. Не стоит заставлять их ждать. Официант побледнел, уронил взгляд в пол и быстро вышел, едва не задев плечом косяк. Чимин остался стоять у раковины, чувствуя, как сердце колотится, готовое вот-вот катапультироваться. Юнги подошёл ближе. Медленно, текуче, как хищник к добыче. Он наклонился к уху Чимина, и его дыхание обожгло кожу. — Кажется, ты забываешься, крошка. — Мы просто разговаривали. Юнги придвинулся ближе — не шагнул, а именно придвинулся, перетекая из одной тени в другую, пока его дыхание не обожгло мочку, а затем и завиток ушной раковины — горячее, частое, сбитое с привычного ритма, словно он только что пересёк весь зал в три шага. Голос, когда зазвучал снова, был ниже обычного, с хрипотцой, царапающей нервы. — Замолчи. — Чимин увидел, как его пальцы поднялись к его лицу, но не коснулись кожи — вместо этого поймали прядку, ту самую, что он вчера заправил за ухо почти нежно. Теперь он наматывал её на палец, медленно, ритмично, будто пробуя на прочность. — Почему ты не можешь вести себя нормально? Почему я должен злиться? — В голосе не было крика, только глухая, с трудом сдерживаемая ярость, и от этого становилось страшнее. — Кто-то «тёплый» проявил к тебе разок интерес — и всё, ты уже растаял? Чимин поймал собственный взгляд в зеркале над раковиной, метнул его к двери, к тёмному углу, снова к зеркалу — бегал глазами по тесному пространству, как загнанное животное ищет лаз, но выхода не было. А Юнги всё накручивал прядку, подступая ближе. — Со мной ты только боишься, хотя я тоже улыбался. Как мне забрать твой смех себе? — Вдруг его глаза расширились, и он замер на полутакте, словно мысль, пришедшая ему в голову, была настолько яркой, что на секунду ослепила. — Или тебе это доставляет, а? Чимин вздрогнул. Он хотел возразить, хотел сказать, что это не так, — но правда была в том, что Юнги был прав. С ним он не смеялся. С ним он горел, тонул, задыхался — но не смеялся. — Идём, — произнёс Юнги, беря его за запястье. Пальцы сжались так, что кость хрустнула. — Мы уходим. — Но... — Я сказал: мы уходим. Он потянул Чимина за собой — через зал, мимо изумлённых гостей, мимо бледного Хёнсока, который стоял у бара и смотрел на них расширенными глазами. Чимин едва успевал переставлять ноги. Запястье горело, сердце колотилось, и в голове звенело одно: «Что он сделает со мной? Что он сейчас со мной сделает?» Юнги толкнул дверь служебного выхода, провёл его через короткий коридор и зашел в лифт, подгоняя парня вперед. Чимин не сразу понял, куда они едут. Только когда двери открылись на последнем этаже, он увидел табличку: «Отель "Л'Омбр" — эксклюзивно для гостей». — Здесь есть отель? — выдохнул он. — Здесь есть всё, что мне нужно, — ответил Юнги, и его голос звучал, как приговор. Meg Myers — Desire Номер оказался пентхаусом: огромная кровать, окна с плотными шторами, раскрытыми настежь, приглушённый свет, — но Чимин не успел ничего рассмотреть. Юнги втолкнул его внутрь, и дверь захлопнулась с глухим, окончательным звуком. Он отпустил запястье — не мягко, а отбросив руку Чимина, как ненужную вещь, — и медленно, не спеша, опустился на край кровати. Его чёрный силуэт рисовался на фоне ночного города, и лицо тонуло в тени. — Подойди, — произнес он тихим, приказным тоном. Чимин шагнул вперёд. Его колени дрожали, и рубашка липла к спине от пота. Он чувствовал, как страх смешивается с чем-то иным — тёмным, горячим, разбуженным этим голосом и этим взглядом. — Ближе. Он подошёл вплотную. Теперь он стоял прямо перед Юнги, глядя сверху вниз, и всё равно чувствовал себя маленьким. Крошечным. Как птица перед тенью. — На колени, — сказал Юнги, и его губы изогнулись в фальшивой, ледяной улыбке, которая не коснулась глаз. Чимин медлил ровно секунду — и опустился. Колени упёрлись в мягкий ковёр, и он оказался лицом к лицу с чёрными брюками Юнги, с его бёдрами, с его руками, лежавшими на коленях. Он чувствовал запах бергамота, смешанный с вином и чем-то ещё — сухим, мускусным, как нагретая кожа дорогого ремня, которую только что сжимали пальцы. Юнги наклонился вперёд, взял его за подбородок — жёстко, как держат непослушную собаку, — и заглянул в глаза. Его улыбка всё ещё была там, фальшивая и пугающая. — Ты думаешь, что можешь распоряжаться собой? — прошептал он и его взгляд впивался в зрачки напротив, пронзительный, не мигающий, словно гипнотизировал. — Знаешь, твой стон никак не отпускает меня. Думаю, сегодня я заслужил наслушаться вдоволь. Он отпустил подбородок и откинулся назад, расстёгивая ремень. — А теперь открой ротик и покажи, на что ты способен помимо приторных улыбок кому попало. Ремень звякнул, и звук был похож на удар двух катан друг об друга. Чимин смотрел, как пальцы Юнги — те самые, что вчера гладили его волосы, — расстёгивают молнию, освобождают член. Уже твёрдый, уже возбуждённый настолько, что головка влажно блестела в полумраке. Юнги не торопился. Он делал это медленно, почти лениво, наблюдая за реакцией Чимина из-под полуопущенных ресниц. — Что замер, крошка? — его голос был низким и хриплым, пропитанным похотью и раздражением. — Ты знаешь, как это делается. Чимин судорожно вздохнул и подался вперёд. Его пальцы дрожали, когда он положил руки на колени Юнги — не для того, чтобы остановить, а для того, чтобы удержать равновесие. Он приоткрыл губы и взял член в рот — сначала неуверенно, пробуя на вкус: горьковатая соль, кожа, жар. Потом глубже. Юнги не помогал ему. Он сидел неподвижно, как изваяние, только рука легла на затылок Чимина — тяжёлая, властная, готовая в любой момент сжать волосы. — Медленно, — скомандовал он. — Я хочу чувствовать каждую секунду. Чимин подчинился. Он скользил губами по всей длине, чувствуя, как член пульсирует на языке, как заполняет рот — слишком большой, слишком горячий. Он старался дышать носом, но воздух перехватывало, и из горла вырывались влажные, непристойные звуки. Слюна стекала по подбородку, капала на рубашку, оставляя тёмные пятна, но Чимин не замечал этого. Он слышал только собственное сердце и тихий, опасный голос сверху: — Вот так. Глубже. Ты можешь больше. Ты хочешь больше. Пальцы на затылке сжались — и резко толкнули его вперёд. Чимин захлебнулся, когда член вошёл в горло, и упёрся руками в колени Юнги, пытаясь отстраниться. Но Юнги держал его крепко, не давая уйти, и на его губах играла всё та же улыбка. — Ну же, крошка, никаких «нет». Ты сам подписался на это. Сам отдал себя мне. Теперь принимай. Он оттянул Чимина за волосы, заставляя поднять голову. Глаза его слезились, губы распухли, и из них, полуоткрытых, вырывались тихие вздохи. Он выглядел разбитым и безумно красивым — ангел, которого столкнули с небес. — Ты такой красивый, когда тебя трахают в рот, — прошептал Юнги, и в его голосе было что-то почти благоговейное, когда глаза смотрели с холодным обожанием. — Самый красивый бриллиант в моей коллекции. Он дёрнул Чимина вверх, заставляя подняться на ноги, и толкнул на кровать. Чимин упал спиной на прохладные простыни, и рубашка задралась до груди. Юнги навис над ним — чёрная тень, блокирующая свет, — и рванул ткань на плечах. Пуговицы брызнули в стороны, и тонкий материал с тихим треском разошёлся, открывая бледную кожу, ключицы, грудь. — Ты надел это для меня, — выдохнул Юнги, и это был не вопрос. — Ты надел это, чтобы свести меня с ума. И у тебя получилось. Он наклонился и впился губами в шею Чимина — жадно, оставляя красные следы, засасывая кожу до синяков. Чимин застонал, выгнулся навстречу, и его пальцы вцепились в плечи Юнги. Тот отстранился на мгновение, чтобы сорвать с себя пиджак, рубашку, — и Чимин увидел его тело: бледное, поджарое, с рельефными мышцами, всё в тугих линиях и острых углах. Хищник. Демон. Его демон. — Раздевайся, — приказал Юнги. — Медленно. Я хочу видеть. Чимин сел, всё ещё дрожа, и стянул остатки верхней ткани. Затем — брюки, чувствуя, как шёлк скользит по бёдрам, как холодный воздух касается обнажённой кожи. Он остался только в тонких трусах, и Юнги смотрел на него — оценивающе, — пока не произнёс: — Трусы тоже. Я хочу видеть всё. Чимин подчинился. Ткань соскользнула на пол, и он остался лежать на кровати — обнажённый, уязвимый, возбуждённый настолько, что член прижимался к животу налитой головкой. Юнги смотрел долго — так долго, что Чимин начал краснеть от стыда и странного, извращённого удовольствия. — Повернись, — скомандовал он снова. — На живот. Руки над головой. Чимин перевернулся. Он слышал, как Юнги открывает ящик комода у кровати, как что-то щёлкает — пластиковый колпачок? — и через мгновение холодная, скользкая жидкость потекла по его ягодицам. Первый палец вошёл резко — без подготовки, без предупреждения. Чимин вскрикнул, вцепившись в одеяло, и дёрнулся, но Юнги прижал его свободной рукой к матрасу. — Пожалуйста… — Тише, — его голос был обманчиво спокойным, успокаивающим. — Ты же можешь. Ты сильный. Палец двигался внутри — грубо, размашисто, растягивая тугие мышцы. Чимин скулил, уткнувшись лицом в мягкую подушку, и слёзы жгли глаза. А потом Юнги добавил второй — и почти сразу третий. — Нет, нет, прошу! — Чимин забился под ним, пытаясь отстраниться, но рука на пояснице держала крепко. — Слишком много! Пожалуйста... Юнги... Он замер. Всего на мгновение — когда Чимин назвал его по имени, а не «хозяином», не «вы», не «дьяволом». Что-то дрогнуло в его груди, но он подавил это мгновенно. Нет. — Какая глупая, маленькая крошка. — прошептал он, наклоняясь к самому уху Чимина. — Никаких «нет». Он убрал пальцы, и Чимин всхлипнул от облегчения — преждевременного. Через секунду он почувствовал, как к входу прижимается что-то большее, горячее, твёрдое. Юнги не стал ждать. Он вошёл — одним грубым, властным толчком, заполняя его целиком, — и Чимин закричал. Не от боли — хотя боль была, острая и сладкая одновременно. От ощущения наполненности, от того, как этот человек брал его, не спрашивая. — Такой нуждающийся, — выдохнул Юнги, начиная двигаться. Его голос был хриплым и низким. В нем сквозило диким возбуждением и тьмой. — Такой податливый для моего члена. Ты чувствуешь? Ты чувствуешь, как я заполняю тебя? Движения были резкими, остервенелыми. Юнги вбивался в него снова и снова, задирая бёдра Чимина выше, заставляя выгибаться, открываться глубже. Чимин стонал — громко, не стесняясь, — и эти звуки, мокрые и отчаянные, только распаляли Юнги. Он наклонился и впился в плечо Чимина, оставляя багровый засос. Затем — в шею, за ушко, в лопатку. Прикусывал, зализывал, метил его везде, как зверь метит территорию. — Ты улыбался ему, — прохрипел Юнги, не сбавляя темпа. — А со мной ты стонешь. И тебе это нравится. Тебе нравится, как я тебя трахаю. Твой член стоит, крошка. Ты такой же грязный и порочный. Мы так похожи. Чимин не мог ответить. Он только скулил и выгибался навстречу. Юнги перевернул его на спину, закинул ноги себе на плечи и вошёл снова — ещё глубже, ещё жёстче. Кровать скрипела под ними, и город за окном подмигивал тысячей огней, и весь мир сузился до этой комнаты, этих тел, этого ритма. Юнги наклонился и обхватил горло Чимина — сильно, полностью перекрывая кислород, чтобы тот почувствовал, как уходит из под тела опора. Чимин закатил глаза, и из его горла вырвался хриплый, почти животный стон. — Вот так, — прошептал Юнги. — Вот так, мой хороший. Кончи для меня. И Чимин кончил — со всхлипом, с дрожью, сотрясающей всё тело. Ни разу к себе не прикоснувшись. Его сперма выплеснулась на живот, заливая кожу, и Юнги смотрел на это — на то, как его мальчик ломается под ним, — и чувствовал, как внутри все рвётся. Он вышел из него и переполз выше — к лицу. Его член, всё ещё твёрдый и влажный, коснулся припухших губ. — Открой рот, — выдохнул, и Чимин подчинился. Последние несколько толчков — и горячая, солёная жидкость ударила в глотку. Юнги вытащил и провёл головкой по губам, размазывая остатки спермы, и слегка толкнулся внутрь — на прощание. Он смотрел на Чимина — на ангела, перепачканного грехом, — и видел самое прекрасное, что когда-либо принадлежало ему. — Мой, — прошептал он, и на этот раз в его голосе не было ни холода, ни фальши. Dario Marianelli — Elegy for Dunkirk Чимин не мог пошевелиться. Тело налилось свинцом, ресницы слиплись от слёз, а дыхание вырывалось из груди рваными, жалкими всхлипами. Он лежал поперёк кровати, растрёпанный и грязный, чувствуя, как липкая влага остывает на губах и животе. В голове звенела пустота, и только эхо последних слов Юнги — «Мой» — всё ещё вибрировало где-то под рёбрами, оседая тёмным, ноющим чувством. Он ждал холода. Ждал, что Юнги сейчас поднимется, застегнёт ремень, бросит короткое «приведи себя в порядок» и выйдет, оставив его одного разбираться с собственной слабостью. Так было бы правильно — в их «отношениях». Так было бы похоже на человека, который методично сжигал его дотла все эти дни. Но Юнги не ушёл. Вместо этого он выпрямился, провёл ладонью по лицу — жест, который Чимин уже научился распознавать как базовый, почти вечный признак внутренней борьбы, — и посмотрел на него. Не как на вещь. Не как на бриллиант. А как на нечто хрупкое, что он сам только что разбил — и теперь не знал, можно ли собрать осколки обратно. — Вставай, — произнёс он, но голос прозвучал иначе: ниже, глуше, без приказа. — Тебе нужно в душ. Чимин моргнул и попытался приподняться на локтях. Руки дрожали, и он едва не рухнул обратно. Тогда Юнги наклонился — впервые без резкости, без властного рывка, — и подхватил его. Одну ладонь подсунул под колени, другой обхватил спину, прижимая к своей груди. Чимин инстинктивно обвил руками его шею, чувствуя, как горячая кожа Юнги прижимается к его щеке, и закрыл глаза. От Юнги пахло сексом так же, как и от него самого. Ванная комната встретила их холодным мрамором и приглушённым золотом бра. Юнги опустил Чимина на край ванны — она была достаточно широкой, чтобы сидеть, — и включил воду. Пока та нагревалась, он снял с себя остатки одежды, и теперь они оба были обнажены. Никаких масок. Только два тела в мягком полумраке. — Не двигайся, — сказал он, и Чимин не стал сопротивляться. У него не было сил. Вода текла долго. Он не считал секунды — просто стоял под горячими струями, прижимая Чимина к себе, чувствуя, как чужое тело всё ещё дрожит, всё ещё не может унять внутреннюю бурю после того, что он с ним сделал. Пар заполнял душевую медленно, клубился у потолка, оседал на стенах влажной испариной и окутывал их обоих, словно пытаясь спрятать от всего мира. Юнги потянулся за гелем. Налил в ладонь прозрачную жидкость, растёр между пальцами, вспенил, разогрел. Он не хотел, чтобы что-то холодное касалось Чимина сейчас. Только тепло. Только то, что он мог дать. Хотя бы это. Он начал с плеч. Ладони легли на них мягко, почти невесомо — и замерли. Просто почувствовать. Просто дать себе мгновение осознать, что этот мальчик всё ещё здесь, всё ещё в его руках, всё ещё позволяет к себе прикасаться после всего, что случилось. Пальцы двинулись дальше, размазывая пену по бледной коже, по выступающим ключицам, по тонким мышцам, которые до сих пор подрагивали от перенесённого напряжения. Он мыл его как самую хрупкую вещь в своей коллекции. Нет, не вещь. Никакая вещь не заставила бы его сердце биться так. Пена стекала вниз, и он вёл ладонями следом, очерчивая каждый изгиб. Грудь. Рёбра. Талия. Он видел на коже красные следы — свои следы, — и все внутри него сжималось от вида этих меток. Он провёл по одному из засосов подушечкой большого пальца, едва касаясь, словно пытаясь извиниться перед самой кожей за то, что посмел оставить на ней такое. Чимин стоял неподвижно, прикрыв глаза, и только ресницы его дрожали, когда капли срывались с волос и текли по лицу. Вода была горячей, но его тело всё ещё помнило холод — не физический, а тот, что исходил от Юнги, когда он был груб. Сейчас холод отступал. Он просто позволял этим рукам вести его, доверяя — впервые по-настоящему, — не ожидая боли. Юнги взял его запястье. То самое, которое сжимал до хруста, до белых полос под своими пальцами, до синяков, что теперь расцветали на коже кровавыми тенями. Он поднёс его к губам — не поцеловал, но задержал возле своего лица, глядя на эти пальцы, на эту тонкую кость, на голубые ниточки вен. А затем принялся мыть. Медленно. От плеча к локтю. От локтя к запястью. Каждую фалангу, каждый сустав, каждую подушечку. Он тёр мягко, но тщательно, будто смывал не грязь — а свой грех, отпечатавшийся на чужой коже. — Повернись, — прошептал он, и его голос прозвучал так надломленно, как будто слова были лишними и он сам это знал. Чимин повернулся, упираясь ладонями в плитку, и Юнги замер, глядя на его спину. Красные полосы — там, где он держал слишком крепко. Едва заметные царапины — там, где его ногти прошлись по коже. Всё это было им. Только им. Он набрал ещё геля, намылил ладони и опустил их на шею Чимина. Он гладил его спину так, как гладят испуганного зверя: успокаивая, обещая, что больше не сделает больно. Лопатки. Позвоночник. Поясница. Он провёл пальцами по каждой впадине. Где-то глубоко внутри, в том месте, которое он считал давно омертвевшим, разрасталась нежность — острая, почти болезненная. Она пульсировала под рёбрами, поднималась к горлу и застревала там комом, который он не мог проглотить. «Я мог бы сломать тебя. И ты бы не остановил меня. Ты бы просто позволил мне, потому что... потому что так надо. А я... Я унижал тебя словами, которые ты не должен был слышать. Я брал тебя так, будто ты — моя собственностью. Но теперь я стою здесь, и понимаю: ты никогда не принадлежал мне. Ты был единственным светом в моем доме, и я почти погасил его». Он опустился ниже. Ягодицы. Бёдра. Здесь он был ещё осторожнее — только скользил ладонями, смывая пену, смывая себя, смывая всё, что сделал. Он знал, что Чимину больно, но ни водой, ни словами эту боль не забрать. Потом он развернул Чимина обратно. Их глаза встретились. Ни один не произнёс ни слова. Чимин смотрел на него — и там, в его глазах, было только море усталости. Он набрал геля в последний раз — и поднёс ладони к лицу Чимина. Сначала — лоб. Провёл по нему большими пальцами, разглаживая невидимые морщины. Затем — виски, мягко, круговыми движениями. Скулы. Щёки. Нос. Он тщательно обводил каждую линию, как реставратор, очищающий старую фреску от вековой грязи. Чимин закрыл глаза и не открывал их, позволяя этим рукам касаться самого сокровенного. И наконец — губы. Те самые губы, которые он пачкал так грубо каких-то пятнадцать минут назад. Теперь он смывал с них сперму, и руки его дрожали. Кончиком большого пальца он провёл по нижней губе, по верхней, очертил изгиб, который знал уже наизусть. Пена была белой и невесомой, и она таяла под пальцами, словно ничего и не было. «Я хотел бы, чтобы ничего и не было. Я хотел бы стереть это из твоей памяти, как стираю эту пену с твоих губ. Но я не могу. Единственное, что я могу — стоять здесь и держать твоё лицо в своих ладонях, и молиться про себя, чтобы ты меня простил. Хотя я не заслужил прощения. Никогда не заслуживал». Чимин вдруг открыл глаза, и из них потекли слёзы. Медленно, беззвучно — просто покатились по щекам, смешиваясь с водой. Юнги замер, а затем своими губами поймал их, забирал боль себе. Пытался. — Не плачь, — прошептал он. — Не плачь. Я больше не сделаю тебе больно. Никогда. Слышишь? Чимин не ответил. Но чуть заметно кивнул, и этого было достаточно. «Я омываю твои раны, хотя это я же и был тем клинком, что их оставил. И ты позволяешь мне. В этом и есть твоя самая сокрушительная сила, милосердие, которого я не достоин.» Юнги выключил воду и потянулся за полотенцем — белым, махровым, тёплым. Он закутал Чимина в него, как закутывают ребёнка после ванны: плотно, бережно, со всех сторон. Затем начал вытирать. Не грубо, не растирая — промакивая. Каждое движение было неспешным, почти ритуальным, словно он проводил обряд очищения не для Чимина — для себя. Потом он подхватил его на руки — снова, как нёс из спальни, — и отнёс обратно в комнату. Опустил на чистую сторону кровати, подальше от скомканных простыней, на которых всё случилось. Накрыл тёплым одеялом. Поправил подушку. И замер, садясь на край, глядя на того, кто лежал перед ним — разбитый, но целый. Грязный, но омытый. Свой. Он протянул руку и убрал мокрую прядь с его лба. Чимин уже почти спал и его дыхание было ровным, и спокойным, как море после шторма. Юнги смотрел на него и чувствовал, как что-то внутри, сломанное много лет назад, начинает медленно срастаться. Не потому, что он этого заслуживал. А потому, что Чимин, сам того не зная, держал его сердце в своих ладонях — и не разбил, хотя мог бы. Юнги наклонился и коснулся губами его лба. Тихое «прости». И вода, которая всё ещё капала где-то в душе, отсчитывая секунды, которые складывались в минуты, часы, дни. Неделю, перевернувшую всё. Он смотрел в окно, и его лицо было нечитаемым. — Я не должен был, — произнёс Юнги тихо, и это было так неожиданно, что Чимин вздрогнул. — Не должен был так. Но ты заставляешь меня терять контроль. Этими улыбками не мне, танцами против меня и своим, таким прекрасным, ангельским лицом. Ты сводишь меня с ума. Он повернулся к Чимину, и на мгновение маска треснула — за ней был человек, уставший и одинокий. — Ты никогда не улыбался мне. — Он повторял это как молитву, в которой не было Бога. — Ему улыбнулся. А мне — нет. Я хочу твою улыбку, но вместо этого беру твоё тело и вырываю из него крики, слезы и боль. Это неправильно. Я неправильный. Чимин не ответил. Он не знал, что сказать, и просто смотрел на того, кому когда-то перерезали крылья, не дав возможности взлететь. А потом уснул.***
Дорога обратно прошла в молчании. Юнги не касался его — ни рукой на бедре, ни взглядом. Он смотрел в окно, и Чимин, прислонившись к стеклу с другой стороны, делал то же самое. Дома, сняв пальто, Чимин пошёл к лестнице, но на первой ступени остановился и обернулся. — Спокойной ночи. Юнги не ответил.