AWAKE
…Леви вновь не успевает разглядеть снежинку вблизи — она мимолетно растворяется на оголенной ладони, раскрытой подобно охотничьей сетке; сегодня вечером вместо туш диких зверей лишь белые хлопья, не желающие подкрадываться к нему чуть ближе. Снежинка вновь падает в центр ладони, за ней — еще одна и еще. Леви растерянно наблюдает за ними, чувствуя, как холодная влага покрывает кожу ладони словно бы тонкой корочкой — немного пошевели пальцами, и она опадет хрустящими осколками. Он поднимает голову. Вместо темноты недавно свечерившегося неба — воздушный ворох, напоминающий сваленное наполнение подушек, которое теперь, выползшее из наволочки, легко опадает вниз, покрывает белым его волосы, зимнее пальто, не укутанные в перчатки руки и носки тяжелых сапог. Леви так и не привык к зиме. Холод сопровождает его всю жизнь. Остывший труп матери и закоченевшие пальцы, скрюченные в попытках сохранить хоть немного тепла. Промозглость Подземного города, которая заставляет привыкнуть к ознобу. Остывшие трупы, извалянные в грязи, и дождь, оставляющий на коже ледяные следы. Холод — дело привычки, потому он не утруждает себя перчатками и не кутается в теплое зимнее пальто; им не удивить. Снег же вызывает любопытство, схожее с детским — разве что в его детстве неподдельный интерес вызывали квадратики из теста, без особого вкуса, зато размокавшие на языки и больно ухающиеся в желудок. Теперь же вместо хлебных крошек — снежинки, облепляющие щеки и застилающие глаза, отчего приходится быстро смаргивать. Леви опускает голову и замечает, что носки его сапог усыпаны горсткой снега. Он делает шаг — остается след от подошвы; делает еще один — получается пара. В осевшей тишине улавливается легкий хруст снега, и Леви ловит себя на навязчивой мысли остаться в этом закрытом дворике Штаба и топтаться на месте, чтобы, не переставая, слышать хруст ледяной корочки и поскрипывания снега в местах, в которых он сбился в чуть более плотную кучу. Он начинает ходить кругами — осторожно и размеренно, пытаясь сохранить хоть немного достоинства и не выглядеть резвой собачонкой, гонящаяся за собственным хвостом; огибает круг и краем глаза замечает смирную, вытянутую на снегу тень. Леви резко останавливается, посреди спутанных следов подошвы, и улавливает в ее очертаниях фигуру Эрвина. Глаза цепляются за каждую едва различаемую в темноте колон деталь. Голова, склоненная в любопытстве. Идеально очерченные ровные плечи, утянутые в строгое пальто. Черные сапоги, сливающиеся с тенью и оттого заставляющие верить, что он вырос из ниоткуда. Черные ладони, которые прикрывают нижнюю часть лица, пряча что-то. Его смеющийся прищур, на короткое мгновение сияющий голубым отблеском, каким-то опасным и подозрительным. Эрвин и правда улыбается, и это простое осознание пробегается холодком по спине — имитация нервного импульса при угрозе. — Можем возвращаться? — Леви не дает Эрвину произнести что-либо первым; бросается на опережение, словно бы от этого зависит, кто отстоит право не испытывать неловкости. — Да. Дела улажены. Расскажу по пути. — Леви пытается уловить в его голосе привычный тон — строгость и сухость, отданные повседневности, — но не получается. Вместо них — тихая смешливость, пусть скрытая за перчаткой, но оттого привлекающая еще больше внимания. Это обескураживает больше, чем падающий снег. Эрвин подзывает его жестом ладони, зовя за собой обратно в казармы, и Леви следует за ним, вслушиваясь в хруст снега под подошвой так тоскливо, словно бы готовясь распрощаться с этим простым звуком навсегда; маленькая радость жизни во времена больших угроз. Тени движутся за ними по каменным стенам, и Леви коротко оглядывается на высокую фигуру, тянущуюся во все стороны от собственной важности; она сливается с небольшой, идущей позади нее. Эрвин не сомневается в том, что Леви следует за ним — может, потому что чувствует его морозное дыхание, проникающее под теплое пальто, а может, потому что высокого мнения о своих навыках приручения. Леви слабо улыбается уголком губ. Он никогда не думал о себе как о диком зверьке, которого достаточно поманить чем-то неизвестным, а после постепенно делать из поймавшей его врасплох руки руку, готовую обласкать. Это пускает свои корни, но успешно лишь оттого, что иного исхода не предполагается. Гениальность Эрвина — это страшное чудачество, спрятанное за тяжелыми, нахмуренными бровями. Он замедляет шаг, и теперь Леви идет вровень с ним; коротко оглядывается на тени — его небольшая оказывается полностью поглощенной. — Узоры снежинок различаются. — Голос Эрвина серьезен, словно бы он не говорит о самой бессмысленной вещи в мире. Их ладони едва соприкасаются — на долю мгновения, но этого хватает, чтобы чужое тепло дало понять о закоченелости собственных пальцев. Леви деликатно отдергивает свою ладонь, чтобы не дать самому себе и шанса позволить прижаться к чужой. — Ты знал? — Откуда? — Леви звучит устало. Эрвин пытается не допустить напряженной тишины между ними — гулкого эха сапог, сипящего дыхания и шороха верхних одежд, — и, может быть, Леви даже благодарен за это. Ему тяжело представить, каково это — жить со знанием о таких простых вещах, незначительных, но отчего-то наполняющих жизнь смыслом; жить, просто зная о них, а не внезапно открывая для себя, затем собирая по кусочкам и пряча в закоулках головы между безусловным знанием о способах выживания и убийствах; жить, окружая себя вещам без смысла, суть которых — просто быть в этом мире. — Справедливо. — Легкий оттенок недовольства в голосе Леви почему-то забавляет Эрвина. Тот едва улыбается уголком губ, но даже так эта странная полуулыбка, кажущаяся чуждой на его лице, не портит его строго вида. Может, оно и к лучшему: его улыбки так пугающе неестественны, что воспринимаются как предзнаменование чего-то плохого. Эрвину не стоит улыбаться, это заставляет Леви чувствовать угрозу. — Мы могли бы остановиться и… — Нет. — Леви покачивает головой; последнее, что он собирается делать — приманивать Эрвина дурацкой сентиментальностью: отчего-то кажется, что для него это сродни следу крови для хищного, готового напасть, животного. — Чем все закончилось? Леви замечает краем, как Эрвин кивает — скорее, клюет носом; он так легко признает свое, пусть даже настолько маленькое, поражение словно бы это самая естественная вещь для его натуры. Отчего-то Леви кажется это странным, не вписывающимся в тот образ Эрвина, который призраком поселился в его голове — витает на севере сознания и изредка подбирается слишком близко, будто из любопытства, пробуя на зыбкость границу между воображаемым и реальным. Его натура — ладонь, истекающая кровью из-за зажатого в ней лезвия и совершенно не дрожащая от боли, потому что это ничто, несуразная плата за шаг к большой цели; его натура — давящее молчание и пытливый взгляд из-под тяжелых бровей; его натура — это быть отстраненным и задумчивым, чтобы потом, оставшись наедине, неожиданно улыбнуться — так, словно и правда за всем этим скрывается оставшаяся человечность.UNAFRAID
— И что… твой отец рассказывал тебе об этих книгах? — Леви пытается скрыть замешательство в голосе — Эрвин, видимо, улавливает и оттого едва улыбается на это. — Много чего. Сначала рассказывал об истории Стен, о титанах и первых командующих Корпусом. Потом — о людях, которые, возможно, живут за Стенами. О море и целом мире, от которого мы огорожены без права узнать о нем. Ладонь Эрвина поглаживает поверхность книги, и Леви, пристально наблюдающий за ее движениями, почти физически осязает оставшиеся частички пыли на чужих кончиках пальцев; проводит своими ладонями по штанам, чтобы избавить от фантомного липкого слоя, но увы. Больше не об что: вокруг него, фривольно усевшегося на край дубового стола в кабинете Эрвина, одни лишь бумаги и бутылочки с чернилами. Леви заводит руки за спину и чуть откидывается назад, все также наблюдая за ним — тот ничего не замечает, продолжая поглаживать кончиками пальцев срез книги и о чем-то размышлять с тенью задумчивости на лице. Наверное, Леви хотелось бы знать, где блуждают его мысли, когда они освобождаются от всего лежащего грузом на его плечах; как и хотелось бы знать, почему он решил доверить Леви свои воспоминания об отце. Должно быть, они были похожи — откуда-то же в Эрвине взялась вот эта дурацкая тяга ко всему на свете, которой он позволяет делится только в такие тихие моменты. Ночная тишина замка, приоткрытая ставня, из щелки которой тянет едва уловимыми весенними нотками — предвестницами окончания затянувшейся зимней передышки; слабо колыхающаяся свеча на дубовом столе и тяжелое дыхание Эрвина, словно бы отдающееся в груди Леви — хочется прикоснуться к груди и поймать его. — Эрвин. — Леви строго смотрит на него; наверное, в полутьме кабинета это выглядит пугающе — на то и расчет. Попытка припугнуть Эрвина и заставить его перестать говорить ерунду — на деле, пугающую — направлена против самого себя, своих мыслей, пугающих больше, чем существование целого мира за Стенами. Огненные реки, ледяная земля и поля из белого песка — велика ли разница, если существование Леви сжимается до маленькой комнатки Эрвина, до его слегка растрепанных, кажущихся мягкими в отсвете свечи, волос, до его внезапно мечтательного вида и чудаковатых мыслей, словно бы возвращающих ему потерянную за Стенами человечность. — Не думаешь о том, что это может быть запретной мыслью? — Разве? — Эрвин смотрит на него из-под опущенных ресниц — Леви тяжело сглатывает, но не отворачивается, сжимает пальцами край. Он тянется к столу, откладывает книгу на ее край, противоположный Леви. — Если истина запретна, то ее всегда можно одеть во что-то другое. Сказать, что это всего лишь моя мечта. Кому какое дело до этого? — Действительно. — Леви задумчиво произносит и замолкает: наверное, его тело такое большое от того, что пытается сдержать широту и нелепую самоотверженность его души — настолько сильно, что кажется слышен треск пуговиц его рубашки. Большие идеи и громогласные слова — для всех, большая мечта и мелкий шрифт на пыльных страницах — для самого себя, под ключом в ящике стола. В этом, пожалуй, весь Эрвин, и Леви не может сделать ничего с затягивающимся узлом в области груди — словно бы множество тонких нитей сворачивается в плотный клубок, путаясь между собой и сцепляясь намертво. — Извини, что нагрузил. — Ладонь Эрвина накрывает колено Леви, и тот вовсе не шевелится, позволяя этому прикосновению быть. Он впивается взглядом в его пальцы — длинные, плотные и абсолютно не музыкальные, — и поднимается глазами вверх по руке, без прикосновений оглаживая складки рубашки и её расстегнутый, разъехавшийся во все стороны воротник; рискует взглянуть в лицо, позволяя себе хотя бы на короткое мгновение уловить то выражение, которым Эрвин сопровождает первое прикосновение к Леви. Немая мягкость в сеточке морщинок, уже заметных даже без задумчивого прищура. Это ощущается странно. Леви чувствует себя не к месту. В одном прикосновении вмещается больше всего того, что было между ними. К горлу подкатывает удушье, но вместо того, чтобы поддаться ему, Леви тянется своими пальцами к пальцам Эрвина и легко дотрагивается до них — на внутренней стороне этой ладони прячется затянувшийся шрам от его клинка, и потому он невольно старается быть мягче, насколько это возможно. Какой долгий путь они прошли: от пожеланий смерти одного к другому и ответного желания приручить до тихих ночей в компании друг друга и чего-то невысказанного, витающего между ними; всему предшествует простая мысль — только они видят друг друга насквозь, со всеми недостатками и слабостями, со всеми скрытыми за фасадом званий мыслями и намерений, раздуваемых непомерным эго, видят насквозь и естественно принимают, будто бы взаимно давая естественный шанс на то, чтобы хотя бы ненадолго побыть обычными слабыми людьми с порочными сердцами. — О чём ты сейчас думаешь, Эрвин? — Ни о чём. — Лжёшь. — Эрвин смущенно улыбается, лишь уголками губ — ему не подобает так вести себя; Леви тяжело сглатывает, когда замечает его покрасневшие кончики ушей. — Так о чём? Леви пристально следит за движением его губ, боясь упустить то, как они произносят: — Может быть, о том, как после всего я смогу надеяться на мирную спокойную жизнь. Домик, библиотека, никакого галстука-боло и ночных отчетов. Никаких балов в Тросте и встреч с Закклаем, только предоставленность самому себе и тишина. — Молчит. В его тихом "после всего" столько тихой, аккуратной надежды, какая бывает только у тех, кто точно знает о своей неминуемой смерти — Леви легко стискивает его пальцы. — Я легко представляю тебя в этой жизни. — Я не уверен, что вписываюсь во что-то подобное. — Леви утаивает: он не уверен в том, что у него есть хотя бы шанс на жизнь, описанную Эрвином; идиллия, не совместимая с представлениями Леви о самом себе — ходящий под солнцем еще не перестал быть тем, к кому намертво прилип слой грязи. — Ты не понял, Леви. — Эрвин несильно — нежно — дергает его за руку, безмолвно заставляя сползти со стола и подойти ближе к нему. — Я легко представляю тебя в этой жизни вместе со мной. — Вот как. — Леви поддается. Он слезает со стола и делает шаг к креслу, не отпуская пальцев Эрвина из своих — наоборот, будто бы использует их как ориентир; случайно наступает на носок его сапог — наверное, теперь на нем останется пятно в виде отпечатка его подошвы, и едва успевает уловить чувство неловкости то ли от внезапной неуклюжести, то ли от раскрытия собственного волнения из-за близости к Эрвину. Одно колено соприкасается с чужим, через мгновение — уже два. Пальцы зажаты чужими пальцами. Они друг напротив друга. Леви задерживает дыхание и решается посмотреть прямо в лицо Эрвину — любопытство, умело сдерживаемое, так и подгоняющее его к бездумным жестам, щекочет где-то в области груди. Эрвин смотрит на него снизу вверх: затаившееся нечто в его взгляде внезапно заставляет его лицо выглядеть таким трогательным и открыто искренним, что Леви непроизвольно хмурится и произносит с намеком на обвинение, — ты смутился. Эрвин улыбается, и Леви понимает, что никогда не видел его улыбающимся во весь рот, чтобы была видна хотя бы белая кромка зубов; только вот так, когда уголки губ приподнимаются чуть выше, и искренность их изгиба подтверждается сеточкой морщин вокруг глаз. Леви далек от метафор, как и далёк от мира книг, в котором хотел бы жить Эрвин, но иногда ему кажется, что его морщины подобны тёмным тяжелым тучам, заслоняющим бесконечное голубое небо в пасмурные дни. — И тебе было нужно обязательно указать на это. — Конечно. — Леви чувствует, как вздох застревает в горле — это его собственное смущение. Маленький жест, соприкосновения пальцев, близость — достаточно протянуть руку, и он сможет дотронуться до лица Эрвина, провести пальцами по его умному лбу и вместить в ладонь его щеку и увидеть то, как он смягчается в его руках, только его руках; Леви тонет в нахлынувших ощущениях. — Командир. — Он тихо, но с нотой строгости зовет Эрвина в надежде, что напоминание его звания поможет стряхнуть в себя оцепенение — размывшуюся границу между его реальностью и мечтаниями, ускользающими в тень углов комнаты, туда, где их не достанет огонёк свечи. Ладонь Эрвина находит бедро Леви, легонько поглаживая его на пробу и как бы подталкивая ближе к себе; пальцы Леви же соскользают с ладони Эрвина и находят его плечи, крепкие от напряжения. Значит, не он один страдает от тяжелого, растекающегося по всему телу волнения. Колени Эрвина разъезжаются в стороны, чтобы Леви мог встать между ними, влекомый чужой ладонью. Молчание впервые кажется таким громким. Они впервые так близко подошли к точке невозврата, хотя сейчас, стоя перед ним и оглядывая его сверху вниз, Леви понимает, что рано или поздно они должны были. Взаимная игра в прятки, за которой скрывалась заинтересованность, тихая и гордая. Брошенные как бы невзначай взгляды, ощущаемые на коже как клеймо — Леви помнит, как ожесточенно смывал каждый из них жёсткой щёткой, не желая оказываться ближе к тому, к кому иррационально тянет. Приторная понимающая улыбка после его коротких пассивных ответов. Первый нормальный разговор — о слишком холодной зиме, кажется. Первая буква алфавита, криво выведенная Леви под чутким руководством Эрвина — почему-то научить Леви грамоте казалось ему жизненно важным. Разделенный на двоих чай в тишине. Поздние ночи в кабинете Эрвина и взгляды, тайно украденные друг у друга. Чувство дома посреди бури — Леви и не знал, что может быть связан с этим ощущением хоть для кого-либо; как можно быть домом для кого-либо, если сам не носил этого чувства в себе? Леви склоняется над Эрвином и касается губами его лба — не отстраняется, просто задерживает поцелуй на его теплой коже. Он перестает дышать — Эрвин тоже. Леви и не надо большего — это и без того больше всего того, о чём он изредка позволял себе задуматься. Он отстраняется, все еще крепко держась за плечи Эрвина и почему-то стыдливо отводя взгляд в сторону, словно бы мгновением назад он совершил что-то непоправимое; не успевает вздохнуть полной грудью и отпустить сжимающее горло волнение — Эрвин, ловящий тонкий подбородок пальцами, притягивает лицо обратно и вовлекает его в поцелуй, крепкий и одновременно целомудренный. Его сухие губы, тепло его тела, его большая ладонь, касающаяся щеки с внезапной бережностью — ощущения нахлынывают потоком, и Леви отстраняется, но так, чтобы продолжать чувствовать дыхание Эрвина на своих губах. Эрвин трётся кончиком носа об его щёку, и Леви успевает поймать за хвост мысль о том, что это всё — тихие вечера, разговоры обо всём и ни о чём одновременно, дом, Эрвин, — чем он хотел бы обладать в последний миг своей жизни. Тогда бесконечная темнота после не имела бы никакого значения.ASLEEP
…Леви аккуратно наносит помазком густую кремообразную пену на щёки Эрвина, удерживая пальцами его подбородок. Их кончики колются об мелко отросшие волоски, напоминая о том, что он, пожалуй, готов терпеть неприятное жжение только на одной части своего тела. Леви едва заметно задерживает дыхание и как можно спокойнее выдыхает — Эрвин бы всё равно не заметил бы; он сидит с прикрытыми глазами и думает, бесконечно думает обо всех вещах на свете, из-за чего между бровей пролегает заметная складка задумчивости. Леви проводит по ней пальцем, и на его коже остается немного пены. Пальцы Леви отводят подбородок в сторону, и он покрывает его щёки чуть более густым слоем пены; от нечаянного прикосновения покалывает кожу, и на ладони остаются лёгкие мурашки. Леви прикрывает глаза на мгновение… — Эрвин. — Леви шепотом зовёт его, пытаясь звучать как можно строже — слетевшее с губ судорожное дыхание выдаёт его несерьёзность. Леви только пытается казаться собранным, пытается не дать показать Эрвину, что любой его жест — лёгкий поцелуй под мочкой уха, прикосновение сухих губ к животу, там, где исподнее прилегает к коже и где её естественный запах ощущается лучше всего, и переплетённые пальцы, удерживающие Леви на месте и не оставляющие ему шанса сбежать от собственной неловкости перед Эрвином; любой жест Эрвина — испытание на прочность собственного тела и собственного разума, загнанного в угол от страха уязвимости — вдруг показав её, отдаст в руку Эрвина ещё больше власти над самим собой. — На кой ты не побрился? — Не нравится? — Леви будто бы слышит усмешку в его вопросе. —Нет. Ладонь Эрвина забирается под выправленную из брюк рубашку и ласково поглаживает тёплую крепкую поясницу, заставляя Леви придвинуться ближе к нему — к его лицу, желающему снова потереться об оголившийся живот, снова уколоться щетиной и оставить поцелуй через ткань. Эрвин ведёт кончиком носа вниз, к исподнему, и Леви. не сдерживаясь, запускает пальцы в чуть растрёпанные волосы на его макушке — не направляет его голову, просто подбадривает Эрвина; просто хочется дать ему чуть больше ласки. Спадающие на лоб светлые пряди, прикрытые глаза и едва-едва трепещущие ресницы, порозовевшие скулы и приоткрытые губы, слегка блестящие от слюны, оставляющей свой след на светлом исподнем: Леви тяжело дышать и почти больно наблюдать за уязвимостью Эрвина, но мысль о том, что больше никто не знает об этой стороне Эрвина — услужливой, нуждающейся в его теле и ищущей тепла в обычно холодных руках Леви, — заставляет покрываться кожу мурашками. Он раздвигает ноги шире, а ладонь, треплющая макушку Эрвина, тянется пальцами к его чёлке и сдвигает её в сторону. Эрвин смотрит снизу вверх и, нехотя отрываясь губами от ткани на лобке Леви, произносит: — Помоги мне снять это. Леви приподнимается, придерживаемый ладонью Эрвина, и пытается как можно быстрее стянуть исподнее вниз по бёдрам — выходит неуклюже, он покачивается и, едва успев стянуть ткань до середины бедра, плюхается обратно на край кровати с недовольным вздохом. — Спасибо, Леви. Леви смотрит на него из-под нахмурившихся бровей: — Ты никак не можешь оставить официальный тон за дверьми спальни. Эрвин улыбается уголками губ и возвращается обратно к бёдрам Леви, произносит между вздохами и поцелуями, спускающимися всё ниже и ниже по внутренней стороне: — Должно быть, это забавно… — Эрвин прикусывает тонкую кожу, и Леви резко, с шипением набирает воздух грудью. Зубы, тёплое дыхание, колющаяся щетина, оставляющаяся неприятно жгущие покраснения — всё смешивается в один плотный комок из ощущений; Леви чувствует, как тесно становится в собственном теле. — …мой официальный тон на докладах вызывает у тебя мысли особо рода. — Эрвин вновь упирается в пояс исподнего, держащегося на бёдрах и, не придумав ничего лучше, поддевает его зубами и тянет вниз, к коленям Леви. Достигнув их, оно сползает вниз по ногам и остается примятым коленями Эрвина, мнущегося в нетерпении. Леви ловит пальцами его подбородок в попытке создать иллюзию контроля — Эрвин смотрит на него внимательным, словно бы улавливающим все крутящиеся в голове Леви мысли, взглядом, и не сводит его, когда склоняется ниже и принимает головку члена в рот. … ровно тот же внимательный взгляд наблюдает за ним и сейчас, когда Леви опускает помазок в тазик с теплой водой и тянется за лезвием; вода в тазике постепенно мутнеет, на её поверхности — остатки пены и крошечные пузыри, испаряющиеся также мимолетно, как и появились. Леви расталкивается ноги Эрвина коленом, раздвигая их и становясь между ними — ладонь, жар которой ощущается сквозь ткань рубашки, находит его поясницу и медленно поглаживает её кругами, будто бы пытаясь успокоить. Леви и без того спокоен — от дурацких из-за своей жуткости снов ещё никто не сходил с ума. От Эрвина, будь он неладен, ничего не скрывается — даже флёр недосказанности, скрытый за безэмоциональным выражением лица. Леви снова обхватывает пальцами его подбородок и, склоняя голову в сторону, аккуратно подносит лезвие к щеке — медленно ведет им вниз в параллель линии челюсти, задерживая дыхание. Рука вряд ли дрогнет, но мысль о случайном повреждении Эрвина во время банального бритья, так ещё и рукой Леви угнетает. Леви повернут на его безопасности. Он всегда ненавидел военные советы: бесполезные разговоры, хищные скучающие взгляды и громкие слова, за которыми не стоит ничего, кроме воображений о настоящей человеческой воле — Эрвин нащупывает общую тональности разговора, и Леви ненавидит то, что ему приходится быть тем, кому нужно вывернуть себя наизнанку. Опасность всегда витала в кабинете заседаний, теперь же Леви улавливает её так, словно бы она стала чем-то осязаемым, чем-то, что можно было бы схватить, сжать в своих ладонях и пропустить меж пальцев. Эрвин всегда пожимает плечами и отшучивается: «Леви, конечно, это не так», — но это именно так; он стоит по правую руку от него, словно бы отделившаяся тень доппельгангера, и улавливает чужое настроение, чужой едва слетевший вздох и чужой недобрый взгляд в сторону Эрвина, отчитывающемся о прошедшей вылазке за Стены привычным официальным тоном. Леви хотел бы думать о его тёплых руках, о его прикосновениях, которых всегда оказывается чрезвычайно мало, и его губах, чьи отпечатки покоятся невидимыми следами по всему телу — он хотел бы, чтобы шутка Эрвина, сказанная между его бёдрами, оказалась правдивой; все, о чём Леви может думать — никто в этой комнате не рад жизни Эрвина. Леви пугают коридоры. Длинные и освещенные висящими по сторонам факелами, теперь они кажутся бесконечными, затягивающими в пучину темноты; он знаком с каждым поворотом, но теперь не доверяет ни одному из них. Они идут по коридору, и Леви, идущий по правую руку от Эрвина, с подозрением косится на преследующие их тени — одну высокую и раздавшуюся в плечах, вторую чуть ниже и более юркую, идущие шаг в шаг и чуть ли не наступающие на пятки. Это они сами — Эрвин и Леви, — но здравая мысль заглушается трезвонящей колоколом тревогой; защитить и спрятать, укрыть и поглотить. Дверь кабинета закрыта на внутреннюю щеколду. Оконные створки плотно прикрыты, тяжёлые шторы задёрнуты. Скрип пера, которым Эрвин неуклюже царапает отчёт, мешает прислушиваться к размеренному биению его сердца. Леви прикрывает глаза и тянется к пустому рукаву, глупо уложенному на правом бедре Эрвина — так, словно он пытался создать имитацию живой руки, бездвижно покоящейся на ноге. Леви мог бы взять эту ладонь, переплести её пальцы со своими и увести Эрвина в спальню, держась за неё; но он подталкивает его за плечи в сторону спальни, где одна оставшаяся свеча горит на прикроватном столике в ожидании вечерней перебинтовки. Леви пугают углы: огонь свечи не дотягивается до них, и потому они остаются тёмными, грозящимися хранить в этой темноте что-то опасное и непредсказуемое; это заставляет нервничать до назойливого липкого ощущения на кончиках пальцев. Леви повернут на безопасности Эрвина после его потери руки, и тяжёлые утренние сны где-то между дымкой сонливости и соприкасающейся с ней реальности, в которых сбываются все главные страхи, не помогают успокоить тело. Эрвин всё также поглаживает поясницу Леви — то медленно опускает кончиками пальцев на ягодицу, то вновь возвращается к на привычное место, нащупая любимые ямочки, — но опускает взгляд на бумаги, лежащие на заправленной постели. — Смотри на меня. — Леви бурчит сквозь зубы, сосредоточив всё внимание на лезвии, скользящем по коже Эрвина — не скрывает своего недовольства тем, что тот хватается за любой свободный миг, чтобы снова вернуться к отчётам. — Леви. — Что? — Он бурчит, сосредоточенно проводя лезвием по щеке. На зубчиках остаются волоски, и он наклоняется к тазику с водой, чтобы смыть их. От кожи Эрвина пахнет чистотой и мылом. — Леви. — Эрвин снова произносит его имя — почему-то его губы заставляют его имя звучать по-особенному нежно; его имя звучало так лишь однажды — когда обессилевшая мать подзывала его к грязной разворошенной постели. — Что бы тебе ни снилось… — Ты скажешь, что это неправда. Неправда — это отсутствие у тебя суицидальных замашек. — Леви звучит сурово, но касается пальцами свежевыбритой гладкой щеки — нежно и смиренно, словно бы те самые суицидальные замашки Эрвина вызывают в нём что-то сродни бескомпромиссной материнской любви. Может быть, эта причудливая схожесть и правда существует. Леви не может объяснить себе, почему все маленькие странности его большого характера и угловатости его безупречных жестов вызывают лёгкий трепет на кончиках пальцев; наоборот, эти глупые несоответствия желаемого и действительного должны раздражать, должны заставлять чувствовать себя преданным и поглощенным тоской от того, что идеального Эрвина Смита никогда не существовало — вместо него всегда существовал маленький мальчик, слишком рано научившийся играть в большие игры. Ответ всему в одном слове, но Леви не решает произнести его даже про себя — это приговор. Эрвин склоняет голову — Леви едва успевает увести лезвие от его кожи. — Ты хочешь сказать: «Прости». Я знаю. — Ладонь Эрвина отпускает бедро Леви и тянется к его ладони, тянет её к своим губам для короткого прикосновения — форма безмолвного «прости», раз бессмысленно произносить это вслух; на ней остаются крошечные пенные пузыри из пены. — Это не поможет. — Леви, я желаю тебе только добра. — Это я тоже знаю. Леви все знает: знает, о чём сейчас думает Эрвин, как и знает, о чём он будет думать весь оставшийся день после разговора; о вине, о долге, о собственной чести, без сожалений о самой себе, не позволяя просочиться ни одной жалостливой мысли о дышащей в затылок смерти. Это неминуемо — оба знают это, но пытаются существовать дальше, позволяя этой простой правде укорениться в сознании, словно распорядок дня разведкорпуса, не меняющийся последние годы, или капитанская рутина, выполняемая сама собой. — Дай мне просто закончить с твоим лицом. Эрвин замолкает. Ощущение его вины повисает между ними тяжёлым, липким напряжением.DEAD
Тишина. Леви слышит лишь собственное дыхание — ровное, но то и дело, сбивающееся на долю секунды и выдающее болезненное биение сердца; кажется, ещё немного, и оно проломит грудную клетку. Он прикладывает ладонь к сердцу в попытке утихомирить его, заставить замолчать, чтобы хотя бы ненадолго уловить момент умиротворения и подарить его Эрвину, его бездыханному лежащему телу, которому, наверное, уже и не нужно никакое умиротворение — оно и так читается в расслабленно прикрытых глазах. Леви всё равно хочется, просто как дань уважения его умершему сокровенному желанию. Он подходит ближе к старой кровати. За каждым шагом — свист половиц. Дом, за парой поворотов от треклятого подвала, уцелелый лишь одним чудом; ветхий, заброшенный и покосившийся вбок, пропахший многолетней пылью и сгнившими половицами — Леви проглатывает отвращение и опускается на колени перед кроватью. Его пальцы находят ладонь Эрвина и цепляются за нее, потерявшую свою белизну и теперь кажущейся безвозвратно огрубевшей; пальцы поднимаются вверх и пытаются нащупать местечко на запястье, в котором раньше больше всего чувствовался пульс. Его нет. Леви тянется к шее Эрвина, ловко расстегивает верхние пуговицы его рубашки и проникает едва трясущимися пальцами под нее, снова пытаясь найти нужное местечко на его теле. Бессмысленно. Он зачем-то выдумывает несуществующие возможности и цепляется за них, хотя это правда бессмысленно. Эрвин мёртв, и ничто этого не исправит. Леви поддевает его холодные кончики пальцев своими и прячет в своей ладони — так же, когда Эрвин, уставший после бесконечных разговоров с высшим командованием, забывал перчатки, и Леви приходилось прятать его ладонь в кармане своего зимнего пальто; так же, когда Эрвин наконец-то откладывал перо в сторону и отодвигал похоронные письма с именами погибших за Стеной, и Леви брал его за руку в немой поддержке, пытаясь напомнить аккуратным жестом — «Это не твоя вина»; так же, когда они проводили редкие ночи вместе, и Леви аккуратно, будто бы в искреннем смущении, держал спящего Эрвина за руку в борьбе с собственной бессонницей. Раньше — неважно, спит ли он или погружен же в мысли, — он сжал бы пальцы Леви в ответ и погладил большим его сухие костяшки. Холод кожи, лёгкий сквозняк и ощущение прилипшей по всему телу грязи — вот ответ. Леви ложится щекой на их сцепленные пальцы, чуть бодаясь макушкой в бедро — наверное, сейчас он ничем не лучше кошки-сироты, оказавшейся брошенной хозяином, — и рассматривая Эрвина из-под полуопущенных ресниц. Его живот и бок, пробитый и окровавленный, с прилипнувшей к плоти тканью. Его грудь, не раздувающуюся широко от каждого сделанного вздоха. Его могучий подбородок, теперь кажущийся несуразно маленьким, и его лицо с тенью от опущенных ресниц и проваливающимися скулами — в нём едва узнается тот самый Эрвин, смотрящий с агитационных плакатов. Впрочем они имели мало общего между собой — между тем, кем Эрвина видели и кем он был на самом деле, каким он отпечатался в самом Леви. Имеет ли это смысл теперь, когда он выглядит маленьким и измученным, словно выбравшемся из настоящего ада? У Леви нет времени скорбеть. Нет времени, чтобы лечь рядом и прочувствовать полностью холод его тела. Нет времени проститься с ним так, как он того заслуживает. Нет времени, чтобы скорбеть о своей потере, как и времени на то, чтобы обругать себя, обвинить себя, извести себя тысячью несбывшихся вариантов, при которых Эрвин мог бы остаться рядом с ним, а затем извести себя мыслью, что ни в одном из них этому не нашлось бы места. Эрвин не выбрал бы что-либо кроме долга, а Леви не смог бы устоять перед собственным эгоистичным желанием дать Эрвину наконец-то вздохнуть полной грудью; их пути расходятся, а Леви снова в нулевой точке, когда смерть Эрвина видится ключом к свободе — сначала для защиты близких, теперь же ради того, кому хочется подарить освобождение из желания быть человечным к тому, кого любишь. Леви поднимается с колен и, всё также держа пальцы Эрвина своими, склоняется над ним, чтобы оставить поцелуй на лбу — такой же, какой Эрвин всегда оставлял на его лбу в их редкие тихие моменты, словно бы из веры, что он сможет отогнать все тревоги. Окно покачивается, издавая противный скрип, а тонкие занавески, покрывшиеся пятнами старости, покачиваются на слабом дуновении проникающего ветра. Жизнь продолжается… …как и продолжается тогда, когда Леви возвращается в Сингансину. Хаос прошедших лет покрыт зеленью, тянущейся по наклоненным домам и обломкам их же несчастных собратьев, пробивающейся через вымощенные камнем дороги и ползущей в сторону образовавшихся водоёмов — крошечное подтверждение, что всё так или иначе тянется к жизни, а не от неё. Он с лёгкостью находит нужный дом и поднимается на второй этаж, всё также аккуратно ступая по скрипящим половицам и задерживая дыхание, чтобы не надышаться пылью; заходит в комнату, затаив дыхание в каком-то непонятном ожидании. Пару месяцев назад ему снилось, что Эрвин жив: сидит в этой же комнате и вглядывается в бесконечное голубое небо через грязные занавески, смиренно ждёт Леви и ничего не говорит. Тогда он впервые проснулся с мокрыми ресницами. На постели лишь оставшиеся от Эрвина кости, выглядывающие из-под сгрудившейся одежды. Леви подходит ближе — тихо, словно бы боясь потревожить покой этого места, — и собирает останки в плащ с крыльями свободы, чтобы увести обратно к стене Мария и похоронить в тихом месте, о котором будут знать только доверенные лица. Жизнь продолжается снова.