***
это просто ожидание их шагов. Может, я расскажу им, как сильно я скучал? Нет, нет, это прозвучит слишком навязчиво. Герои не любят, когда на них давят чувствами. Я просто улыбнусь. И предложу самый большой кусок торта! Он сел на свой стул во главе стола и сложил лапки на коленях. Свечи горели ровно, торт в духовке уже наполнил замок почти осязаемым ароматом праздника, а замок сиял такой чистотой, что казался призрачным, неживым. Ральзей смотрел на дубовые двери. Он ждал. Он продолжал напевать, но его голос становился всё тише, превращаясь в монотонный гул. Его взгляд был прикован к дверному проему. Он не двигался часами, боясь, что если он моргнёт, то пропустит тот самый миг, когда пространство дрогнет, воздух сгустится и впустит его друзей назад в его объятия. — Они скоро будут, — прошептал он, и его голос в первый раз за вечер прозвучал с тонкой, едва уловимой трещиной. — Совсем скоро. Крис ведь обещал. Крис не может лгать. А Сьюзи… Сьюзи просто задержалась, может быть, у неё были важные дела в школе. Он закрыл глаза и попытался вызвать в памяти их голоса, чтобы заполнить эту давящую тишину. «Эй, пушистик!»«Спасибо, Ральзей»
Но в зале было слишком тихо. Только тиканье старых напольных часов в коридоре отсчитывало секунды, которые медленно, но неумолимо превращались в минуты, а затем в долгие, пустые часы. Ральзей продолжал улыбаться, но его пальцы на руках начали нервно подергиваться, выщипывая ворс из мантии. Он встал и еще раз прошелся по комнатам. Он проверил, не остыла ли печь. Он поправил шарф на своей пушистой шее. Ему казалось, что если он будет постоянно находиться в движении, если будет постоянно что-то улучшать, то это ускорит их приход. Это был его способ контролировать реальность. — Я буду ждать столько, сколько потребуется, — сказал он своей тени, которая вытянулась на полу от света свечей. — Ведь я их верный принц. Я их дом. Я это то место, где они всегда могут быть собой. Он вернулся к столу и снова запел, но теперь мелодия была сбивчивой. Он начал перечислять их качества, словно читал молитву:«Крис — тихий, добрый, решительный. Сьюзи — смелая, сильная, верная»
Он повторял это снова и снова, боясь, что если замолчит, то тишина сожрёт его воспоминания. Наступила ночь. Торт был вынут из печи и поставлен на стол. Он выглядел великолепно, но Ральзей не притронулся к нему. Он не мог есть в одиночестве. Это казалось ему предательством. Он сидел в полумраке, окруженный сотнями догорающих свечей, и его очки поблескивали в темноте. Ожидание из радостного предвкушения начало превращаться в тупую, ноющую боль где-то под рёбрами. — Всего лишь задержка, — убеждал он себя, кусая губу. — Завтра. Они придут завтра. И торт будет всё еще вкусным. А если нет, я испеку новый. Я буду печь его каждый день. Каждый божий день, пока они не вернутся. В этот момент замок Ральзея всё ещё был полон света и тепла, но где-то в самой глубине его сознания уже проросло первое, крошечное зерно того самого холода. Он всё ещё оставался «самым лучшим мальчиком», самым добрым принцем, но его доброта начала приобретать черты одержимости. Он был готов ждать вечность, даже если эта вечность решит его уничтожить. Он продолжал напевать колыбельную, но теперь в ней слышались странные, ломаные ноты, похожие на треск льда под ногами. Свет свечей начал медленно угасать, погружая безупречно убранные комнаты в длинные, уродливые тени, но Ральзейне замечал этого. Он просто смотрел на дверь. Смотрел и улыбался своей идеальной, застывшей улыбкой.***
На второй день тени внутри замка окончательно перестали быть просто отсутствием света; они обрели плотность, тяжесть и начали медленно сползаться к Ральзею, словно учуяли его нарастающую слабость. Столб света на горизонте, который раньше казался теплым маяком, теперь выглядел как холодный, равнодушный разрез на теле ночи, через который утекало само время. Ральзей шёл по бесконечному коридору библиотеки, прижимая к груди стопку книг, когда вдруг замер на месте, охваченный внезапным, парализующим приступом паники. Он попытался вызвать в памяти образ Криса, чтобы согреться им, как он делал это сотни раз до этого. Но когда он заглянул в свои внутренние архивы, то не обнаружил там ничего, кроме густого, серого тумана, пахнущего пылью и старой бумагой. Он помнил синий отсвет доспехов и тяжесть меча, но когда он попытался вспомнить, как именно Крис щурится, когда Сьюзи говорит что-то по-настоящему смешное, в его голове возникло ослепительно белое, пустое пятно. Оно росло, пожирая детали, стирая черты лица самого дорогого ему существа. Ральзей зажмурился так сильно, что перед глазами поплыли кровавые искры, а в ушах раздался неприятный, сверлящий звон. — Лево? Или право? — прошептал он в гулкую, равнодушную пустоту зала, и его собственный голос показался ему чужим, надтреснутым. — С какой стороны он заправляет свою чёлку? Как именно падает свет на его лицо, когда он смотрит на меня в тишине? Стоп… а какого цвета у него глаза, когда он в доспехах? Он ничего не мог вспомнить. Память предательски ускользала, словно вода сквозь стиснутые пальцы, оставляя лишь сосущую пустоту. Холодный ужас, острее любого ножа, пронзил его сердце. Ральзей упал на колени прямо там, на жёсткий, безжалостный каменный пол, выронив книги, которые с глухим стуком разлетелись по плитке. Для него забыть даже мельчайшую деталь о Герое было равносильно смертному греху, акту высшего предательства, осквернением самой сути его предназначения. Если он забудет их лица, то кто он тогда? Просто пустая оболочка в пустом замке. Тень, у которой украли свет. Отражение, навсегда лишённое зеркала. — Глупый, неблагодарный, мерзкий принц, — прошипел он сам себе, впиваясь когтями в свои плечи. Его голос прозвучал изломанно. — Ты смеешь забывать? Ты смеешь отвлекаться от самого важного? Ты никто без них, а ты позволяешь их образам блёкнуть! Ты не достоин быть их другом. Ты не достоин даже права ждать их здесь. Ты — сломанная игрушка, которая посчитала себя живой. В качестве наказания за эту «непростительную, грязную халатность» он запретил себе вставать. Ральзей рухнул на колени прямо там, где стоял. Посреди холодной библиотеки, и звук удара костей о камень показался ему первым честным звуком за весь день. Он не просто опустился, он впечатал себя в пол, словно пытаясь пустить корни в этот равнодушный гранит. Он запретил себе малейшее движение. Первый час прошёл в лихорадочном напряжении. Он заставлял себя смотреть в одну-единственную точку на стене, крошечную трещину в кладке, которая стала для него центром вселенной. Мысли роились, жалили, обвиняли. «Как ты мог забыть изгиб его улыбки? Как ты смел допустить, чтобы голос Сьюзи потускнел в твоих ушах?». Каждый вопрос вонзался в разум раскалённой иглой. Ральзей чувствовал, как его накрывает волна тошноты от собственного ничтожества. Он дышал мелко, едва заметно, боясь, что полноценный вдох это слишком большая роскошь для такого предателя, как он. К концу второго часа колени начали неметь. Мягкая шерсть смялась, и суставы впились в камень. Но эта тупая боль приносила странное, мазохистское удовлетворение. Он приветствовал её. Он концентрировался на ней, используя физическое страдание как якорь. «Пока мне больно я существую. Пока мне больно я искупаю», — шептал он про себя, и эта мантра заменяла ему кислород. На четвёртый час онемение сменилось жгучей, пульсирующей агонией. Казалось, что в коленные чашечки вливают раскалённый свинец. Боль поднималась выше, по бёдрам к позвоночнику, сковывая всё тело ледяными тисками судорог. Но Ральзей только сильнее сжимал челюсти. Он кусал свои губы, чувствуя на языке металлический вкус собственной крови, и этот вкус был единственным реальным ощущением в мире, который начал расплываться. Он запретил себе моргать, пока глаза не начало жечь от сухости, а слёзы не покатились сами собой, прорезая дорожки в меху. Эти слёзы не были жалостью к себе, они были солью на ранах его совести. Он пребывал в состоянии жуткого транса. Время превратилось в густую, чёрную жижу. Суставы теперь не просто горели, они словно взрывались изнутри при каждом микроскопическом смещении центра тяжести. Каждая вспышка боли была для него священным даром, кровавым подношением на алтарь отсутствующих Героев. «Я помню их через боль. Боль является единственным доказательством моей преданности, единственное, что связывает меня с реальностью», — думал он, и его сознание начало меркнуть, сужаясь до этой единственной точки страдания. Он верил, что если он вытерпит достаточно, если он превратит своё тело в сплошной очаг мучения, то память вернётся, испугавшись его решимости. Он хотел выкупить один короткий кадр, взгляд Криса, ценой своего рассудка. Когда шесть часов истекли, и он, наконец, позволил себе попытаться подняться, замок встретил его мёртвым молчанием. Ральзей судорожно схватился за книжные полки, его пальцы впились в корешки старых томов, но ноги не слушались. Они превратились в чужие, бесполезные столбы, пронзённые тысячами раскалённых игл. Суставы хрустнули так громко, что эхо разнеслось по всему залу, как насмешка. Он пошатывался, его зрение плыло, голова кружилась от истощения и боли. Он заглянул внутрь себя, надеясь увидеть там награду за свою пытку, но с ужасом обнаружил, что стало только хуже. Белое пятно в голове не исчезло. Оно раздулось, как злокачественная опухоль. Оно сожрало ещё больше деталей. Теперь он не мог вспомнить даже точного ритма шагов Сьюзи. Память продолжала рассыпаться, как сухой песок сквозь когти, и никакая боль, никакое самоистязание не могли удержать эти крупицы. Он стоял, дрожа от слабости, и чувствовал, как пустота внутри него побеждает, превращая его в бессловесный памятник собственному бессилию. Всё, что осталось от шести часов пытки это дрожащие конечности и осознание того, что он проиграл битву со временем. Пятно стало невыносимым, огромным, окончательным. К вечеру второго дня замок вокруг него окончательно изменился. Цвета выцветали, превращаясь в грязную, серую массу, лишенную жизни. Розовый шарф на его шее теперь казался ему не символом уюта, а грязным тряпьём, удавкой, которая медленно сдавливает его горло. Он зашёл в комнату Криса, где всё ещё витал едва уловимый, призрачный запах его присутствия, и нашёл там забытый карандаш. Тот самый, которым Крис иногда что-то черкал в своём помятом блокноте, когда думал, что за ним никто не наблюдает. Ральзей сжал его в лапе так сильно, что дерево жалобно скрипнуло, грозя лопнуть под напором его безумия. — Я должен закрепить это. Я должен выжечь это в себе, чтобы оно осталось навсегда, — лихорадочно бормотал он, расхаживая по комнате ломаными, дергаными кругами. Его шаги были неровными, он то и дело спотыкался о ковер, но не замечал этого. — Если мозг подводит меня, если сознание предает своих создателей, то плоть должна помнить. Она не имеет права на забвение. Она будет хранить их имена, когда мой разум превратится в пепел. Ральзей подошел к рабочему столу Криса и взял тот самый карандаш. Дерево казалось теплым, будто сохранило частицу чужой жизни, и это ощущение вызвало у принца новый приступ рыданий. Он сел на край кровати, тяжело дыша, и уставился на свою левую ладонь. Она была мягкой, покрытой чистой черной шерстью. Он прижал острие грифеля к самому центру ладони. Сначала рука дрожала, оставляя лишь слабые, серые, неровные росчерки на нежной шерсти. Ральзей зарычал от собственной нерешительности. Это было не больно, а значит, что это было бесполезно. Он нажал сильнее, вкладывая в это движение всю свою накопившуюся ярость, всю ненависть к собственной слабости. Чёрный графит с хрустом крошился, впиваясь в плоть, раздирая кожу и прорезая глубокие борозды. Он начал выцарапывать букву «К». Это было медленное, почти ритуальное действие. Ральзей старался не пропустить ни одного изгиба, ни одной черточки того шрифта, который он видел в редких записках Криса. Он чувствовал, как грифель рвет ткани, как острая, ледяная боль прошивает руку до самого локтя. Но эта боль была чистой и отрезвляющей. Она была реальной. Когда из рваной раны проступили первые капли тёмной, густой крови, Ральзей почувствовал странное, почти экстатическое облегчение. Он смотрел, как кровь заливает серый графит, смешиваясь с ним, и чувствовал, что наконец-то делает что-то правильное. Теперь Крис был с ним не только в ускользающих мыслях, но и на физическом уровне. Он был вписан в его плоть, вплавлен в него через страдание. Закончив с первой ладонью, Ральзей, не давая себе ни секунды передышки, переложил обломок карандаша в изуродованную левую руку. Пальцы плохо слушались, они скользили в липкой крови, но он был неумолим. Теперь пришла очередь правой ладони. Дрожащими, рваными движениями, сквозь пелену слез и стиснутые до скрипа зубы, он начал вычерчивать «С» для Сьюзи. Каждое движение отзывалось новой вспышкой агонии, но он только глубже загонял карандаш в рану. Он хотел, чтобы шрам был глубоким. Он хотел, чтобы это никогда не зажило. Его руки превратились в жуткое, кровавое, липкое месиво. Шерсть слиплась от крови и крошек графита, ладони пульсировали в такт бешеному сердцебиению. Но Ральзей улыбался. Это была страшная, надломленная улыбка существа, обретшего покой в безумии. Он поднял руки к лицу, вдыхая запах железа и ванили, исходящий от его ран. — Теперь они не смогут уйти, — прошептал он, и его голос сорвался на хриплый смех. — Теперь они являются частью моего тела. Я чувствую их болью. Я чувствую их пульсом. Они со мной. Навсегда со мной. Он прижал окровавленные ладони к своему шарфу, оставляя на розовой ткани грязные, темные пятна. Ему казалось, что теперь, когда имена выжжены в его плоти, его память в безопасности. Он готов был принять любую муку, лишь бы эти буквы продолжали гореть на его коже, напоминая ему, ради кого он всё ещё дышит в этой удушливой тишине. На третий день безумие окончательно и беспросветно воцарилось в его голове, вытесняя остатки здравого смысла. Ральзей больше не мог есть. Вид засохшего, покрытого слоем серой пыли торта вызывал у него судорожную, горькую тошноту. Этот запах ванили, когда-то такой родной и обещающий счастье, теперь напоминал ему о времени, которое неумолимо шло вперёд, забирая по кусочку его рассудок и оставляя лишь холодный пепел. Он ходил по замку, разговаривая с тенями и пустыми доспехами, расставленными вдоль холодных стен. — А ты, Сьюзи, хочешь ещё немного чая? Я заварил его специально для тебя, добавил побольше сахара, как ты любишь, — спрашивал он пустое, пыльное кресло в библиотеке, кланяясь ему с безупречной, пугающей вежливостью. А затем, искажая лицо и меняя голос на грубый, надрывный, изломанный хрип, отвечал сам себе: — Отвали, Ральз, я занята! Слышишь? Оставь меня в покое со своим прóклятым чаем! Он смеялся над собственными «шутками», и этот безумный, захлёбывающийся смех эхом бился о высокие своды, возвращаясь к нему искажённым, злым и совершенно чужим. В какой-то момент он подошёл к зеркалу в тронном зале и не узнал того существа, которое смотрело на него оттуда. В отражении стояло нечто с расширенными, дикими зрачками, со спутанной, грязной шерстью и исцарапанными, окровавленными лапами. Шарф на шее был перекручен, помят и забрызган чем-то тёмным и несмываемым. Ральзей смотрел на это отражение и видел монстра. Монстра, который посмел забыть точный оттенок фиолетового на коже Сьюзи. Монстра, который не заслуживает их возвращения. — Крис, ты сегодня такой молчаливый… — прошептал Ральзей, обращаясь к пустому углу, где на вешалке висел запасной плащ. Он подошел ближе, его глаза за толстыми линзами очков блестели лихорадочным, нездоровым огнем. — Тебе не нравится мой чай? Или, может, я снова сказал что-то не то? Ты ведь знаешь, я всегда стараюсь быть полезным… Он замер, ожидая ответа, которого не могло быть. Тишина замка, ставшая осязаемой, казалась ему голосом самого Криса. Он был холодный, осуждающий, далекий. Ральзей начал нервно поправлять свой шарф. Его пальцы, измазанные чернилами и собственной кровью от бесконечных «наказаний», дрожали. — Молчишь? — Ральзей исказил лицо, его губы затряслись в болезненной усмешке. — Ты ведь существуешь там, где есть настоящий свет, где небо не нарисовано, а воздух не пахнет пылью вечного ожидания. Ты там настоящий. А я? Кто я без твоего взгляда, Крис? Я просто горстка темной пыли, которая обретает форму только тогда, когда ты приходишь в Темный мир. Он резко отвернулся и начал метаться по залу, хватаясь за голову. Образ Криса в его сознании начал двоиться: то это был добрый лидер, протягивающий руку, то безмолвный кукловод, который просто бросил свою игрушку, когда та ему надоела. — Нет, нет, Крис не такой! Крис это мой друг! — закричал он в пустоту, и его крик, сорвавшийся на хрип, отразился от сводов, превращаясь в издевательский шепот. Ральзей упал на колени перед пустым троном, зарываясь лицом в свои окровавленные ладони. Он пытался вспомнить тепло рук Криса, когда тот помогал ему подняться после битвы, но чувствовал лишь ледяной холод камня под собой. — Я выжгу твое молчание из своей головы, Крис… — бормотал он, раскачиваясь из стороны в сторону. — Если ты не хочешь говорить со мной живым, ты будешь вечно смотреть на меня моим собственным страхом. Я сделаю так, что ты никогда больше не сможешь уйти. Мы оба будем здесь. В полной, идеальной тишине. Он поднял взгляд на зеркало. Ему показалось, что на мгновение в отражении за его спиной мелькнул синий силуэт Криса, но когда он обернулся — там была лишь тьма и запах засыхающего ванильного торта. Это стало последней каплей. Ральзей понял: единственный способ по-настоящему «быть» с Крисом это перестать ждать его в этом мире и уйти туда, где память больше не сможет его предать. — Я оскверняю это священное место своим присутствием, — прошептал он, и слёзы, горячие и обжигающие, покатились из-под его очков, падая на грязный пол. — Если они когда-нибудь вернутся и увидят меня таким… такого слабого, такого жалкого, такого ничтожного… это будет их самым страшным разочарованием. Я тупой слуга, который не смог выполнить свою единственную, простую задачу. Я гниль в сердце этого мира..! Он начал бить себя по голове, надеясь, что резкая физическая боль вернёт ему чёткость ускользающих, тускнеющих образов. Один удар, второй, третий, четвертый и пятый. В ушах звенело, перед глазами стоял густой, непроницаемый, душный туман. Он хотел выбить из себя это забвение, вытравить его любым способом. Ральзей сел на пол, привалившись спиной к кровати Криса. Ладони, на которых еще не запеклась кровь от выцарапанных имен, пульсировали в такт его лихорадочному дыханию. Перед ним лежал клочок бумаги, чистый, вызывающе белый, словно насмехающийся над той грязью и хаосом, в которые превратился принц. Его пальцы, липкие и дрожащие, с трудом удерживали обломок карандаша. Каждое движение кисти отзывалось резкой болью в разорванной плоти ладоней, но Ральзей лишь сильнее стискивал зубы. Он должен был оставить это. Последнее свидетельство. Свою финальную клятву. Он начал писать, и грифель с противным скрежетом впивался в бумагу. Первая буква вышла рваной, почти неузнаваемой. «Я…» — рука дернулась, оставляя длинный серый росчерк. Ральзей зажмурился, чувствуя, как горячая слеза падает прямо на лист, расплываясь темным пятном. — Помни… помни, — шептал он, и его голос был похож на шелест сухой травы. — Я должен всё зафиксировать. Пока оно еще здесь. Пока оно не сгорело. Он писал медленно, преодолевая сопротивление собственного тела. Каждое слово давалось ему с боем. Он описывал, как в какой-то момент, в самой глубине его отчаяния, образы Криса и Сьюзи вдруг вспыхнули в его мозгу с невероятной, пугающей четкостью. Он вспомнил всё: как пахнет мокрая куртка Сьюзи после дождя, как Крис поправляет свои доспехи, как звучит смех Лансера в коридоре. Это была вспышка перед окончательным угасанием, и Ральзей вцепился в нее, как утопающий. «Я всё вспомнил», — вывел он, и на этот раз почерк был тверже, хотя буквы всё равно накладывались друг на друга, словно в тесноте. Его дыхание становилось всё более прерывистым. Он чувствовал, что эта ясность ловушка. Что как только он отведет взгляд от этой записки, тишина снова начнет пожирать его память. Единственный способ сохранить этот момент, эту кристальную чистоту воспоминания это остановиться. Прямо сейчас. Навсегда. «Теперь я никогда не забуду», — дописал он. Последняя точка вышла такой сильной, что грифель карандаша с хрустом сломался, прорвав бумагу насквозь. Ральзей смотрел на свои слова. В них не было страха. В них была только жуткая, болезненная решимость слуги, который нашел способ выполнить свой долг. Он аккуратно сложил листок, стараясь не запачкать его кровью слишком сильно, и положил его на пол в своей комнате. Именно там, где его заметят первым делом, когда друзья решатся толкнуть его дверь. Его взгляд в последний раз скользнул по его скромным покоям. Он чувствовал себя почти победителем. Он обманул время. Он запер свою любовь в этих нескольких строчках. Он встал, пошатываясь, и его босые лапы оставили слабые, влажные следы на холодном полу. Записка осталась лежать на входе. Теперь всё было готово. Теперь тишина могла забирать его целиком, он уже надёжно спрятал самое ценное. Он пошёл в кладовую и нашёл там грубую, толстую верёвку. Она пахла пылью, старым складом и бесконечным забвением. Ральзей гладил её, как редчайшее, драгоценное сокровище, прижимая к своей щеке, пачкая её кровью своих лап. — Это для их блага, — шептал он, медленно, ступенька за ступенька, поднимаясь по винтовой лестнице в свою комнату. — Я просто… очень прилежный, очень старательный и послушный слуга. Я подготовлю всё к их триумфальному приходу..! Я буду встречать их в своём самом лучшем, неизменном виде. Вечно преданный. Вечно помнящий. Вечно ждущий на этом пороге. Он вошёл в свою комнату и прикрыл дверь, отрезая себя от остального мира. Он в последний раз окинул взглядом свои пустые покои. В этой комнате никогда не было лишних вещей — ни кровати, на которой можно было бы укрыться от кошмаров, ни стола, за которым можно было бы писать письма друзьям. Лишь холодные стены и гнетущая чистота. Он выложил записку на пол, прямо рядом с табуретом. Карандаш Криса, теперь уже совсем тупой, обломанный и залитый засохшей кровью, лежал рядом, как священная реликвия. Ральзей исписал бумагу бесконечными, наслаивающимися друг на друга словами извинений, которые в конце слились в одну чёрную, нечитаемую и страшную массу, за которой не было видно чистого листа. Ральзей смотрел на свои слова. В них не было страха. В них была только жуткая, болезненная решимость слуги, который нашел способ выполнить свой долг. Затем он подошел к игрушке. Он погладил ее по голове, поправил ее розовый шарфик. — Присмотри за ними, — прошептал он игрушке, чьи глазки безразлично отражали его безумие. — Ты ведь никогда ничего не забудешь, правда? Ты сделана из ткани и ваты, время не властно над тобой. А я… я слишком живой. Это моя беда. Он встал на табурет, принесенный из кладовой. Грубое, необработанное дерево под его босыми лапами ощущалось надежным, тяжелым и твердым, и в этом заключалась самая страшная ирония. В ту секунду этот старый табурет был единственной по-настоящему «крепкой» вещью во всей вселенной, в то время как всё остальное его сознание, его преданность, сам смысл его жизни и его рассыпающийся на куски разум превращалось в бесплотный, неуловимый прах. Ральзей чувствовал, как его личность исчезает, как его «Я» тает под натиском безумия, и только этот кусок дерева, предназначенный для конца, давал ему опору, которой он не смог найти в своих воспоминаниях. В темноте своего угасающего, разрушенного разума он увидел их: Крис и Сьюзи стояли в ярком, сияющем круге света на равнине, они смеялись, махали ему руками и звали его за собой в новое, прекрасное приключение. И он улыбнулся им в ответ своей последней, самой честной улыбкой. Ральзей закрыл глаза, вызывая в памяти лица друзей. Сейчас они были ярче, чем когда-либо. Шарф, который Крис когда-то так заботливо поправил ему в их самый первый день знакомства, теперь обвивал его горло в последний раз, становясь петлей. — Я иду, — прошептал он в пустоту. Ральзей толкнул табурет. В замке наступила идеальная, абсолютная, звенящая тишина. Больше никто не плакал в библиотеке, никто не царапал стены до крови и не извинялся перед безмолвными, равнодушными тенями. В комнате Криса и Сьюзи медленно превращался в холодный камень ванильный торт. Три тарелки. Три чашки. И одна записка в наглухо запертой комнате Ральзея, которую никто не прочитает ещё долгие, несколько часов. Принц Тёмного мира наконец-то стал самым лучшим, самым идеальным слугой. Он больше ничего не забывал. Его память стала вечной, застыв в этой последней, страшной улыбке, обращённой к закрытой двери. За окном всё так же безучастно горел столб света, освещая пустую равнину, по которой больше никто не бежал навстречу Героям.