La tristesse durera toujours

NC-17
В процессе
16
автор
Размер:
планируется Макси, написано 50 страниц, 26 631 слово, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 9 Отзывы 1 В сборник

2

Настройки
Скромное торжество уже началось, ждали только его, самого главного и важного гостя. Самого большого и грозного начальника. В его случае не могло быть «опозданий» — когда он появился, тогда и должно. Выше него не было никого здесь, в Лорьяне, да и в Париже, да и во всём, что касалось немецкого подводного флота. Стоял, конечно, и над ним начальник — главнокомандующий кригсмарине, но тот ныне терял влияние и в обозримом будущем Дёниц намеревался сам занять его место, дабы получить полную власть над военным флотом. Флот и без того имел значительный перевес в сторону подводных лодок — любимого оружия адмирала Дёница и во многом его детища. Он и сам был подводником — когда-то давно, ещё на Великой войне. Для него та война закончилась печально — поражением, потоплением, пленом и подорванным здоровьем, но это не помешало ему по возвращении домой продолжить службу и карьеру и ныне, к сорок второму году, достичь небывалых высот. Подводные лодки строились в невероятных количествах, самую отборную молодёжь загоняли на флот, финансирование шло бесперебойно. Подводные войска считались элитными, привилегированными подразделениями, уступающими, разве что, авиации в почёте и славе. В отличие от пехоты, морякам не приходилось глотать дорожную пыль и продираться с танками сквозь кровь и копоть. Не приходилось месить грязь под пулями, стрелять, драться и видеть дело своих рук — разлагающиеся трупы, разрушенные города и оборванные жизни. Милостивый океан всё уносил. После длительного круиза подводники возвращались на мирный берег, щеголяли красивой формой и наградами и целый месяц пили и веселились. По крайней мере, так это выглядело со стороны — чётко разграниченные обязанности, морской воздух и дружный коллектив, превосходная кормёжка, тёплая постель и сон по расписанию, а в бою всё равно всё зависит от капитана, в то время как матросы — лишь винтики, отлажено вертящиеся детальки механизма, единого с грозным чудом техники. Смерть же — гибель и страдания врагов, как и собственные, лежали где-то далеко, в необозримости, в глубине рокочущих вод. Когда придёт час, всё произойдёт быстро, и не останется выживших, искалеченных и сломленных, чтобы рассказать об этом. Одним словом, дело того стоило. Субмарины вели войну по разработанной Дёницем стратегии, и эта тактика приносила плоды. В Атлантике преимущество оставалось за немцами. Англия несла большие потери, фюрер был доволен. Дёниц тщательно контролировал подвластную ему отрасль, трудных дел и сложных решений ежедневно было невпроворот, и ему нравилась такая напряжённая жизнь. Нравилась такая работа, и он отдавал ей всего себя. Его внимание распространялось дальше приказов и сводок. Он составлял и курировал многие операции, находясь в штабе, поддерживал шифрованную связь с теми, кто в море — с десятками и сотнями субмарин, идущих своим курсом к своим целям. Большинство своих капитанов он знал — строго, но справедливо оценивал их работу, вникал в их нужды и потребности, приходил, если требовалось, на помощь. Отличившихся — лично встречал по прибытии из рейда и награждал. Никто не был забыт и брошен, никто не был одинок в море. Они были одной большой, огромной семьёй, обширным кланом со своими волчьими суровыми законами. Адмирал знал, что его уважают и ценят, что он незримо присутствует на каждой субмарине. Постоянные награждения, встречи и проводы для него давно слились в привычную рутину, но он понимал, как важно для его капитанов увидеться с ним лично, пожать его руку, поделиться своим мнением и услышать от него пару ободряющих слов. Разумеется, такую честь нужно было заслужить — и они заслуживали. Для них это как если бы фюрер лично напутствовал солдата в бой. Дёниц много работал и был действительно незаменим. Конечно, незаменимых людей нет, но без него составленный им механизм забарахлил бы, а это недопустимо… Но ведь нужно иногда давать себе роздых. Хотя бы изредка позволять себе маленькие слабости. Назначать награды, ради которых всё затевается… Слабость и награда у адмирала была всего одна, и он сам её себе присудил и назначил. Сегодняшний праздничный обед в Лорьяне — один из сотен, на которых Дёницу доводилось присутствовать. Всё как обычно: он выслушивал бравурные тосты и сам бросал несколько скупых и сдержанных слов, выпивал полбокала вина — не больше, и дарил короткой, прохладно-ласковой беседой тех, кто достоин. Но сегодня обед особенный. Главный звездой на нём был Вернер Хартенштайн, благополучно вернувшийся из рейда. За один поход он потопил двенадцать транспортов противника и несколько повредил — результат блестящий. Да, Хартенштайн не числился самым успешным хищником в кригсмарине, от безусловного первого места и рекордов он был далёк — но то была не вполне его вина. Он лишь выполнял приказы и, как приказано, держал постоянную радиосвязь со штабом, отчитываясь о каждом маломальском событии в своём квадрате. Уже не раз Дёниц изыскивал возможности направлять его в более спокойные районы, задерживать в безопасных далёких водах и обеспечивать ему прикрытие. И приказывал выходить из боя, если возникала серьёзная опасность. Любая опасность. Такая уж это была необоримая слабость. С недавних пор Дёниц стал бояться за него. За него одного. И старался уберечь его в море и подольше удержать на берегу. Пусть это несправедливо и в какой-то степени нечестно, но на то и дана адмиралу власть — сердцу не прикажешь. Сердце выбрало его, его одного — чудесного послушного мальчика, безупречного героя, такого доброго, честного и упрямого. И даже в этих тепличных условиях Верн умудрился навоеваться. Дёниц знал срок, когда подлодка Хартенштайна вернётся в Лорьян. Собственно, от указаний адмирала и исходящих из штаба шифровок с задаваемыми курсом и скоростью эта дата и зависела. Он озаботился заранее и, как бы ни было это сложно, выбил в плотном рабочем парижском графике несколько дней для потворства своей слабости. Служба и без того обязывала его часто бывать в Бретани — там располагалась крупнейшая база немецкого флота, регулярно требующая контроля и проверок. Для адмирала и в Лорьяне занятий хватило бы с избытком, но всё же для своего любимца он несколько часов выкроил бы, чего бы это ни стоило. Часы с Вернером ценились выше любых других часов. Дёниц не мог постоянно напряжённо работать, не мог быть сосредоточенным и безупречным двадцать четыре на семь. Ему нужна была эта уязвимость. Хотя бы раз в пару месяцев необходимо было сбрасывать давление — скидывать тяжёлые, приросшие к коже доспехи и давать себе отдохнуть. Поэтому Вернер стал ему дорог. Стал важен. И затянуло так, что не выплыть… Это началось полтора года назад как простая интрижка, мимолётная и оставляющая приятную долгую память — одна из тех, которые адмирал допускал нечасто, скорее сказать, очень редко и с течением лет всё реже. Дёниц не имел ничего против женщин. С женщиной было бы разумнее и проще — и так и есть, в Германии ждала всем довольная супруга, а в Париже скучала увешанная бриллиантами любовница, с которой адмирал не столько спал, сколько изредка водил на мероприятия, на которых полагается появляться в блестящем женском обществе. Война шла своим чередом где-то далеко, и ничто не мешало ему иметь всё, что он хочет. Но ни одна женщина не справилась бы с настоящей задачей. Изначально дело было не в Хартенштайне, а в том, что Дёниц сам позволял себе иметь такую прихоть: любимого капитана подлодки, успешного и отважного, детёныша и выкормыша, верного последователя, вассала и рыцаря, самурая, бесконечно преданного своему даймё. Дорогая игрушка, какую не купишь ни за какие деньги, милая и трудная морока, отрада глаз, души и плоти — вот, чем он был. Дёниц хотел обладать не просто телом, но совершенным любовником, в котором, как в волшебном зеркале, узнавал бы себя прежнего — молодого и дерзкого, свой воплощённый идеал. Такая связь тем больше приносит удовольствия, чем больше собственных сил и чувств в неё вкладываешь вольно и невольно — и в Вернера уже было вложено чёрт знает сколько. Теоретически на месте Хартенштайна мог быть — и, наверное, был бы — другой. Но никто ещё не справлялся с ролью настолько успешно. С Хартенштайном всё складывалось иначе, чем в предыдущие, уже позабывшиеся разы — серьёзнее, глубже, необратимее. С ним очень быстро, за считанные месяцы, за считанные встречи дело зашло далеко — до тревоги за него, до настоящей сердечной боли от одного упоминания его имени и его буквенного кода в шифровках, до даримой им неподдельной тоски и неподдельного счастья. Вернер оказался желаннее и прекраснее всех, что были прежде. Не потому, что он такой уж талантливый моряк (хоть он талантлив), ведь талантливых, прирождённых подводников, у Дёница было и так достаточно. И не потому, что он так уж красив, интересен и ласков (он красив и ласков), ведь и без него адмирал легко нашёл бы и красоту, и нежность, и страсть — и волчонка, и кошечку. И согласную готовность на всё, и любовь на одну ночь, или на несколько ночей, или на столько, сколько потребуется — весь Париж был в его распоряжении. Но всё это нашлось бы по отдельности. Вернер же сочетал в себе многие достоинства в идеальных пропорциях. Больше всего на свете Вернер любил море и подводные лодки — как и Дёниц когда-то. К начальнику Вернер испытывал искреннее уважение, почтение и, насколько можно судить, взаимное влечение (это, впрочем, козырь не такой уж редкий — адмирал, при своём высоком положении, сознавал свою привлекательность). Заниматься с Вернером любовью — всё равно что побывать на небесах. Мало что в жизни приносило столько же удовольствия. И Вернер был неуловим: он подчинялся, но не растворялся в чужой воле, не терял упрямства и собственного характера. Он мурлыкал и подставлял шёлковую спинку для поглаживания, но иногда и слегка царапался, мог чуточку побить хвостом, вздыбить шёрстку на загривке — не всерьёз, ровно так, чтобы было интересно. Вернер вновь и вновь ускользал, когда его уже хотелось взять покрепче, выпархивал из рук — заставлял о себе волноваться, заставлял о себе думать, заставлял о себе мечтать и, как сейчас, заставлял бросить все дела и нестись к нему навстречу… В просторном помещении, используемом для торжественных случаев, было тихо. Солёный морской ветер заносил в раскрытые окна крики чаек и далёкий грохот ремонтных работ, но не мог развеять висевшей в воздухе завесы сигаретного дыма. Народу было немного. Капитаны, старшие офицеры и ещё кое-кто из берегового начальства сидели за столами по несколько человек. Обстановка была полуформальная, многие отложили фуражки подальше и повесили кители на спинки стульев. Еда была сносной, вино качественным и посуда чистой — адмирал во всём этом бегло удостоверился, пока занимал своё почётное место. Но первым фактом, в котором он убедился, было наличие Хартенштайна. Он здесь — и холодно и сладко засквозило от приоткрывшейся в сердце щёлки. Увидеть его, милого, дорогого, спустя два месяца и семнадцать дней (неужели считал? Нет, просто привычка ничего не упускать…) Слава богу, жив, здоров, невредим, пушист и светел как всегда. Когда все расселись, кто-то из штабных затянул приличествующую случаю речь о победах Роммеля в Египте. Дёниц слышал эти слова сотни раз и сам старался их не произносить — он раскрывал рот только по делу. Обстоятельства сложились так, что он почти не спал предыдущей ночью — рабочие вопросы до последнего не отпускали, потом дорога из Парижа. На служебном самолёте до Бретани получалось добраться всего за пару часов, но это было сопряжено с определёнными рисками. По приезде в Лорьян Дёниц успел освежиться и переодеться, но не более того. Потому теперь он чувствовал себя усталым и измотанным. Он не имел права этого показывать, он должен всегда быть собранным и решительным, примером для остальных. Однако в последнее время столько всего навалилось, что даже долгожданное обретение Вернера не могло облегчить эту ношу. По крайней мере, не сразу. Но ничего, скоро отпустит. Именно ради Вернера следовало быть бодрым и полным сил. Именно Вернер даст ему отдохнуть и развеяться, очиститься и воспрянуть душой и телом. Вернер — его надежда и награда за все эти дела, которым никогда не будет конца… На протяжении недолгого торжества Дёниц часто находил его глазами. Хартенштайн сидел за столом неподалёку, почти напротив — преград и других людей между ними не было, наверняка Вернер нарочно так устроился. Умница. От каждого поверхностного прикосновения взглядом к его основательной фигуре сердце окатывало переливчатой нежной волной. Какой же этот мальчик славный. Да, мальчик — из-за разницы в возрасте и положении все эти отважные, прокуренные и просолившиеся, закалённые в боях и штормах моряки для Дёница оставались детьми. Особенно этот, выбранный им среди прочих — великолепный, сильный и мужественный зверёнок. Дёниц угадывал в нём и что-то мягкое, почти уязвимое, покорное и манящее — что-то от одомашненного волка, безмолвно признающего превосходство могущественного человека над ним. Было в Хартенштайне что-то такое магнетически притягательное — хоть в сундук его запирай и прячь на дно морское, чтобы никто не мог на него смотреть. Он не побрился, не привёл себя в должный порядок, между тем как время у него со вчерашнего дня имелось. Упрямец. Причесался — и то молодец. Дёницу нравились его волосы, пусть даже сейчас они смешно топорщились на макушке. Его отросшие вихры лежали пёстрыми прядками — тёмно-русые вперемешку с выгоревшими светлыми росчерками. Чистотой они не отличались, хоть и были вымыты — наверняка, но после проведённых на подлодке месяцев этого мало. В остальном же достойно похвалы: в на удивление белой и отглаженной рубашке, при прилежно повязанном галстуке. И даже при кителе — тот висел на спинке стула. Нарядный. Ладненький и симпатичный. Далёк, конечно, от совершенства, но Дёниц ясно различал его неловкие попытки привести себя в приличествующий случаю вид и оставить начальника довольным. В повседневной жизни Вернер за своей внешностью мало следил — в этом не было надобности, он всегда был хорош. И так даже лучше, ведь страшно представить, каков бы он был, если бы привить ему аккуратность, собранность и строгую осанку, заставить его по-настоящему за собой ухаживать и дополнительно украшаться. Если бы он сам к этому стремился, то натворил бы немалых бед. При его нордических данных в СС ему были бы рады. Хотя, нет — чересчур пятнист… Одним словом, привести его в порядок — и цены бы не было. Но тогда имеющие очи узрели бы. Тогда его точно пришлось бы прятать в сундук на дне моря, или приставлять к нему охрану, или держать его постоянно при себе. Какой из этих вариантов оптимален, Дёниц пока не решил… Как бы там ни было, он приучил Вернера к тому, что когда они вместе, нужно выглядеть идеально. Близко, насколько это возможно, к идеалу. И Вернер старался — только для него. Холодный оценивающий взгляд проходил по Хартенштайну так же бегло, как и по всем остальным капитанам. Все знали Вернера как адмиральского любимчика, фаворита и приближённого — а теперь, после его побед, и подавно, но всё же на людях следовало соблюдать приличия. Обведя присутствующих, Дёниц опускал усталые глаза к столу, к своим рукам и золотым кольцам на рукавах, к своему бокалу с тёмно-красным вином, к лежащей тут же зажигалке и портсигару. При этом он не переставал ощущать на себе внимание Вернера. Тот не таращился в открытую, смотрел чуть мимо, но стоило адмиралу шевельнуться или скрипнуть стулом, и ресницы Вернера мелко вздрагивали, мигом опускались, скрывая скользящий, осторожный и пристальный взгляд. Таких выразительных и ясных глаз Дёниц ни у кого не встречал. Разве что, у особо роскошных кареглазых женщин, от одного взгляда которых летят искры. У Вернера глаза были светлые — голубые на солнце и серые при электричестве, без всякого тёмного обвода и томной складки век, но и они били на поражение. Они задевали и не отпускали, как розовый шип, за который цепляешься и на который тянет насадиться лишь глубже. Стоило неосторожно пересечься с Хартенштайном глазами, и даже дух захватывало. В его зрачках — оттенка солёных вод Атлантики — свет преломлялся и словно бы откидывал прозрачные отблески на рыжие лучистые ресницы. Настоящее сокровище — этот его пытливый, озаряющий, пронизывающий взгляд, будто увеличительное стекло, поймавший луч солнца и направивший в темноту души. Ослепительно, горячо, почти больно, вот-вот прожжётся чёрное пятнышко и заструится тонкий белый дымок… От одного этого взгляда у Дёница внутри что-то сладко сжималось, тянуло, ожидая и требуя — и напряжение, усталость, подавленность многих последних дней медленно отступали. Он чувствовал, что Вернер его утешит и исцелит. Уже начал, глазастенький, и облегчение и благодарность туманили холодный разум. Сердце радовалось и частило стук, разгоралось, плавилось и вот уже начинало обугливаться по краю. Дёниц был на семнадцать лет его старше — чудовищная разница, но не такая уж ошеломляющая, если не рассчитывать на бескорыстный интерес. Для своего возраста адмирал выглядел неплохо — сохранил и стройность, и внушительный вид. Он был к себе требователен и строг, следил за здоровьем и соблюдал себя в идеальном порядке, и потому не боялся показаться жалким — даже рядом с отборнейшими своими морскими орлами. Даже рядом с Хартенштайном. В молодости Карл был красив, даже слишком, как картинка, но время беспощадно. Сейчас от былой прелести осталось мало. До старости далеко, сил и желаний много и синие глаза ничуть не поблёкли. Дёница всё ещё не удивляло, когда молоденькие штабные адъютанты и машинистки робко розовели от звука его командного голоса и смотрели — вернее, не смотрели с затаённой мольбой. Но от истины не скроешься. Некогда совершенное лицо упустило точёную правильность черт, потерявшую упругость кожу исчертили морщины и тревоги. Но ведь это и неважно. Главное — поведение. Умение держаться и носить форму. Управлять и властвовать. Ему ли не знать, что встречные, и самые отборнейшие орлы, и Хартенштайн тоже, видят в нём в первую очередь его звание и статус. А значит, Вернера должно вполне удовлетворять то, что он видит. Было бы самонадеянно и наивно рассчитывать на бескорыстный интерес, но, с другой стороны, в чём теперь его корысть? Хартенштайн давно доказал, что своё положение занимает заслуженно. Он молодец, он один из лучших, и он добился бы этого и без адмиральской протекции. Ныне у него имеется всё, что ему нужно, и всё, о чём можно было бы ещё попросить, Дёниц загодя угадывал и предоставлял ему. Наверное, Хартенштайна привлекали не материальные выгоды, а сам факт того, что его оценили по достоинству. Что у него роман аж с командующим подводным флотом, что мужчина, которого он считал превыше всех на земле и в море, без ума от него. Да, в этом всё дело. Дешёвых и простых развлечений Вернер найдёт себе сколько угодно. Но такое развлечение — дорогое, опасное, трудное и крайне любопытное. И потом, есть ли у него выбор? Вернер подчиняется своему руководителю также беспрекословно, как капитану на подлодке подчиняется каждый матрос. Так уж сложились в его пользу звёзды: Вернер по природе своей склонен к связям с мужчинами, и потому эта связь ему не в тягость, он идёт на неё легко и охотно. Да что уж там, он сам спровоцировал её возникновение, ведь его пылкие взгляды (в отличие от взглядов адъютантов и машинисток) проигнорировать или неверно интерпретировать было невозможно — он заслужил свою награду. Так что, Дёниц его, скорее, заметил и наградил, нежели выловил в мутной воде и принудил — хоть эти понятия и переплетены. У них всё обоюдно и взаимно, пусть и с возбуждающим оттенком принуждения, исходящего из самого факта разницы их положений. Лишь иногда Дёница тревожила, самую малость волновала мысль — а если нет? Если однажды Вернер передумает, наиграется, взбрыкнёт и впредь перестанет быть послушным? Нет уж, поздно давать задний ход. Как известно, при резком изменении курса у субмарины неизбежно возникнут проблемы с балансировкой дифферента и гидродинамической подъёмной силой. Если уж начал погружение — то только вперёд и вниз, до самого грунта. У адмирала было достаточно влияния и рычагов воздействия, вдосталь инструментов, чтобы заставить кого угодно, тем более, человека ему всецело подвластного, покориться. Он мог бы устроить Вернеру трудности, мог бы пригрозить ему самым главным и важным для него — лишить его вверенной ему подлодки и команды. Списать его на берег, вообще уволить Хартенштайна с флотской службы. Даже официальной причины изобретать не пришлось бы, достаточно росчерка на бумаге — и жаловаться будет некому (не говоря уж о проблемах с гестапо, военной полицией и контрразведкой). Дёниц мог бы поставить его в такое положение, в котором Вернеру ничего иного не осталось бы, кроме как полностью сдаться на его милость. Дёниц мог бы заставить его и хотел, чтобы Вернер знал это. В данном случае единственное, что могло бы адмирала остановить, это нежелание делать любовнику больно, обижать его и выглядеть чудовищем в его глазах. Власть тешила, контроль возбуждал, да. Но ещё сильнее заводило добровольное согласие. Дёницу нравилось думать, что он осознанно и великодушно не воспользуется своей всесильностью, чтобы заставить, принудить или сломать. И ему хотелось, чтобы Вернер знал и это тоже — что он свободен и ничто ему не грозит. Но лишь до тех пор, пока Вернер покладист, пока разумно не нарушает ограниченных пределов своей свободы и не убегает, не уплывает слишком далеко, за буйки, за просторные решётки клетки размером с океан. Хотелось, чтобы Хартенштайн помнил и об этом — им обоим не следует пробовать мир на прочность и проверять, что будет, если условия нарушатся. Вернер может просить о чём угодно, может рассчитывать на любые поблажки и вольности и даже — даже! — в отсутствии Дёница может проводить время с другими мужчинами или женщинами и развлекаться на свой вкус, раз уж ему неймётся. Но когда они вместе, Вернер должен следовать правилам и слушаться… После торжественной части Дёниц прошествовал через зал прямо к нему — к нему первому, и они поговорили, пока другие капитаны скромно ждали своей очереди. Официально награждать Вернера пока было рано. Достаточного тоннажа он не набрал, а незаслуженная награда не добавила бы ему уважения в глазах товарищей. Правда, Дёницу уже хотелось его наградить. Руки так и чесались набросить на него шлейку. Вес высоких наград, золотых рыцарских крестов, мечей, дубовых листьев, медалей и прочего привязывал к земле, подобно якорям. Особо отличившихся героев, уже вписавших своё имя в историю и отблиставших на газетных страницах, было принято чтить и беречь. Их списывали на берег и пристраивали на штабную работу, тоже важную, но более комфортную и менее опасную. Герои же, зачастую измученные — что в газетах не афишировалось, но ведь очевидно, награды даются не просто так — перетрудившиеся, физически, умственно и психически надорвавшиеся, одним словом, успевшие нахлебаться суровых приключений и более не годные к трудной службе, обычно не были против почить на лаврах. Они соглашались — ведь выбора не было, опасную дорогу уступить молодым бойцам, ещё ищущим своих подвигов. Но с Хартенштайном, к сожалению, такой фокус пока нельзя проделать. К сожалению или к счастью. Может, оно и к лучшему? Краем сознания Дёниц понимал, что комнатная собачка с бантиком в виде рыцарского креста на шее рано или поздно перестанет его занимать — он это уже проходил (однако, надо признать, той позабытой собачке до Вернера было далеко). Чересчур послушная, запертая в сундук игрушка не взбудоражит кровь. Вернер потеряет часть своей прелести — и наверное, большую часть, если перестанет быть отважным капитаном, влюблённым в море и смело рвущимся в бой, и согласится (а кто его будет спрашивать?) на формальную должность очередного штабного красавчика, вылощенного, вычищенного как призовая лошадь и увешанного наградами и павлиньими перьями, послушно передвигающего кораблики на картах в Париже. Хорошо будет иметь Вернера под рукой постоянно, но ведь постоянство наскучит, не так ли? Вернер вольная птица — он и сам затоскует и начнёт дурить. Каждый вечер кидаться друг на друга, как после двухмесячной разлуки, не получится. Конечно, отношения могут быть иными — не бурей, пламенем и встряской, а наоборот, уравновешенными, спокойными, равными и самоценными, больше похожими не на страсть, а на дружбу, можно сказать, на супружество… Но и тут увы. Нужно смотреть правде в глаза, пока ещё не растаяли остатки рассудительности и взгляд не окончательно затуманился обожанием. Для «равенства» у них слишком уж большая разница в положениях и интересах. Равенство подразумевает более высокую степень близости и душевного родства. Вернер же пока оставался манящей тайной. Тем и привлекал — загадка, любимец и магнит. Дёниц пока не был готов с ним «дружить», ставить его на одну с собой доску и вести разговоры по душам. Пока его хотелось в первую очередь трахать. В конце концов, «друзья» у Вернера имелись в достаточном количестве, а вот «хозяин» был только один. Да и истинного доверия к нему, свободолюбивому и своевольному, явно ещё не нагулявшемуся, не было — по крайней мере, такого доверия, которое вырабатывается на протяжении проведённых рядом многих лет. А они вместе всего ничего — и то, по большей части не рядом. И потом, насчёт «супружества» — Дёниц был уже четверть века благополучно женат. Пусть теперь это отошло в прошлое: дети выросли, а служба и война окончательно оторвали его от дома. Но он и в прежние годы не часто дома бывал. Однако жену свою Дёниц высоко ценил, ведь она никогда его не подводила. Полагающиеся по статусу любовницы и приятные интрижки с отборными ручными орлами не в счёт — они необходимы для поддержания тонуса. В плане же «супружества» он считал себя принадлежащим лишь жене — идеальной матери его безупречных детей, постоянной звезде, многие годы светящей ровно и мерно. А Вернер — это проносящаяся в тёмных небесах огненная комета. Не менее и не более. В общем, пусть ещё погуляет. Запереть его в штабе всегда успеется — если судьба не решит иначе и враз его не отнимет, а чему быть, того не миновать… Пока Дёниц наградил его тем, что прилюдно похвалил его, во всеуслышание отметил его заслуги, чем заставил его вспыхнуть от удовольствия и даже чуточку покраснеть. Наивно, да, но Вернеру действительно это требовалось. Требовалось всем этим большим и сильным мужественным детям, теперь даже больше, чем многие годы назад, нуждающимся в отцовском одобрении и поощрении. Следующая часть программы интересовала Дёница куда больше. Не было нужды приглашать Вернера, звать или указывать дорогу. Он и так её знал. В Лорьяне за адмиралом сохранялись его личные апартаменты, которые он занимал, когда приезжал — не бог весь что, но условия сносные. Вернер без излишних понуканий перебирался туда, как только Дёниц прибывал. «Перебирался» громко сказано — вещей у Хартенштайна не было никаких, он приносил только главную свою драгоценность и себя самого. Не было нужды это скрывать или чего-то опасаться. Только ещё не хватало прятаться. Дёниц мог себе позволить такую малость, и его охране и прислуге хватало соображения, чтобы ничему не удивляться и помалкивать. В конце концов, они ведь во Франции… После торжества пришлось потратить ещё несколько часов на не терпящие отлагательств дела, но к вечеру Дёниц оказался свободен. Было бы чертовски тоскливо, если бы Вернер его подвёл. Но разве это возможно? Он ведь знает, чем бы это ему грозило. Он не рискнул бы вызвать гнев. Ничем и никогда — поэтому Дёниц и дорожил им. Вернер ждал дома. Пусть место это мало подходило под подобную характеристику — вылизанные до блеска и богато обставленные, безжизненные и безликие номера, в которых адмирал примерно раз в месяц проводил по несколько ночей во время своих инспекций. Статус обязывал к роскоши, а Дёниц так давно слился со своим статусом, что спартанские условия счёл бы для себя неприемлемыми. Ему, как главнокомандующему, полагалось всё самое лучшее. В том числе и самый лучший любовник. К тому же то, что он хотел делать с Вернером, требовало чистоты, комфорта и удобств. Всегда бы так. Поистине идиллическая картина: тихонько льющаяся под иглой серенада Шуберта, жёлтый круг лампы под абажуром и чудесный мальчик, такой же, как днём, в белой рубашке, уже слегка помятой, чуточку встрёпанный — к вечеру это простительно, на диване, с чашкой чая и книгой, простой и домашний, хоть это совсем, совсем на него не похоже. Пусть это обман, чёрта с два Вернер будет сидеть спокойно и читать книги — наверняка схватился за неё, как за прикрытие, только что. Наверняка караулил, заслышал звук открываемой двери и решил разыграть очаровательную сценку. И в этом тоже — его старание, исключения, которые он делает, милые жертвы, на которые он готов пойти, чтобы сделать хозяину приятно. Войдя, Дёниц натолкнулся на его мягкий и упрямый, пристальный и настороженный тигриный взгляд. Блестящий и выжидающий, опасливый. Такое внимание было приятно и лестно, но каждый раз заставляло задаться тревожащим вопросом — и даже неясно, хорошо это или нет, — что Вернер чувствует? Доверяет ли? Не боится ли? Не злится ли. Не таит ли протест. Не томится ли, не желает ли вырваться на свободу и поскорее отсюда удрать… Впрочем, нет, нет. Он именно там, где ему хочется быть, — иначе бы не был. Но его глаза так красивы, что их разящая стремительность сбивает с толку и оттого ничего не понять. Теперь всё хорошо. Теперь можно не спешить. Никто и ничто не посмеет им помешать — даже война подождёт. Когда в Лорьян прибывало крупное начальство, защитная артиллерия и береговая авиация входили в режим повышенной готовности — ни один сучий англичанин не проскочит. Одобрительно улыбнувшись и подмигнув, Дёниц снял китель и проследовал в ванную, чтобы умыться и вымыть руки, а затем вернулся к Вернеру: — Ну как ты, мой хороший? Хартенштайн с готовностью откинул книжку — справочник по опознаванию, значит, не в обман, и поднялся навстречу. Он старался не торопиться, но его выдавали нервные попытки обдёрнуть одежду. Хорошо, что он волнуется, что он опасается — чем-то не угодить? Или что его закабалят ещё крепче? Или он просто стосковался — по своему настоящему, постоянному и лучшему любовнику (в отличие от той ерунды, которой он себя развлекает при всяком удобном случае). Впрочем, ему ли грустить? Зорким намётанным глазом Дёниц ещё днём, на обеде, приметил на его шее полускрытые воротом рубашки бурые следы, скорее всего, оставленные чьей-то жадной пастью. Что ж, пусть. Ведь Вернер так обаятельно улыбался: — Я рад вас видеть! Скучал по вам, — он так и сиял, умильно и старательно виляя хвостом. Ласковость можно было бы разыграть, но ведь Дёниц видел — его расширившиеся зрачки, его перехваченное дыхание, его сердце, колотящееся как будто у самой поверхности и выгоняющее на скулы румянец. Дёниц подступил близко и осмотрел его как следует, кратко залюбовался всем тем, что так ценил. Его молодостью и силой, суровым атлантическим загаром и веющими от него здоровьем и естественным счастьем, добротой и добротностью — превосходнейший человеческий материал, какой только может быть. Светлый и искрящийся, ветреный и тёплый, пшеничный и такой же, как пшеница, колючий и расхристанный со всеми этими блёклыми пушистыми родинками, крапинками, волосками и ресницами. Словно солнце запуталось в нём, как в картинах Ван Гога, в его зарослях, цветущем миндале и дорогах одним мазком охры, и он унёс тепло с собой во мрак глубоких вод и в сумерки дождливых французских вечеров… Нет, не производил он впечатления выверенного идеала, ледяного и строгого — того самого, который Дёниц сам когда-то представлял. Но кому нужны идеалы? Вернер наоборот был весь — сплошной сумбур, беспорядок и нагромождение банальностей. Храбрый маленький львёнок в корзинке с древесными стружками. Но ведь красота бывает разной. И он был действительно красив. Дёниц был с него ростом, но длиннее и изящнее в кости. Хартенштайн был тяжелее и мощнее, однако о том, чтобы мериться физической силой речи не шло — Вернер всегда добровольно уступал, послушный каждому мановению. Могла даже создаться иллюзия, будто ему нравится отдавать над собой контроль, будто он подчиняется охотно, будто он склонен к покорности, но нет. Куда ценнее было то, что к подчинению он отнюдь не склонен, что он борется и перебарывает собственную гордость, добровольно преодолевает себя — есть ради чего стараться, да? Вот и сейчас, когда Дёниц поднял и протянул руку, чтобы коснуться его, Вернер словно только усилием воли заставил себя не дёрнуться, не припасть на лапы, как строптивый щенок. Дёниц погладил его по щеке, наслаждаясь теплом и текстурой, завёл ладонь дальше, за ухо, запустил пальцы в тяжёлые волосы. Вернер подался навстречу, согласно склонил лицо, подставляясь под ласку, и с тихим томным выдохом прикрыл глаза. Его потрясающие, от природы густые и пушистые ресницы медленно опустились, давая в лучшем виде рассмотреть, как красиво они ловят обрывки электрического света — на светлых выгоревших кончиках словно пушинки золотились. Дёниц уже давно бросил задаваться вопросом, нарочно ли стервец так делает, или же это получается у него невольно, само собой. Ведь красивы же сами собой шёлковые лесные хищники — и не ведают, что творят. Дёниц уловил, как от него пахнет. Досадно, лишь «Echt Kölnisch Wasser». Резко, безыскусно цитрусово. Этим ядрёным и стойким, перебивающим любую вонь одеколоном пользовался каждый второй болван в порту. Конечно, от Вернера, только вчера вернувшегося из рейда, большего ждать не приходилось. Спасибо и за этот одеколон, и за попытки прихорошиться — за белую рубашку и отскобленную шею. Каждый раз Дёница слегка коробила мысль, как бы не подхватить от него вшей или ещё чего — всё-таки в тесноте подлодок такое не редкость. Конечно, всех осматривали и дезинфицировали, гигиену соблюдали всевозможными способами, однако стоит какому-нибудь дурачку-матросу накануне отплытия исхитриться пообжиматься со шлюхой, что ему по карману, — и все перезаразятся, вне зависимости от звания… Но пока этого ни разу не случилось, а даже если и так — оно того стоит. Апельсиновый аромат раздражал. Не потому, что у Дёница было такое уж чуткое обоняние, нет — в своё время он и сам чего только ни нанюхался. Но шибающий в нос одеколон казался издевательством, потому что топорно прятал то, что ценилось куда дороже — собственный, мужской, тайный и краткий запах Вернера. Его отмытая дочиста, до скрипа кожа, покрывающаяся тонкой медовой плёночкой нового любовного пота. Дёниц хотел ощутить именно его, а не эту дешёвую дрянь. — Скучал, говоришь? Что же ты не побрился… — притягивая ближе, он потрепал Вернера по загривку. В принципе Дёниц не был против, ведь запущенная светлая волчья щетина Хартенштайну шла. Без неё Вернер выглядел лучше — моложе и невиннее, но и в этой милой капитанской лихости была своя прелесть. Однако сам Дёниц брился ежедневно на протяжении многих лет, и оттого собственная кожа стала тонкой и уязвимой. Распробовать Вернера можно было только ценой царапинок и раздражения. В этом он весь. Вернер резко вскинул ресницы. Его зеркально-серые глаза блеснули, расширенные зрачки обожгли, коротко хлестнув тем, что можно было бы счесть дерзостью. И это тоже в нём было чудесно — проявляемое им неповиновение в ничего не значащих мелочах. Иллюзия неповиновения. Невинная игра в упрямство. — Неужели это помешает вам поцеловать меня? — он ухмыльнулся, не слишком нагло, скорее лукаво и игриво. Снова опустил волшебные ресницы и плавно двинулся вперёд, навстречу руке, навстречу поцелую. Злодей. Дёниц беспомощно вздохнул и позволил ему. Невозможно было не позволить, особенно когда он вот так по-кошачьи льнул. Чертовски колючий, но губы у него были нежно-розовые и мягкие, скромные, прямо-таки девичьи. Не обветренные, какими должны быть, но припухшие, в мелких алых ранках, прожилках и надрывах, происхождение которых было слишком уж очевидно. Видимо, прошлой ночью эти губки немало потрудились, но ладно уж, и это тоже — пусть… Поцелуй был чудо как нежен, приятен как утренний сон, хоть это была элементарная магия. Проще простого разложить её по полочкам, но от этого она не теряла очарования. Вернер не прижался крепко, лишь слегка коснулся, раскрыв губы, ненавязчиво давая ощутить свой вкус и дыхание. Он курил простые солдатские сигареты — но редко, к тому же, видимо, недавно почистил зубы и только что нажевался мятных пастилок. Их смягчённый крепким чаем вкус был явен до приторности — травянистый аромат и фальшивая прохлада, ментол, желатин, бергамот. Сладковатое послевкусие, острота на кончике языка в сочетании с сигаретной горчинкой и величественной и печальной «Ständchen» Шубертa, ещё звучащей в комнате. Всего и только, но голову повело по кругу, и Дёниц, обхватив Вернера за талию, привлёк ближе, углубляя поцелуй и захватывая, моментально пьянея от послушной мощи его податливого тела. Вернер тут же обмяк, отдавая инициативу и охотно впуская язык в свой сладкий и мятный рот. Он чуть выгибался и словно бы плавился в руках, подстраивался под объятия и с деланной робостью оплетал в ответ, издавая такие звуки — едва различимые, ничуть не наигранные, несмелые и нежные постанывания и пыхтения, что кровь вскипала мгновенно. Вернер был донельзя соблазнителен, когда всем своим видом показывал, всем существом транслировал, что согласен, готов на что угодно, хоть на этом самом месте — шаг назад и они на диване. Дёниц хотел его прямо-таки до безумия, но торопиться не собирался, как и терять над собой контроль. Уж точно не сейчас. Он смог вырваться из Парижа всего только на пять дней — больше никак нельзя, это пошло бы во вред делам, а по истечении этого срока он и вовсе обязан быть в Берлине. Да и тут, в Лорьяне, запланировано несколько важных проверок и спусков на воду. Как это ни гадко, придётся завтра утром от Вернера отлучиться. И вернуться к нему, самое лучшее, во второй половине дня, самое худшее — к ночи, и надеяться, что Хартенштайну к тому моменту не взбредёт в голову заскучать и решить, что у него тоже есть свои дела, что он своё отработал и, раз его оставили без внимания, повыкобениваться — это он тоже может. И при всём том нужно ещё спать и принимать пищу, безупречно играть свою главнокомандующую роль. Но ничего, время ещё есть. Эта ночь вся в его распоряжении, и Дёниц собирался воспользоваться ею разумно, растянуть её, как дорогое вино, а не выхлебать залпом на этом диване, не успев толком раздеться и насладиться. Всё-таки годы берут своё, и Дёниц сознавал меру своих сил. При всей его тяге к Вернеру, запала хватит лишь на пару заходов, а потом останется только усталость и желание сгрести его в охапку и спать. И всё же несказанно приятно было ненадолго поддаться первой, воспламеняющей вспышке страсти. Отдавшись порыву, он взял Вернера покрепче и перехватил его голову под затылок, притягивая. Казалось, море по колено, хотелось целиком его съесть, такого вкусного, и Дёниц позволил себе самую малость — размазывая по его колючему лицу поцелуй и царапаясь об него, в отместку чуть прикусил нижнюю губу, до солоноватого вкуса крови, до нового красного пятнышка. Вернер сразу же дёрнулся. Он протестующе засопел, боднулся лбом, упёрся руками в плечи и отстранился. Упрямо сверкнули из-под светлых бровей и ресниц его прекрасные сердитые глаза. Да уж, можно не бояться его напугать или смутить. Если Хартенштайну что-то не нравилось, он не терпел ни секунды и легко мог вырваться в любой момент. Дёниц удержал его и растворил извинения в увлечённой ласковой улыбке. Вернер чуть помедлил, тихонько фыркнул и покладисто уронил ресницы, что было позволением продолжать. Дёниц знал, что вот-вот успокоится, но сейчас ему хотелось следовать инстинкту. Он притянул Вернера ближе, руки стали быстро и ловко расстёгивать рубашку, пальцы жаждали коснуться горячей кожи, ведь он такой одуряюще мягкий, такой упругий и плотный на ощупь. Дёниц знал толк в мужской красоте. Симпатичная мордашка это ещё не всё, совершенным должно быть всё остальное… Подводникам, по несколько месяцев находящимся в тесном замкнутом пространстве, свойственно худеть, мельчать и паршиветь, как бы хорошо они ни питались. В отсутствии необходимых нагрузок мышцы деградируют, тело слабеет. Это цена, которую необходимо заплатить, и этот упадок почётен, но в итоге — та же удручающая картина, что и в зоопарке, где львы и тигры заперты в стальных вольерах. Ещё одна из неразрешимых загадок — с Вернером этого не происходило. Он оставался сильным и здоровым. Мускулы под бархатной кожей не таяли, совершенный рельеф не искажался. Наверное, благодарить за это, как и за буйную пигментацию шкуры, следовало нордических предков, щедро наградивших потомка богатым запасом жизненных сил и внутренних ресурсов, которых хватило, чтобы без потерь продержаться на протяжении года подводной каторги. А на сколько ещё запаса хватит? Вряд ли надолго. Нет, надо, пожалуй, завязывать. Чего бы это ни стоило, надо выволочь Хартенштайна на берег, пока он ещё жив, красив и светел. Утащить его к себе под бок, в Париж, навсегда, где ничто не будет ему грозить, кроме тоски по морю — но это уж переживёт как миленький… Дёниц так увлёкся этими мыслями, что не сразу обратил внимание. Но, вот, стал стаскивать с плеч Вернера рубашку, опустил глаза, обратил, и словно ледяной водой брызнуло. Моментально отрезвило и развеяло блаженную дымку первого долгожданного прикосновения. У него не только губы были стёрты и искусаны. Не только пара засосов обводили шею. В свете лампы среди россыпей бежевых крапинок и созвездий коричневых точек оказались легко различимы пятнающие грудь и плечи блёкло-красные разводы. Чего тут только не было: синяки, поверхностные царапины, алые полоски на рёбрах, содранные родинки и кровоподтёки и даже, прости господи, следы зубов на ключице. — Какого чёрта? Что с тобой стряслось… Нет, это уж слишком. Словно с пумой дрался… Тут и к гадалке не ходи. Вернера отчаянно любили и терзали вот только что, прошлой ночью. Может быть, даже ещё этим утром добавили напоследок. И он, паршивец, судя по всему, не считал необходимым препятствовать и чуть что сверкать грозными глазами. Да, беззащитной овечкой он точно не был, и той бешеной пуме наверняка пришлось несладко. Точнее сказать, очень сладко. Тьфу ты чёрт… Разумеется, где ж тут успеть побриться и вымыть башку как следует? Дёниц и сам от себя такого не ожидал, однако ему внезапно не хватило сил с собой справиться. Яд подействовал мгновенно — потому что ужалил неожиданно, в редкий момент открытости и уязвимости. Едкой злостью перехватило горло, под сердце болезненно ткнулось остриё невидимого холодного ножа… Дёниц отпустил и слегка оттолкнул поруганное тело, о котором так мечтал. Вернер что-то робко мявкнул, но предпочёл заткнуться, и правильно сделал. Быстро отвернувшись, Дёниц отошёл, отыскал сигареты и зажигалку, прикурил — хорошо хоть получилось с первого раза и онемевшие руки не выдали дрожи. Что за наваждение? Откуда эта горечь? Ему ведь должно быть всё равно. Ему ещё недавно было всё равно, что он не единственный. Абсолютно безразлично. Он никогда, никогда не опускался до ревности — разве что, очень давно, когда был молодым, не понимающим жизни ослом…. Ещё в прошлый раз он не испытал ни малейшей тревоги, зная, в чьих лапах Вернера оставляет. Более того, это не в его стиле. Он намеренно Хартенштайна не неволил. На начальном этапе их отношений, больше года назад, у них заходил такой разговор. Им тогда предстояла неопределённого срока разлука, и Вернер, ещё не освоившийся и неподдельно пугливый, несмело и осторожно ступающий мягкими лапками по неизвестному тонкому льду, с огромной деликатностью осведомился, ждут ли от него верности. Поспешно одеваясь, Дёниц только усмехнулся и потрепал его по голове. Не вынимая из зубов сигареты, весело бросил: «Гуляй, пока молодой». Да, тогда играла совсем другая музыка. Брамс, кажется. Венгерский. Дёницу тогда и в голову бы не пришло в чём-либо ограничивать мимолётного любовника. Гордость не позволила бы. Гордость и чувство собственного достоинства, и честность, ответственность, ведущая понимание, что подобные требования накладывают определённые обязательства на обоих. А Дёниц, несколько раз с Вернером переспав и выполнив свою часть сделки, уж точно не чувствовал себя обязанным. И сам уж точно не собирался хранить ему «верность» — мало ли в жизни приятных случайностей? В том месяце Хартенштайн был назначен капитаном подводной лодки — впервые для него. Прежних заслуг у Вернера хватало. Он на каких только курсах ни обучался, с тридцать седьмого года ходил на торпедных катерах — не хватал звёзд с неба, но постепенно продвигался по службе. Он был опытным и хорошо подготовленным моряком, но всё же таких, опытных и хорошо подготовленных, накануне крупной войны было хоть отбавляй. Чтобы заслужить особую честь быть переведённым на подводный флот и сразу получить в своё ведение субмарину, нужно было не только доказать свою пригодность, но и совершить нечто выдающееся. Он совершил. В нужный момент попался Дёницу на глаза. Вцепился, словно котёнок, в штанину, и заставил себя взять. Кажется, они были знакомы и прежде — в той степени, в какой знакомы служащие в одном роде войск и участвующие в одних операциях. Кажется, ещё в тридцать девятом адмирал подписывал приказ о его награждении — ещё за участие в войне в Испании. Звание и положение Дёница всегда были неизмеримо выше, и для него Хартенштайн, возможно, где-то когда-то мельком виденный, был одним из сотен и тысяч молодых офицеров, сплошь подающих большие надежды. И вот, весной сорок первого Вернеру выпал шанс это изменить и совершить прорыв в своей карьере. Всё решает первое впечатление. Первый взгляд, первое сказанное слово, первая улыбка. Дёниц подобные решения принимал довольно быстро — у него никогда не было времени ходить вокруг да около. Адмирал сохранял внешнюю холодность и невозмутимость, однако подобные намёки улавливал с лёту — когда-то давно он и сам взлетел схожим образом. Они встретились, когда Дёниц инспектировал военную базу в Роттердаме. Потрёпанный в атлантических конвоях «Ягуар» Вернера стоял в доках на длительном ремонте, и сам Вернер, судя по всему, скучал. Дёниц, наверное, заскучал тоже. Он давно уже не позволял себе слабостей — не тянуло, да и возможности не предоставлялось (вернее, возможности были всегда, но на ерунду жаль тратить силы), да и время было уже военное и напряжённое. Однако в тот раз от внимания адмирала не укрылось, как потешно вокруг него увивается один из вызвавшихся перед ним отчитываться моряков. Вернер прямо из кожи вон лез: аккуратно и бесхитростно льстил, мёл хвостом и изо всех сил старался произвести хорошее впечатление. Для Дёница всё это было не ново, но в данном случае тронуло, и он чуть сбавил свой обычный суровый тон. В ходе решения рабочих вопросов зашёл разговор про перспективы войны на море и про подводные лодки, и Хартенштайн сумел показать, что тема эта ему близка, хоть прежде он на субмаринах не ходил. Дёниц заинтересовался — надо признать, в первую очередь его обаятельной пятнистой мордашкой, а не его профессиональными качествами. Дёниц позволил ему весь день крутиться поблизости и к исходу дня уже чувствовал знакомое зыбкое покалывание в груди. Огонёк зарождающегося желания распространял по телу тёплые волны удовольствия — охоты, предвкушения и предчувствия, которое уже само по себе дарит радость. Уже за одно только своё поднявшееся настроение Дёниц хотел как-то его поощрить — и тонким намёком дал ему понять, что не против его заигрываний. Вернера тут же понесло ещё дальше. Хорошенький капитан-лейтенант, насколько можно было судить, талантливый и толковый, завлекательно и храбро улыбался. Симпатяга сиял пленительными серыми глазами, обещая райские блаженства, так почему бы и нет? Пара дней, пара росчерков на бумаге — и Дёниц устроил его перевод на подводный флот, к себе в порт, к себе в штаб, поближе, с испытательным, если можно так выразиться, сроком. К эдаким опасным фокусам Дёниц старался не прибегать ради собственной прихоти, но Хартенштайн и сам по себе считался ценным кадром. Такие люди были подводному флоту нужны, а там уж дело осталось за малым. Сперва Вернер не особо впечатлил. Он был красив и послушен, но, собственно, ничего нового. Смелым и обольстительным он был только издали, в штабе и на торжественных обедах в офицерском собрании. А как дошло до дела, до постели — засмущался. Ему было не впервой, вернее, не впервой спать с мужчинами и дурить головы наивным трепетным дурачкам, которые до этого никого, кроме своей жены и первой школьной любви в одном флаконе, не знали. Но впервые — переступать через себя и укладываться под требовательное и взыскательное начальство. Дело даже не в начальстве, а в том, что Дёниц был куда циничнее и прожжённее, чем он, куда испорченнее и во всех смыслах старше. Поэтому Вернер, сам ещё в какой-то степени наивный и трепетный, немного растерялся. Но зачем тогда полез, спрашивается, раз такой гордый и ранимый? Неужели настолько сильно рвался на подлодки? Загадка… В первый раз его, бедного, прямо трясло. Даже неинтересно — роль растлителя нисколько Дёница не прельщала. Да и в последующие разы Хартенштайн заметно нервничал, боялся облажаться, боялся лишний раз вздохнуть и сделать что-то не так. Как оказалось, обширным опытом Вернер не обладал. Соображал туго, был довольно стыдлив, даже минет не умел нормально сделать. Задницу подставлял, да — и эта часть была хороша, но ведь такое любой может. Впрочем, большего Дёниц и не ждал и оказался вполне удовлетворён приобретением — Вернер был красив, вежлив и вкусно пах, чего же ещё от таких котят требовать? Дёниц думал, что это будет краткой проходной интрижкой. Несколько свиданий, удовлетворённый интерес, быстро угасающее обаяние новизны, долгое нежное послевкусие и в подарок на прощание — одному назначение на ответсвенную должность, другому вечная преданность, не любовная, конечно, а служебная. Однако нескольких свиданий оказалось мало. Обаяние новизны не развеялось, как это бывало прежде, а наоборот затянуло в область тысячекратно рассказываемых сказок. И пусть даже сказка разворачивалась одна и та же, с каждым разом она становилась всё увлекательнее. Неопределённого срока разлука оказалась краткой, а Вернер оставался по-прежнему желанным. Вскоре пришлось признать, что чем-то он зацепил. Тайком подобрал, хитрец, ключик к замку: освоился, уловил, как нужно себя вести, как отдаваться и как не даваться, как пронзительно играть, чтобы к нему тянуло вновь и вновь возвращаться. Впрочем, вряд ли Хартенштайн настолько коварен и проницателен, да и зачем ему? Скорее всего, всё произошло само собой, и Дёниц один виноват, что слишком увлёкся. Но теперь ничего не поделаешь. Он больше не мог от Вернера оторваться. Дёниц оглянуться не успел, как уже не хотел никого, кроме Вернера. Как уже думал о Вернере, как волновался, как втайне от себя считал дни… И вот он здесь — нервно курит и скрипит зубами, злится сам на себя и на весь мир, ревнует и ноет, как сопливый идиот. Откуда только что берётся? Ещё во время предыдущей встречи — в прошлый береговой отпуск Вернера после рейда — Дёниц не терял благоразумия. Провёл с ним здесь, в Лорьяне, замечательную неделю, восемь изумительных ночей — показалось, что вполне достаточно, после чего со спокойной душой отбыл по своим делам в Берлин. Уезжая, Дёниц прекрасно понимал, что Вернер скучать в одиночестве не будет — наивных дурачков на всех хватит. Вот один наивный дурень и завёлся — в его объятия Вернер прыгал, стоило сойти на берег. Дёниц давно знал об этом. И самого этого наивного дурня знал — не раз жал ему руки на парадах и торжественных обедах. Впрочем, ладно, к чему злопыхать? Не дурень, а орёл из отборных. Вполне достойный капитан подводной лодки, в отличие от Вернера, своего положения добившийся простым и честным путём. Не его вина, что Вернер заморочил ему голову, и не его вина, что внезапно проснулась ревность… Внезапно? Нет. Надо признать, её зачатки проявлялись и раньше, просто Дёниц не обращал внимания, до последнего не называл вещи своими именами. Если бы ревность не зарождалась на глубине души, то ему вообще не было бы дела до того, с кем Вернер проводит время. А дело было. Дёниц ещё несколько месяцев назад опустился до слежки. Вернее, до присмотра — так он тогда это назвал. Он волновался за Вернера, и поэтому, ради собственного спокойствия, решил перестраховаться. Да, всего лишь разумно и с его стороны совершенно естественно было приглядывать за Хартенштайном, когда они не вместе — всё ли с ним в порядке и не грозит ли ему какая-нибудь беда. В опасное ведь время живём. Имелся и на подводной лодке тайный соглядатай, строчащий подробные рапорты после каждого похода (впрочем, таковые имелись на каждой лодке — во избежание допущения крамольных настроений). И в Лорьяне Вернер не оставался без присмотра. Ничего предосудительного Хартенштайн не делал: занимался положенными делами и даже по кабакам почти не шлялся, не пил по-чёрному, как многие, — и Дёниц был спокоен. И уверенно убеждал себя, что ничуть не переживает о том, с кем Вернер милуется в свободное от службы и их отношений время — всё лучше, чем дебоширить в ресторанах или вести опасные беседы на политические темы. Такой вариант казался вполне приемлемым. Всё-таки Дёниц не нанимался месяцами его ублажать и развлекать, пока Вернер в отпуске — большой мальчик, сам разберётся. Вот Хартенштайн и разобрался наилучшим образом — не уронил своего достоинства, не опорочил чести, спутался не с какой-нибудь проституткой, не с матросом, а с таким же, как сам, безупречным капитаном. Это было лучше, чем если бы Вернер был неразборчив, связывался чёрт знает с кем и рисковал не только здоровьем, но и своей нацистской благонадёжностью. После нескольких проведённых в море месяцев целомудрия и воздержания от него уж точно нельзя было требовать, а Дёниц при всём желании не мог быть рядом на протяжении его береговых побывок. Да прежде ведь и желания такого не возникало. Дела были важнее, а сексом Дёниц вовсе не был одержим. Собственные желания он удовлетворял за несколько дней, после чего радости плоти теряли привлекательность, и тянуло полноценно вернуться к работе, а главная работа ждала в Париже и в Германии. В прошлый раз, уезжая, адмирал нарочно так устроил, чтобы Вернер оставался в Лорьяне не в одиночестве с перспективой новых сомнительных знакомств, а в компании своего разлюбезного приятеля. Тот лип к Хартенштайну словно репей, и можно было быть уверенным, что на протяжении двух недель ни на шаг не отойдёт — вплоть до того дня, когда ему придётся уходить в рейд. А там уж Дёниц собирался Шахта сменить на этой прелестной вахте. Собирался сам ещё раз заехать, чтобы Вернера проведать — провести с ним его последние несколько дней на берегу, натешиться впрок, проводить и напутствовать его на прощание. В тот раз всё сложилось как нельзя удачно. Море любви и взаимопонимания — и, к слову сказать, ни единый синяк не портил блеска здоровой лоснящейся шкуры. Вернер по струнке ходил, слушался, ласкался, пофыркивал, как норовистая лошадка, и всесторонне радовал (потому что очень уж рвался уплыть и знал, что для Дёница проще просто устроить для его отплытия задержку). Дёница тогда ничуть не волновало наличие «соперника». Ведь соперника не было — Шахт выполнил свою функцию и отбыл в сторону Ла-Манша, в направлении весьма и весьма опасном. Не то чтобы Дёниц рассчитывал, что тот не вернётся, но возможности такой не исключал. Если вернётся — тоже хорошо, ещё послужит, ведь вся эта схема отлично работала. Кто же знал, что сейчас что-то вдруг сломается и зубастое чудовище — куда грознее всякой пумы, внезапно вскинется на дыбы? Зарычит и потребует разорвать «соперника» на куски. Потребует войны и мести за свою пожёванную собственность… Смешно. Тоже сказать, «соперник». Какая уж тут война. Плюнуть и растереть. Прежде Дёниц думал так: не будет Шахта, найдётся другой, так уж пусть лучше этот, один и тот же, который точно не вовлечёт Вернера ни во что дурное. Не вовлёк. Но какого чёрта устроил эдакую вакханалию? Так ведь и искалечить можно. Раньше же такого не было? Не было… Но ведь раньше события не складывались так паршиво, что Вернер попадал к Дёницу в руки аккурат после предыдущего свидания… Впрочем, дело не в этом. Дело в том, что прежде Дёниц ещё не увяз так глубоко. Увяз только коготок. А теперь всей птичке пропасть. Теперь Дёниц чувствовал, как его колотит от накатившей беспомощной злости. Эти безобразные синяки и царапины, искусанные губы, засосы на шее, проклятые свидетельства яростной страсти, которой ему, Дёницу, Вернер никогда не позволял… Нет, адмирала подобные жёсткие игрища вовсе не манили — напротив, он и в постели не терял над собой контроля и ни при каких условиях не причинил бы Вернеру ни малейшего вреда, даже если бы Вернер «позволил». Невыносимо. Дело даже не в ревности, а в том, что для него Хартенштайн — избранный. Сокровище, почти святыня, чудо, тайна и магнит, и Дёниц никому не позволит так с ним обращаться. И плевать, если подобное «обращение» имело место с согласия, а может, и по желанию и инициативе Вернера — без разницы, Дёниц и самому Вернеру не позволит так с собой обращаться… Глубоко затягиваясь сигаретой, адмирал неимоверным усилием воли подавил обуревающие чувства. Напомнил себе, что Вернер принадлежит ему со всеми потрохами. И что вины Вернера в произошедшем нет. Только собственная. Нужно было предвидеть разрастающиеся масштабы своего сердечного стихийного бедствия. Следовало заранее разобраться в себе и, раз уж всё зашло столь далеко, дать Вернеру понять… Нет, к чёрту околичности — прямо ему приказать больше и близко к Шахту не подходить. Вообще ни к кому не подходить. Вообще никому не позволять к себе прикасаться… Ладно, это перебор. Вернер выполнит приказ, но ему это не понравится. Да и имеет ли Дёниц право отдавать подобные приказы? Право-то имеет, но ему, хоть ревность это, оказывается, больно, скверно и унизительно, не хотелось бы своего золотого мальчика угнетать, незаслуженно наказывать и становиться в его глазах деспотом и самодуром. Вернера хотелось ласкать и делать счастливым, а вовсе не душить и подавлять… Надо будет поразмыслить над этим на досуге и прийти к разумному выходу. А пока остаётся заключить, что сам напортачил. Сам допустил. Ну да. Была ведь такая идиотская мысль, которая и воплотилась: пусть Вернер сперва пересечётся со своим наивным дурнем и выпустит пар, удовлетворит, так сказать, первый голод. После этого Хартенштайн немного угомонится, успеет привести себя в порядок и к моменту встречи будет спокоен, ласков и очарователен. Именно такого Вернера Дёниц хотел, а не грязного, усталого и злого, не имеющего охоты плясать и разыгрывать роль роскошного адмиральского любимца, которую Дёниц на него возлагал. Подумать только, Дёниц собирался отрядить на этот «выпуск пара» не сутки, а дня три. Так бы и вышло, но рабочая обстановка потребовала его присутствия в Берлине через неделю — а в таком случае с Вернером он провёл бы совсем мало времени. Да, можно было бы наверстать позже — Хартенштайн как минимум на месяц привязан к берегу и никуда не денется, однако Дёниц не утерпел, нарушил свои изначальные планы и приехал раньше… Что же недоумок Шахт успел бы сотворить с Вернером за это время? За три дня, или за два, или сколько у них там в общей сложности? Скорее всего, ничего страшного. Ничего более страшного, чем уже сделанное. Просто растянули бы на пару дней ту ударную дозу, что приняли вчера разом. И тем не менее, это кошмарно. Больше такого не должно быть… Но тут кольнула иная мысль. Нелепая и даже смешная, но и её следовало принять к сведению. Вернер ведь тоже по-своему наивный дурачок. Он мог сам себя перехитрить. Мог не оценить размеров, до которых расползлось то, что задумывалось, как безобидная каверза. Он ведь не увяз, всей птичке пропасть — это не про него. Он ко всему этому может относиться более легкомысленного. Иной установки, кроме «гуляй, пока молодой» ему не давали. Разумеется, он должен понимать и чувствовать, что всё зашло гораздо дальше. Но, возможно, именно поэтому он и счёл, что подобное представление пойдёт на пользу. Вернер ведь любит проявлять в незначительных мелочах свою забавную иллюзорную независимость. Недоступность и ускользание, когда все рубежи уже взяты — не это ли и стало ключом к замку? Вернеру было позволено немножко поломаться, выказать неповиновение в разумных пределах — это даже поощрялось, это всегда срабатывало. Это давало ему почувствовать иллюзию собственной свободы и власти, которой, конечно же, не было ни крупицы — просто Дёницу нравилось ему потворствовать, нравилось прощать и позволять — так же как хозяина умиляют и смешат проделки любимого шкодливого щенка-баловня. Вот Вернер и мог подумать, что «пара засосов от второго любовника», как пара нарочно подброшенных улик в преступлении, которое заранее ему прощено, могут первого любовника рассердить и подзадорить. Как пара сгрызенных ботинок, могут хозяина разозлить, но вместе с тем и укажут ему на его обязательства. Такого милого пса не будут шлёпать свёрнутой в трубочку газетой — ни за что на свете, ведь он не виноват. Он всего лишь напомнил, что его надо выводить гулять почаще, что его надо нежнее гладить и тщательнее воспитывать… Дёниц досадливо фыркнул и усмехнулся своим мыслям, ушедшим куда-то слишком уж далеко. А Вернер… Нет, он не настолько дальновиден. Он достаточно прост и честен, чтобы прямо сказать, если его что-то не устраивает. С ним нужно говорить откровенно, а не строить чёрт знает какие безумные собачьи теории. Загасив сигарету в пепельнице, Дёниц тяжело вздохнул, согнал с души остатки раздражения и обернулся. Всё это время Вернер стоял неподвижно, не произвёл ни звука, только смотрел — так внимательно и чутко, словно и впрямь не знал, чего ожидать. Действительно, откуда ему знать, что его прямо сейчас не убьют на месте или не отшлёпают газетой? — Простите, что огорчил вас, Карл. Если бы я знал, что вы так отреагируете, я не стал бы… — молодец, голос почти не дрожал. Правда, закончить неловко начатую фразу было невозможно. Не стал бы что? — Да. Больше не станешь, — Дёниц горько улыбнулся и сперва подошёл к патефону, чтобы снять дошедшую до конца пластинку. Затем к нему. Осторожно стянул с него рубашку, уже без гнева, а только с сожалением осматривая беспощадные свидетельства. Вернер привык к бережному обращению и потому скоропалительно решил, что буря миновала. На пробу склонив лицо, он мягко и обворожительно стрельнул глазами. Заговорил тихо и вкрадчиво, тем самым низким воркующим голосом, который безотказно действовал на наивных дурней. Да и на Дёница тоже действовал, один звук — и все грехи отпущены. — Мне вчера некуда было податься, и мой друг, Харро Шахт, предложил переночевать у него. Он тут ни при чём, я сам к нему полез. Просто так, от скуки, от… От тоски, ведь я два месяца был один. Мне так захотелось, но это ничего для меня не значит. Я здесь, с вами, только это важно… У Шахта ведь не возникнет проблем? — За кого ты меня принимаешь, Ветцель? — костяшками пальцев Дёниц невесомо провёл по его шее и ключице, прикидывая, через сколько эти гадкие следы сотрутся. Явно нескоро. Вернеру об этом говорить не стоит, но перед самим собой не слукавишь. В сердце всё ещё гневно покалывало. Соблазн велик. Въедливый внутренний демон ворчал о том, как легко и безболезненно он мог бы «соперника», пусть даже ни в чём не виноватого и безответного, устранить. А ещё лучше болезненно и трудно — избавиться от него навсегда, достаточно одной радиограммы, чтобы направить лодку Шахта туда, откуда самому чёрту не выбраться. Но, в самом деле, кому и что Дёниц этим докажет? Всего лишь зря погубит одну из своих драгоценных субмарин. Если Вернер узнает об этом, то присмиреет, да, — но и испугается, а запугивать его и отвращать от себя Дёниц не хотел. А если о последствиях Вернер не узнает, то никакого толку — в чём тогда смысл урока? Урок имеет смысл лишь в том случае, если Вернер поймёт, чем рискует. «За кого ты меня принимаешь? За монстра? К следующей нашей встрече я точно им стану. Но пока ещё нет». Устранять «соперников» можно хоть до посинения, но это не выход. Присвоить Вернера целиком можно только контролируя его двадцать четыре часа в сутки, держа его при себе постоянно. А этого Дёниц не мог. Пока не мог. Не потому что не имел такой власти. А потому что пока ещё недостаточно свихнулся. — Насколько я знаю, завтра твой друг уходит в рейд. Надеюсь, на этот раз у него всё сложится благополучнее, чем в прошлый раз. Можешь утром сходить с ним попрощаться, и на этом всё, ясно? — Да. Ясно, — брови Вернера чуть нахмурились, ноздри едва заметно раздулись на выдохе, но спорить он не стал. Правильно, здесь не о чем спорить. Стукнул землю копытом — засчитано, — но вы уж скажите, как я должен себя вести, чтобы вдруг не выяснилось, что я нарушаю правила, о которых понятия не имею, — он передёрнул плечами и демонстративно отвернул лицо в сторону — не противясь, но настраивая их обоих на прежнюю тонкую игру, в которой Вернера на всё нужно было нежно уговаривать. — Всё просто, мой милый. Отныне ты будешь только моим. Мне так спокойнее. Думаю, ты согласишься с тем, что лишнее поводы для волнений мне не нужны. Я должен был раньше тебя предупредить. А раз так, то я ни в чём тебя сейчас не упрекаю. Понимаю, что своей просьбой накладываю на тебя определённые ограничения, но со временем я найду, как восполнить твои потери. Имей в виду, что если ты меня обманешь, то я узнаю об этом, и мне будет крайне неприятно. Но ты знаешь, как я тобой дорожу, и потому отвечать придётся не тебе, — подобные ультиматумы следовало ставить чётко и жёстко, но сейчас действеннее было мягко нашёптывать на ухо. Дёниц тоже умел ворковать и колдовать — когда-то, когда он сам был юн и красив, у него отлично получалось. Кончиками пальцев он поглаживал Вернера, легковесно кружил по его груди, задевая соски, проводил по животу до пояса брюк и опускался по грубой ткани ниже — не столько лаская, сколько в себе самом разжигая погасший огонёк. Не двигаясь, Вернер стоял, опустив лицо, чутко слушая и впитывая. Пристыжённым он вряд ли себя ощущал, но очень уж он был чувствительным. Очень падким на нежность — или же хорошо умел притворяться. От каждого прикосновения его вело, как от глотка алкоголя. Как бы там ни было, мурашки, вздыбливающие светлые волоски на его предплечьях, были неподдельными. Как и пробегающие под кожей волны сладостного напряжения. Как и его учащающееся дыхание. Подумалось даже, что ревновать не к чему. Пусть «соперник» его искусал и изукрасил, но какой в грубом буйстве смысл? Куда ценнее вот так, осторожно, медленно и вдумчиво трогать Вернера, снимать с него лепестки, как с цветка, подбираясь к беззащитной, прекрасной и хрупкой медоточивой сердцевине. — Хорошо, что я всегда сумею заслужить ваше прощение! — словно перейдя какую-то черту, Вернер метнулся навстречу, перехватил руку, прижал основание ладони к своим губам. Вот уже и поплыл. Говорит глупости. Пусть только попробует. Дёниц усмехнулся и легонько его оттолкнул. — Пойдём, тебя нужно помыть, — он пихнул Вернера в сторону ванной комнаты. — Зачем? — как и следовало ожидать, Вернер тут же заартачился. Он встряхнулся, сбивая нежный морок, ещё секунда — и нахмурился, загородился, нахохлился, сверкнул сердито вспыхнувшими глазами. Разумеется, если и упрямиться, то на такой ерунде, — я мылся несколько раз, и утром, и потом, пока ждал вас тут полдня. При всём уважении, мне, по-вашему, заняться больше нечем? Я достаточно чистый. — Нет, не достаточно, — Дёниц подтолкнул его посильнее, и Вернер не посмел не поддаться и не сделать пару шагов в заданном направлении. Но, как и всегда, действовать следовало не силой, а убеждениями, — я хочу, чтобы ты был совершенно чист, изнутри и снаружи, неужели не понятно? И ещё — смыть с тебя этот одеколон. Что-то мне подсказывает, что это твой приятель им с тобой поделился. Мило, конечно, но я вот-вот расчихаюсь. И нечего со мной спорить, — последний аргумент Дёниц привёл с фальшивой миролюбивой улыбкой и со всей возможной деликатностью, на какую был способен. Сработало. Раздражённо сопя, Вернер отправился в ванную. В данном случае он мог себе позволить разыграть уязвлённую гордость — ещё бы, его, боевого капитана, потопившего американский эсминец, будут купать, словно собаку, вернувшуюся с прогулки по полям. Но он злился не всерьёз. В прошлый раз они такое уже проделывали, и Дёницу очень понравилось. Было в этом процессе что-то гипнотическое и зачаровывающее. А то, что последует дальше, нравилось Вернеру, так что он готов был потерпеть. Дёниц не спеша расстегнул на запястье часы, вытащил запонки, снял рубашку и обувь. Оставшись в одной майке и брюках, он тоже прошёл в ванную. Комната была просторной и светлой, сияла чистотой, блестела хромом. Достойная обстановка. И впрямь как недовольный, но послушный пёс, Вернер сидел на дне белоснежной эмалевой ванны, полностью раздетый, понурившийся, сложивший на коленях руки. В ярком электрическом свете кровоподтёки и царапины на его бледной шкуре просматривались отчётливее. По засосам на плечах и шее, как по следам в лесу, по примятой траве, ободранной коре и росчеркам секрета и крови, можно было воспроизвести путь метавшегося одуревшего хищника. Смыть эти грубые отметины не получится, но с этим оставалось только смириться. Дёниц деловито исследовал полку с шампунями и выбрал подходящий. Присел на бортик ванны, взял душевую лейку и, отведя её в сторону, стал настраивать воду. Вернер поглядывал с прежней насторожённой внимательностью. На самом деле ему понравится. Разве может это не нравиться? Добившись нужной температуры воды, Дёниц стал аккуратно поливать его, вздрагивающего, фыркающего и встряхивающего головой, чтобы вода не заливала глаза. И даже хорошо, что волосы у Вернера отросли. Так славно было снова и снова намыливать их, взбивать пушистую, благоухающую химически-сладко пену, с нажимом скользить пальцами по подставленной голове, по его лицу, ушам и шее, зная и видя, как приятны прикосновения. Смываемая с волос пена оседала на стенках ванны бурыми разводами, убегала к сливу мутно-серой дорожкой соринок. Процедуру пришлось повторить раз десять, прежде чем въевшаяся маслянистая грязь окончательно растворилась и волосы под ладонью заскрипели. Через час Дёниц и сам был весь мокрый, от непривычных усилий и позы ныла спина, но он получал истинное удовольствие. Он видел дело своих рук, и оно его радовало. Он словно вытаскивал свою любимую ящерку из отмершей старой кожи, и она представала обновлённой, снова мягкой и уязвимой. Затем в ход пошли жёсткая мочалка и душистое мыло. Вернер больше ни с чем не спорил. Стыдливо отводя глаза, он как ребёнок покорно подавал требуемые части тела. Перекатываясь, подставлял бока, спину и грудь, тревожно подпускал к животу. Его натёртая ссаженная кожа становилась красной. Слои грязи отходили вместе с верхним слоем, и вместе с ним смывались и некоторые из царапинок. В разогретом от горячего пара воздухе попахивало псиной, но это был не Вернер, а то, что с него сошло. Сам он становился чистым как ангел. Смешная канитель затягивала и опьяняла: так приятно и весело было ворковать над ним, приговаривать, похваливать его, как того же послушного пса. Наклоняясь над ним и ненароком себя самого окатывая водой, называть его умничкой и своим милым мальчиком — это была такая игра, позволяющая снять все ограничения и забыть о тревогах. После Дёниц принёс ему свой дорожный маникюрный набор. С подстриганием и вычищением чёрных от мазута, разбитых и местами отошедших ногтей Вернер изъявил желание справиться сам. Немного от всей этой увлекательной возни устав, Дёниц остался сидеть рядом — любоваться, изучать, давать советы и часто ловить гневно бросаемый серый взгляд. В конце концов, сопротивление было сломлено. Вернер размяк и, опёршись спиной о бортик, безропотно подставил лицо. Устроившись рядом с ванной на табурете, уложив его голову у себя на коленях, Дёниц со всем возможным тщанием намылил его и побрил его своей опасной бритвой — без единого пореза, в пору было собственную парикмахерскую открывать. Обсыпающие лицо и шею, чуть выступающие над поверхностью кожи родинки добавляли сложности — в общем, понятно, отчего Вернер не любил бриться. Процесс был долгим и кропотливым, но результат стоил затраченных трудов. Чистое лицо делало его донельзя хорошеньким и невинным, похожим на лисёнка. На девочку Хартенштайн ничуть не походил, но его мягкие и яркие, припухшие от мыла губы, всё его лицо с нежной, чуть раздражённой кожей на щеках, изящным треугольным подбородком и аккуратным носиком и, главное, его волшебными глазами и длинными слипшимися ресницами — всё вместе представляло наиболее точное воплощение того, что зовётся прелестью и весной. Если взглянуть на него такого — встрёпанного, распаренного, смущённого и уязвимого, он никак не тянул на свои тридцать лет и суровую волчью профессию. По крайней мере, для Дёница, который был намного старше и оттого если и замечал морщинки, маленькие шрамы и изъяны, то не принимал их за свидетельства возраста. Для него Вернер был совершенством — игрушкой, которую он подгонял под идеал, и, успешно с этой задачей справляясь, сам всё больше увлекался и переставал мыслить разумно. Была уже глубокая ночь, когда Вернеру разрешили вылезти из ванной. Дёниц завернул его в специально для этой цели заготовленное огромное белое полотенце. Бережно растирая его, Дёниц на секунду припомнил, как когда-то давно вот так же купал и заворачивал в большие полотенца своих маленьких сыновей. Правда, это случалось нечасто — всего несколько раз за жизнь. На протяжении многих лет Дёниц бывал дома так редко, что каждый раз примечал, насколько дети выросли и изменились. Но всё же был и в его судьбе один такой недолгий период, когда служба позволяла ему каждую ночь проводить дома и счастливо не замечать терзающих сердце перемен. Петер и Клаус — отличные получились ребята. Послушные, безупречные, красивые и сильные, родные говорили о них: «все в отца». Теперь они оба служили на флоте, и не при штабе, а в самом атлантическом пекле — иначе и быть не могло. Дёниц всего себя отдавал службе, пришлось отдать и их — иначе грош ему цена как главнокомандующему. Их обоих Дёниц очень любил, гордился ими и переживал за них. И обоих никак не мог защитить — именно потому, что они его сыновья и потому что он должен был и впредь ими гордиться… Но Вернера, к которому тоже испытывал что-то отцовское, что-то собственническое и тоскующее, — Дёниц мог защитить. Хотя бы только его. Уставший рассудок заволакивало туманом. Вернер заслонял собой весь мир. Его послушность воспламеняла, скромно опущенные ресницы и припухшие губы завораживали, и все дневные доводы и здравые рассуждения теряли актуальность. Ничего не оставалось, кроме желания защитить Вернера. Унести его, спрятать, уберечь, чего бы это ни стоило. Это благородная, хорошая, праведная цель, пусть даже делается это ради собственного спокойствия. Ради удовольствия видеть его рядом с собой каждый день. Не себя рядом с ним в этом портовом бедламе, а его — в Париже, в роли, скажем, своего адъютанта. Да, в нарядной и строгой форме, ухоженного, изящного, чистого и тщательно выбритого. Пусть скучающего, пусть тоскующего, но живого, потрясающе красивого, идеального… Пусть для него это будет трудно — но только сперва. Ничего, он смирится. Смирился же Дёниц сам? Море это ещё не всё. Свобода это ещё не всё. Со временем удастся его утешить, расшевелить, переключить его внимание, восполнить его потери. Дать ему взамен что-то другое. Весь Париж будет в его распоряжении. Концерты классической музыки — Вернеру ведь нравится? — и роскошные рестораны, быстрые машины, лучшие виды из окон, поездки и подарки, всё, что можно дать между двумя объятиями. И не только игрушки — будет ещё и работа, важная и нужная, ответственная и действительно увлекательная. Одно дело управлять одной лодкой, а другое — сотнями. Счастливые ночи, напряжённые трудовые дни, общие интересы… Боже, какая же это всё ерунда. Но ведь есть вещи действительно ценные. Сделать его своим сыном и другом, самым близким существом на земле, любить его, в конце концов… Совсем запутавшись в собственном сердце, не выпуская Вернера из белого махрового плена и кольца своих рук, Дёниц долго-долго целовал его. Нашёптывая ласковые слова, без конца гладил его по нежным щекам, наслаждался его уступчивой мягкостью, теплом и вкусом, щекочущими движениями его ресниц, биением прижатой под пальцами жилки на шее — самой сутью его жизни, всегда скрытой, но сейчас лежащей как на ладони. Постепенно выпутываясь из полотенца, Вернер обнимал в ответ, тихонько постанывал в губы, давал понять, что устал стоять, устал ждать. Больше ждать не придётся. Никаких жёстких диванов, тёмных углов, столов и прочих неподходящих поверхностей. Не размыкая объятий, Дёниц отвёл его в спальню, где стояла широкая и мягкая кровать. Резное дубовое изголовье, матрас из парижского салона, самое дорогое постельное бельё, какое только можно изобрести. Такой алтарь действительно был достоин того, чтобы возложить на него своё сокровище. Ещё от долгого поцелуя достаточно завёдшийся, Вернер сам стащил с кровати покрывало и забрался на неё. Снова этот его пристальный лисий взгляд, но на этот раз горящий и требовательный, зовущий… Может быть, он боится — ибо понимает, по какому лезвию ножа ходит, сознает, с каким удовольствием его придушили бы шёлковым поводком и заперли в клетке. Может быть, он чертовски жалеет, что во всё это впутался — что связался с таким опасным и влиятельным человеком, с которым никак не развяжешься. Может быть, ему не нужно никакого Парижа и никаких привилегий — ничего, кроме простой честной службы и простого наивного дурня, встречающего его на берегу… Может быть так, да. И даже наверняка так. Однако в эту секунду, ловя его бликующий пронзающий взгляд, нанизываясь на него, словно на пущенную серебряную стрелу, Дёниц был уверен, что Вернер хочет именно его. Что Вернер исполнит все приказы и просьбы, Вернер будет слушаться и соблюдать правила — не из страха и опасений, а ради таких вот моментов. Ведь им хорошо вместе, разве нет? Ему ни с кем и никогда так хорошо не будет, разве нет? Не сводя с него глаз, Дёниц медленно разделся. В силу возраста и кабинетной работы он не обладал таким роскошным телом, как у Хартенштайна, но стыдиться было нечего, и увлечённый, затуманенный взгляд Вернера это подтверждал. Не помешало бы и самому принять душ, но Дёниц был не настолько жесток — Вернер наверняка счёл бы подобный поступок издевательством и взвыл. Хартенштайн и тут решил попаясничать. Когда до прикосновения оставалось одно движение, чуть отполз, нервно прикусил губы, изобразил на прелестной мордашке тревогу: — Вы ведь не сделаете мне больно? — Не говори ерунды, — Дёниц раздражённо поморщился. Это уже не смешно. На протяжении всего их романа Дёниц не сделал больно ни разу. Вернер прекрасно знал о его отношении к боли и наносимым повреждениям и вообще о его изощрённых пристрастиях. Даже в самом начале, даже в первый их раз, когда Вернер волновался, трясся и не мог расслабиться, Дёниц предпочёл просто остановиться, нежели принудить его терпеть. В дальнейшем это превратилось в возбуждающий элемент игры. Дёниц понимал, что имеет дело не с хрупким ягнёнком, а с увесистым барашком. Вернер был крепким и выносливым взрослым мужчиной — чтобы сделать ему больно, нужно было здорово постараться. Хартенштайн тоже это понимал, но вновь и вновь бросал на стол бесхитростный, но действенный козырь: стоило хоть чуть-чуть прикусить кожу на его шее, стоило сжать или дёрнуть недостаточно аккуратно, войти хоть в малейшей степени резко или без его соизволения начать делать что-нибудь, к чему он не готов — и Вернер тут же врубал тревогу. Стоило намекнуть на какое-нибудь непотребство — и Вернер артачился. По крайней мере, сперва. Постепенно он сдавал свои непорочные рубежи, и соглашался на большее и большее с каждым свиданием, но нарушать трепетно оберегаемые границы следовало медленно и осторожно. Понятное дело, крика Вернер не поднимал, не защищался по-настоящему, да и страха или возмущения в его действиях не было — разве что, наигранный сердитый взгляд и такие же наигранные брыкания. Но он словно бы вдавливал в пол педаль тормоза. Он был силён, смел и молод, и он мог вырваться в любой миг. Тем более что Дёниц скорее лишил себя обеих рук, чем попытался его удержать и заставить. Происходящее останавливалось — на секунду, в которую Дёниц должен был осознать, что совершил оплошность, признать, что поторопился или перегнул палку, после чего до приторности нежная любовь шла дальше по заданному курсу. Кого-то это, возможно, взбесило бы, но Дёницу подобное приходилось по вкусу. Ему нравились ограничения, заводила примеряемая тесная упряжь и необходимость быть сдержанным. Он и в прежних своих связях был нежным и деликатным любовником. Даже в случае секса на один раз, для него партнёр был не настигнутой добычей, а хрупкой лилией, срезать которую необходимо тихо и ласково. Да, подобное не каждому понравится, но за каждым встречным Дёниц со своими щепетильными изысками не бегал. Вообще ни за кем не бегал. Это за ним бегали. Это к нему приходили, ему предлагали себя, ему подносили на блюде свои драгоценности, и он, коли находил объект достойным, иногда брал — так, как ему нравится. И если не понравилось, к испробованному не возвращался. Конечно, так было не всегда. В прошлом ему довелось напробоваться всякого, и зачастую не по собственной воле, но именно таким путём, невольными пробами и невольными ошибками, он и вывел свой идеальный рецепт. Сложилось так, что Вернер в рецепт вписался идеально. Будто он и был тем самым недостающим тайным ингредиентом, в поисках которого Дёниц растратил юность и, не найдя, разочаровался. А теперь нашёл. Вернер уловил, куда ветер дует, или же Вернер был сам по себе таким, и они на одной волне, и их встреча — это судьба, не иначе. Действуя поступательно и ловко, Вернер вывел его склонность на новый уровень — приучил к своей чуткости и мнимой хрупкости, приручил к своим рукам, пристрастил к себе, как к наркотику, и теперь все иные средства показались бы пресными, недостаточно сладкими, недостаточно хитро выплетенными. Это правило действовало и в обратную сторону. Такой сценарий, при котором Вернер мог проявить грубость, был попросту абсурден. Утончённость обращения тут переходила все границы. Хартенштайн был восприимчив, отзывчив и послушен каждому движению. Такой большой и сильный, такой мужественный и стойкий, так много места занимающий, и вместе с тем — мягкий как шёлк, легко управляемый, как воздушный змей. Вернер понимал всё с полуслова, с полувзгляда и нежно откликался. По крайней мере, в постели он был самим совершенством: заводился с полоборота, но инициативу не перехватывал — лишь подчинялся, давая чувствовать границы, и ловко балансируя между скромностью и распутством. И самое главное, он замечательно показывал, какое удовольствие получает. Дёницу именно это и было важно — чтобы от его действий испытывали наслаждение и не скрывали этого. Чтобы ему доверяли, чтобы ему открывались, чтобы под ним кончали и от одного его прикосновения таяли, как масло на сковородке. Вернер всё это ему давал. В свете вышесказанного просьба «не делать больно» звучала просто дико… Но тут Дёниц сам на секунду притормозил. Присмотрелся к Вернеру внимательнее. К осоловевшему и распалённому: внешность викинга, нежная душа, сплошное сердце и сумеречная дымка в серых глазах. Волосы всё ещё мокрые, покрасневшая кожа ещё дышит влагой… И этот возмутительный, неуместный фиолетовый след на ключице. Не говоря уж о такого же цвета разводах на бёдрах — с ума сойти, словно в тиски закрутили. Разумеется, о насилии речи не идёт. Вернер способен за себя постоять. Тогда что? Захотелось разнообразия и острых ощущений? Нет, всё куда проще: от радости и шибанувших в голову гормонов оба неуёмных болвана слетели с катушек. Могли ведь ещё и выпить за встречу. В случае Вернера это понятно — он за два месяца измаялся, вот и потерял над собой контроль, а что на того второго придурка нашло — чёрт знает. Может, приключения в Ла-Манше так на него повлияли… Вернер, конечно, сильный и выносливый, но сделан он не из стали, а из крови и плоти. Никакая выносливость не спасёт, если его после длительного перерыва грубо поимели без должной подготовки. Его приятель мог переусердствовать и причинить реальный вред. Даже сознавая это, Вернер мог не захотеть останавливаться, да может быть и поздно было останавливаться. И произошло это не далее, как вчера. При таких вводных его теперешние опасения становились вполне оправданными. Сам, дурак, виноват, сам бы свои проблемы и расхлёбывал… Но против воли Дёниц ощутил прилив нежности и сострадания, которые пересилили досаду. Подспудно порадовало то, что Вернер не таит от него своих «проблем», что прямо и искренне просит о сочувствии и осторожности, в которых нуждается. Куда хуже было бы, если бы Вернер попытался скрыть, что ему больно, и притворялся, делал вид, что всё в порядке, а сам терпел и мучился. «Всегда говори мне правду», — это было одно из правил, на котором изначально строились их отношения. Дёниц и без того собирался быть осторожным, но раз так — будет вдвойне, втройне осторожным. В порыве великодушия и заботы он и вовсе мог бы сейчас взять себя в руки. Да, его потряхивало и распирало изнутри, он был возбуждён, уже долго и сильно — процедура купания, послушание и чистота Вернера заводили до предела, и тело настойчиво и тяжело требовало своего. Но если бы было необходимо, Дёниц мог себя обуздать. Мог бы Вернера сегодня не трогать — дать ему поберечься, просто приласкать его и уложить спать. Вот только чёрта с два сам Вернер на это согласится. — Не бойся, родной. Я никогда не причиню тебе вреда, ты же знаешь, — Дёниц подобрался к нему поближе, погладил по бедру, прямо по синякам, — но если не хочешь, давай не будем, я не настаиваю. Вернер несколько секунд смотрел всё так же непереводимо на людской — пристально, выжидательно, мягко и лукаво, с рассеянной кроткой улыбкой. Что было в его глазах? Благодарность? Восторг? Печаль? Или горьковатое понимание, какого ответа от него ждут — того единственного, который он вправе дать: безропотное согласие, приправленное убедительно разыгранным воодушевлением. Нет! Он не врёт — не умеет… Его глаза сияли и были слишком красивы, чтобы понять. Да ещё его непривычно нежное, невинное и беззащитное лицо — прямо сердце разрывалось… Вернер опустил сумасводящие ресницы, скользнул кошачьим взглядом в сторону, вздохнул. Покусал губы, ещё немного помялся, до конца изображая скромника — было бы похоже, если бы сам он не был возбуждён, чего не могло скрыть полотенце, в которое он продолжал заворачиваться. Так и хотелось его поторопить, отвесить ему лёгонький подзатыльник — но он всё делал правильно. Дёницу нравилось, когда его вот так доводили до белого каления. Когда Дёниц уже готов был выругаться и потребовать чёткого ответа, Вернер выпутался из полотенца и откинул его в сторону. Одним ловким движением он перевернулся на живот и сгрёб себе под голову подушку. То-то же. Ясно показал, чего хочет, и это было именно то, чего Дёниц и сам хотел: сделать ему приятно, самым тщательным образом его подготовить, чтобы от того, что во всех иных случаях причинило бы боль, он получил удовольствие. Улыбаясь и торжествуя, Дёниц приподнялся и завис над ним сверху. Опустился, едва касаясь его спины грудью, но ложиться и наваливаться не стал. Синякам Вернера это вряд ли принесло бы дискомфорт, но всё равно, Дёниц настроился на максимальную аккуратность. Он ткнулся носом во влажный затылок Вернера. Волосы пахли шампунем и самую малость соляркой — от неё избавиться можно, только если срезать волосы под ноль, но Дёницу даже нравилось. Он любил этот запах тоже — что-то близкое по духу, суровое и давно прошедшее. Он стал покрывать предоставленное тело жаркими поцелуями: открытые участки за ушами, уголок обворожительно мягкой щеки, шею. Медленно поцелуи стекали вниз, к плечам и лопаткам. Каждая родинка и веснушка были бережно собраны и учтены. Белый и бархатный пятнистый покров почти не имел вкуса и запаха — Вернер был вымыт слишком чисто, до содранных алых полос, но тем приятнее было напитывать его раскрытые поры собственным запахом и слюной. Вместе с тем уверенно двигались руки — поглаживали, обнимали, прощупывали и сдавливали, не оставляя без внимания ни единого выступа и изгиба. Вернер потихоньку ёрзал, не мешая, но показывая, что ему всё нравится. Он не переигрывал — не стонал пока в голос и не извивался, только шумно выдыхал и иногда — не чаще раза в минуту — будто случайно ронял обрывок сладкого звука, задавленного в горле. Изредка Дёниц не отказывал себе в удовольствии чуточку поиздеваться: отрывался от его спины, возвращался к уху, нежно его прикусывал, при этом елозя меж ягодиц твёрдым членом. Участливо спрашивал, всё ли хорошо. Смешно — как будто ответ мог быть «нет, всё плохо». Вернера это тоже бесило, он очаровательно взрыкивал, хрюкал в подушку, выдавал сердитое «Да!» и чуть взбрыкивал задом. Дёниц посмеивался и снова спускался вниз, по уже проложенной дорожке из поцелуев вдоль подрагивающего позвоночника. Одно из самых замечательных мест располагалось в ложбинке на пояснице, где завивались мелкие золотистые волоски. Здесь чистота уступала жару жизни. В этом месте высохшая после помывки кожа снова становилась мокрой. Вкус на языке был едва ощутим: солоноватый, непередаваемо сливочный, арахисово-карамельный. Ещё приятнее был запах. Тот самый, который Дёниц обожал, который искал повсюду и находил только здесь — его первое, тонкое и изящное проявление. Это ведь был не просто пот, это был концентрированный сок удовольствия, экстракт молодости и счастья — он напоминал запах хвойного леса, полного птиц, грибов и черники, разогретого летней жарой часа в четыре пополудни. Именно так он пах — изумительно по-июльски, тепло и уютно. Шалея и теряя ориентацию в пространстве, Дёниц чувствовал себя пчелой, отыскавшей свой неистощимый медовый источник. Всю бы короткую летнюю жизнь припадал хоботком и жалом к божественному нектару, складывал бы прозрачные крылышки на этом волшебном светлом цветке, напивался допьяна, спал, просыпался и снова пил, пока не умрёт. Но приходила пора сползти ещё ниже, к мягким и упругим ягодицам, покрытым пушистой золотой вязью. И их тоже целовать и прикусывать, словно это самое прелестное, что есть на свете — мять их ладонями, раздвигать и тереться щекой об их максимально чувствительную внутреннюю сторону. Вернер на этом этапе уже шумно вздыхал и громко охал. И вмиг замолкал, напрягаясь и резко втягивая воздух, когда кончик языка, проходя сверху вниз по бороздке, касался самого сокровенного. Сперва гладил и обходил вокруг — много раз, методично и тщательно. Чуть надавливая, дразнил и снова отступал, сменяясь лёгкими движениями губ. Вернер содрогался и пыхтел, вскидывал голову, что-то бормотал — не понять, и с хриплым стоном утыкался лбом в подушку, когда язык с нажимом втискивался внутрь. Мышцы впускали его без сопротивления, но подобный угол проникновения не был оптимальным. Вернеру уже требовалось больше, и он со сладкими чертыханиями приподнимался. Он успевал совершенно расслабиться, пока лежал и нежился под ласками, и потому теперь тело слушалось его с трудом. Он медленно собирал в кучу подрагивающие руки и ноги, словно на ходу припоминая, как ими управлять. Поочерёдно упирался коленями и локтями, глубоко выгибал спину, вытягивался, как кошечка, и опускал голову между рук. И такой вот, полностью раскрытый, он был волшебен. На огромной кровати хватало места для манёвров. Дёниц сдвигался назад. Он был так увлечён Вернером, что о себе почти не думал. Куда интереснее было прикасаться к нему, целовать, сосать и вылизывать всё, до чего был доступ, растягивать его теперь уже пальцами, так нежно и осторожно, как он того заслуживал. Уж в чём можно было быть точно уверенным, так это в том, что Вернеру не больно. Он стонал уже совершенно бесстыдно и откровенно подавался навстречу движениям. Он был мокрым от слюны, но Дёниц на минуту оторвался, чтобы взять смазку. Он нанёс её на себя и тут только вспомнил о своём возбуждении. Над собой тоже издеваться не стоило. Никому не должно быть трудно, никто не должен страдать. — Ты готов, моя радость? Я буду нежен, не волнуйся. Примешь меня? — вопросы были излишни, но как же хотелось это услышать. — Да… — Вернер слабо мотнул головой. Его дрожащий, потонувший в дыхании голос был едва различим. Сам он разговорчив в постели не был, но он знал, что Дёницу хотелось бы услышать. Но сейчас он расщедрился только на, — пожалуйста… Встав между его разведённых коленей, пристроившись сзади, Дёниц вошёл в него так медленно, как только мог. Дал ему привыкнуть, дал ему выровнять дыхание и расслабиться. Затем чуть глубже и снова томительная остановка. Да, вот так. И опять, и до конца. Потом полностью выскользнуть и снова войти, уже быстрее и решительнее, выбивая из него вскрик — но точно не боли. Всё было правильно, всё было идеально — охватывающая теснота, жаркая и трепетная, не сопротивляющаяся, а наоборот, словно бы затягивающая. Это было не просто приятно, это было потрясающе. Имея его, Дёниц чувствовал, что владеет всем миром со всеми его несчётными небесами и тысячекратными сказками. Он бережно держал Вернера, плавно двигая его с собой в такт, мягко приталкиваясь и отстраняясь. И даже то, что ладони лежали точно поверх синяков, оставленных чужими когтистыми лапами, уже не имело значения. Никогда не имело. Дёниц знал, что он — единственный. Что с ним никто не сравнится. Что Вернер никуда от него не денется, раз это есть между ними… Вернер уже не стонал, а только всхлипывал. Дёницу очень нравилось, что он такой шумный и искрений. Он точно знал, что каждым своим движением задевает внутри Вернера ту самую точку, от которой ему хорошо. И чем глубже, тем сильнее. Чем быстрее, тем острее удовольствие. Дёниц теперь нарочно не целовал его и не трогал. Только перенёс одну руку с пояса на загривок, чтобы удобнее было держать. Хотелось, чтобы всё свершилось именно так, лишь от внутреннего воздействия, от одной их горячей как раскалённые угли и нежной как перламутр любви. Глухие шлепки мерно ударяли по ягодицам. Уступая их общему весу, матрас прогибался под коленями и покачивал их, словно на волнах. Правильно взятого ритма было достаточно. Дёниц ясно чувствовал, как любовник напрягается, как всё в нём нарастает, как его начинает трясти, как он весь натягивается блаженной струной, что вот-вот лопнет… Вот и всё. Вернер сжал его изнутри неимоверно крепко, долго и протяжно. Тяжело дёрнулся, ещё немного поскулил и затих. Ласково погладив по горячей взмокшей спине, Дённиц отпустил его. Мягко уложил, позволив снова упасть на живот, дал ему немного времени, чтобы всё как следует прочувствовать. Самому хотелось несколько большего. Нет, Дёниц мог бы и так. Достаточно было ослабить самоконтроль и полностью отдаться ощущениям, и он кончил бы ещё раньше Вернера или одновременно с ним, в него. Было бы отлично, но могло быть ещё лучше. Он лёг сверху, оплёл Вернера руками, крепко перехватил под шею и под живот и тесно обнял, снова вжался носом в его волосы — уже высохшие, посветлевшие и самым отчаянным образом разлохмаченные. Одним рывком целиком вошёл в него, жалобно застонавшего в ответ — такого упоительно мягкого и скользкого, раскрытого и припухшего, всё ещё приятно пульсирующего и горячего. Пару минут Дёниц двигался в своём ритме, более резком и твёрдом, слегка пережимая его содрогающееся под пальцами горло — ничуть не препятствуя дыханию, лишь аккуратно подчёркивая свою власть. Когда до конца осталось совсем чуть-чуть, Дёниц снова отодвинулся. — Малыш, дай мне на тебя посмотреть. Ты такой красивый, — перевернуть его было не так-то просто. Но через пару секунд Вернер сообразил, чего от него хотят, и подчинился. Движения его были раскоординированы, но он сделал, что требуется — подобрался поближе, сполз пониже и привстал на локтях, подставляя лицо и позволяя над собой нависнуть. Хотелось видеть его. Они всегда занимались любовью при свете — невыносимо хотелось видеть, как медленно опускаются и поднимаются его веки, как зеркально переливаются утомлённые глаза. Как он приоткрывает губы на вдохе и смотрит снизу-вверх — смотрит и как будто бы всё понимает, и не осуждает, и прощает — даже за это… Осталось только сделать несколько последних судорожных движений рукой — почти касаясь его скулы, почти задевая нос. Не отрываясь, пронаблюдать, как горячая тонкая струйка летит на него. Как густые белёсые росчерки беспорядочно орошают его прикрытый светлыми прядками волос лоб, пушистую бровь, щёку с левой стороны, где особенно много родинок и крапинок, и выступающее у уголка губ бежевое пятнышко. То, что для другого человека стало бы изъяном и поводом стыдиться, в его случае было милым украшением. Подобные выпуклости очень приятны на тёмных подбородках у овчарок, но людям обычно не прибавляют шарма. Может быть, когда он постареет, это и впрямь превратится в изъян. Но едва ли ему суждено постареть… К счастью, реакция у него хорошая — в последний момент лицо чуть отодвинулось, веки быстро упали и защитили глаза. Повисло немного на подрагивающих ресницах. Дёниц не стонал, не ругался и не дёргался — ни в процессе, ни даже не сейчас. Дело даже не в самоконтроле, а в том, что эти порывы были для него лишними, избыточными проявлениями того, что он переживал внутри. Но он не был бесчувственным. Он ощутил всё, до крошки, он пропустил всё через себя, всю слабость, какую таил в сердце, и всю безграничную нежность, на какую был способен. И хоть внешних проявлений почти не было, испытанное им удовольствие было поистине оглушительным. Вернер застыл, давая собой полюбоваться. Как же он был прекрасен. Гордая опороченная святыня. Это было ещё не всё. Чувствуя, что сил совсем не осталось, что вот-вот упадёт, Дёниц медленно опустился с ним рядом и прижался к его плечу. Очарованно обвёл ладонью широкую грудь, мощную шею и удлиненный подбородок. Подушечкой большого пальца размазал по щеке несколько вязких капелек. Палец переместился на губы, которые Вернер не стал смыкать. Лёгкое усилие — и палец проскользнул в рот, протиснулся между кромок острых зубов и самым кончиком коснулся языка. Пусть совсем немножко, но заставил-таки принять причастие. Ресницы нервно вскинулись. Трудно было что-то прочитать по его глазам, но сейчас Дёниц понял — пожалуй, хватит. Они шли к этому постепенно, с каждым разом заходили всё дальше, но слишком большие шаги делать незачем. Куда торопиться? Вся жизнь впереди. Убрав руку, Дёниц потянулся, чтобы в последний раз Вернера поцеловать — благодарно и нежно, скользнув языком меж его губ и уловив свой собственный человеческий вкус, после чего отодвинулся. Вернер подобные фокусы кротко сносил, но они его не особо вдохновляли. Стоило отпустить, и Хартенштайн тут же одним ловким рывком подорвался с кровати — так легко, словно это ничего ему не стоило. «Как ни в чём не бывало» — иначе и не скажешь, и унёсся в ванную. Дёницу стало чуточку тоскливо. Тело затапливало блаженное опустошение — самая лучшая усталость, физически ему было очень хорошо, и огромное моральное удовлетворение от содеянного должно было прийти — но чуть позже. Пока же, в такие моменты — сразу после соития, когда Вернер ящеркой ускользал сквозь пальцы, сердце начинало ныть. И сейчас оно заныло сильнее прежнего. Намного сильнее — заставило почувствовать себя неподъёмно тяжёлым, грязным и гнусным, старым и беспомощным… Ведь ничего не будет, это ясно. Никаких классических концертов, дорогих ресторанов, работы при штабе, корабликов на карте и идеальной жизни в Париже. С предельной чёткостью Дёниц сознавал, чем всё закончится. Вернер уплывёт от него. Через месяц с лишним — на дольший срок его не задержишь — уйдёт в рейд и исчезнет за горизонтом. Убежит, улетит, умрёт, в конце концов, и растворится в вечности, откуда его точно не достанешь. При всей безграничной власти, привязать его к себе не удастся — ни угрозами, ни уговорами, ни мольбами, ни даже силой, потому что сила — это не то, что можно к нему применить. Как дельфин, он покажет серебристую спину в волнах, и останется только печаль… Да, но это произойдёт не сегодня. И не завтра. И даже не послезавтра. Дёниц упрямо повторил себе, что не сдастся, что у него ещё есть время — чтобы хотя бы попытаться. У него есть оружие, против которого даже Вернер не сможет выстоять. — Я тебя люблю, — из несчастного этого орудия Дёниц выстрелил наугад — то ли в себя, то ли ему вслед, в сторону, в которой Вернер скрылся. И из которой, невредимый и неуязвимый, через несколько минут возвратился, умытый и немного смущённый. Со смешной деловитостью он покружил по комнате. Поставил на прикроватную тумбочку стакан воды, выключил свет, расправил сбитое к краю постели одеяло и подложил им обоим под головы одну подушку. И прильнул под бок, такой тёплый и ласковый, «как ни в чём не бывало» — иначе и не скажешь. Вот, как много надо для счастья. Дёниц погладил его по волосам, мягко приобнял, привлекая ближе. Вернер повозился и закинул сверху ногу, пристроил руку на груди, над сердцем, широко зевнул, всем своим видом показывая, что намеревается спать. Отличная идея, Дёниц тоже этого хотел. Хотел спать и не видеть снов, ведь беспощадная реальность была прекраснее любого.
16 Нравится 9 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (5)