Когда кухня наконец засияла стерильной, почти больничной чистотой, Маша почувствовала, что силы покинули её окончательно. Но это не была приятная усталость после работы — это было тяжелое, ватное изнеможение, как при высокой температуре. Ей казалось, что если она сейчас не закроет глаза, её просто раздавит потолком этой идеально обставленной квартиры.
Она не нашла ничего лучше, как вернуться в спальню. На часах был полдень, за окном вовсю кипела жизнь: сигналили машины, кто-то громко смеялся на тротуаре, весеннее солнце бесцеремонно пробивалось сквозь щели в жалюзи. Весь мир был занят делом, а Маша, залезла под одеяло, даже не раздевшись.
Она хотела сбежать. Просто выключить сознание, провалиться в серую вату беспамятства, где нет ни Виталика с его немыми упреками,
ни её собственного чувства вины, которое теперь грызло её заживо. Она свернулась калачиком, натянув одеяло до самого подбородка, пытаясь согреться, хотя в комнате было тепло.
«Пусть всё это исчезнет, — думала она, закрывая глаза. —
Пусть, когда я проснусь, окажется, что это был просто затянувшийся дурной сон».
Но сон не шел. Вместо него в голове, как на испорченной пленке, прокручивались кадры утра. Пытка тишиной. Стук тарелок. Холодный поцелуй. Она ворочалась, сбивая простыни, пытаясь найти удобное положение, но его не существовало. Тело ломило от внутреннего напряжения.
И тут на тумбочке завибрировал телефон.
Звук показался ей оглушительным, как взрыв. Маша вздрогнула и с замиранием сердца посмотрела на экран.
Максим.
Еще вчера этот звонок был бы для неё спасением, единственной ниточкой, за которую можно было ухватиться. Но сейчас, после всего того самобичевания на кухне, имя на экране обжигало. Ей казалось, что Виталик каким-то магическим образом видит этот звонок..
Она смотрела на мигающее имя, пока вызов не прекратился. Пальцы дрожали. Максим не унимался — через секунду телефон снова задергался в конвульсиях звонка.
Маша резко схватила трубку и сбросила вызов. Она не могла слышать его голос. Хоть и так хотела..
Открыв мессенджер, она быстро, пока не передумала, набрала сообщение:
«Максюш, всё хорошо, но я не могу сейчас говорить. Занята.»
Нажала «отправить» и отбросила телефон на другой край кровати, словно он был раскаленным углем.
Она врала. Нагло, трусливо, отвратительно врала.
Ничего не было хорошо. Она не была занята — она лежала в полутемной комнате, парализованная собственным бессилием. И это ласковое
«Максюш»... Боже, как ей стало противно от самой себя.
Она только что, в порыве раскаяния, обвинила себя во всех грехах перед Виталиком, и тут же, не задумываясь, написала нежное слово другому мужчине.
Эта ложь была везде. Она пропитала воздух в квартире, она застряла у неё под ногтями. Маша накрыла голову подушкой, пытаясь заглушить не звук города, а этот тонкий, противный голос внутри, который твердил:
«Ты лжешь
обоим. Ты предаешь одного и обманываешь надежды другого.»
Она зажмурилась так сильно, что перед глазами поплыли цветные пятна, и начала считать до ста, надеясь, что сознание всё-таки сжалится над ней и выключит этот кошмар хотя бы на час.
Сон навалился внезапно, словно кто-то невидимый просто выдернул шнур из розетки. Головная боль, до этого нудно пульсировавшая в висках, вдруг взорвалась ослепительной вспышкой. Маша даже не успела поправить подушку —
сознание просто провалилось в черную, липкую яму.
Это был не тот освежающий сон, после которого хочется жить.
Это был тяжелый забытьё, больше похожее на обморок.
Ей снилось что-то бессвязное и тревожное. Снилось, что она стоит посреди той самой кухни, которую только что вымыла до блеска, но из-под плинтусов начинает сочиться черная вода. Она хватает тряпку, пытается вытереть, но вода прибывает, и в этой воде плавают осколки той самой чашки, которую она разбила (или хотела разбить?). А в углу стоит Виталик. Он молчит, просто смотрит на неё своим тяжелым, непроницаемым взглядом, и в этом взгляде — всё знание о её лжи, о Максиме.
Маша металась по кровати, сбрасывая одеяло. Во сне она пыталась закричать, объяснить, что всё это ошибка,
что она просто запуталась, но горло словно засыпали сухим песком.
Потом картинка сменилась. Теперь она была в репетиционном зале. Макс подошел к ней, протянул руку, чтобы коснуться волос, но как только его пальцы коснулись её кожи, она посмотрела на его лицо, но вместо Макса увидела...снова Виталика.
Какой-то жуткий образ её собственного предательства?
Она проснулась от собственного резкого вздоха, едва не вскрикнув.
В комнате было уже темно. Весенние сумерки окрасили спальню в сизые, неуютные тона. Маша села на кровати, тяжело дыша. Голова не прошла. Во рту пересохло, а сердце колотилось где-то в самом горле.
Она сидела в темноте, глядя на свои руки, и чувствовала себя абсолютно пустой.
Сон не принес облегчения — он только подчеркнул, что бежать некуда. Даже в собственном подсознании она не нашла покоя, только грязь, воду и укоряющие взгляды.
— Что же я творю... — прошептала она в пустоту комнаты. Голос прозвучал чужо и надтреснуто.
Нужно было вставать, зажигать свет, делать вид, что день продолжается. Но Маша продолжала сидеть в сумерках, чувствуя, что она больше не принадлежит ни себе, ни мужу..на принадлежит своей лжи.
И эта ложь только что съела её день, её силы и её право на честный сон.
Маша не заметила, как провалилась в тяжелую, вязкую дремоту во второй раз. В этой темноте время потеряло контуры. Она не слышала, как в замке тихо повернулся ключ, как в прихожей мягко звякнули брошенные ключи. Виталик всегда умел передвигаться по дому бесшумно, а сегодня его шаги были и вовсе невесомыми, словно он боялся спугнуть ту хрупкую тишину, которая воцарилась между ними утром.
Маша лежала на боку, уткнувшись лицом в край подушки. Когда матрас под чьим-то весом плавно просел, она вздрогнула, но не открыла глаз. Ей показалось, что это продолжение сна.
Но потом она почувствовала тепло. Широкая, чуть шероховатая ладонь Виталика коснулась её щеки. Его пальцы медленно, почти благоговейно провели по её коже, убирая спутавшуюся прядь волос.
Это прикосновение обожгло её сильнее, чем если бы он ударил её. В нем вновь было столько нежданной нежности, что у Маши перехватило дыхание.
— Маш... — его голос прозвучал совсем рядом, низкий и усталый. — Ты не спишь?
Она заставила себя разомкнуть веки. В полумраке спальни его силуэт казался огромным и темным, но глаза, отражавшие слабый свет из коридора, смотрели на неё с какой-то виноватой мягкостью.
— Я...я просто прилегла, — пробормотала она, чувствуя, как внутри всё сжимается от дикого, невыносимого стыда.
Она кожей чувствовала, как на одеяле, буквально в нескольких сантиметрах от его колена, лежит её телефон. Тот самый телефон, где всё еще светились непрочитанные сообщения от Максима. Ей хотелось задвинуть его поглубже под бедро, спрятать, уничтожить.
Виталик не убирал руки. Его большой палец продолжал медленно поглаживать её скулу.
— Маш, ты прости меня за утро, — тихо сказал он. — Я был не прав. Сорвался. Работа, стресс...это не оправдание, я знаю. Ты ни в чем не виновата.
Маша застыла. Каждое его слово падало на неё тяжелым камнем.
«Ни в чем не виновата» — эта фраза прозвучала как издевательство судьбы. Она хотела отвернуться, закричать, чтобы он перестал быть таким добрым,
потому что его доброта сейчас была в тысячу раз мучительнее его холодности.
— Если ты действительно хочешь идти на этот спектакль к Аверину... — Виталик чуть запнулся, словно преодолевая внутренний барьер. — Иди. Не надо из-за моей хандры всё отменять. Я отвезу тебя, если хочешь. Или просто вызову такси и встречу потом. Всё хорошо, правда. Я не сержусь.
Он слегка улыбнулся — той самой улыбкой из их «прошлой» жизни, когда всё было просто и понятно.
Маше стало физически плохо. Ей казалось, что она сейчас задохнется под тяжестью его руки и этой его внезапной готовности идти навстречу. Она смотрела на его переносицу, не решаясь встретиться с ним взглядом. В голове набатом стучало:
«Он предлагает отвезти меня туда, где я должна была встретиться с Максимом?»
— Виталик, не надо... — выдохнула она, и её голос дрогнул.
— Что не надо? — он чуть склонил голову, его рука переместилась на её затылок, слегка притянув её к себе.
— Не надо меня везти. Я...я, наверное, уже никуда не хочу.
Она попыталась отстраниться, но это движение получилось неловким, резким. Виталик на мгновение замер, почувствовав её сопротивление, и в воздухе снова повисло то самое напряжение. Его ладонь соскользнула с её лица.
— Маш, я серьезно, — он попытался поймать её взгляд. — Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя запертой. Я правда хочу, чтобы ты сходила, если тебе это важно.
Его искренность была невыносимой. Она натянула одеяло чуть выше, неосознанно пытаясь отгородиться от него.
Виталик на секунду прищурился, в его взгляде мелькнуло мимолетное замешательство, тень того самого подозрения, которое он так старательно пытался подавить своим прощением. Но он ничего не сказал. Просто медленно поднялся с кровати.
— Отдыхай. Я буду на кухне, если что-то понадобится — зови.
Когда он вышел и тихо прикрыл за собой дверь, Маша уткнулась лицом в ладони. Её трясло.
Этот акт его милосердия оказался страшнее любой ссоры.
Маша слушала приглушенный голос Виталика из соседней комнаты.
Этот голос когда-то был её любимой музыкой, а теперь он казался эхом человека, которого она знала когда-то давно.
Она чувствовала себя загнанной в угол его внезапным благородством
. «Столько всего сделал для нас», — билось у неё в висках. Виталик действительно был опорой, он строил их жизнь кирпичик за кирпичиком, он вытягивал их из кризисов...
Но почему тогда сейчас, когда он пытался быть нежным, ей хотелось оттолкнуть его руку? Она лихорадочно вспоминала все его прошлые холодные вечера, его вечную занятость, его эмоциональную глухоту последних месяцев.
Макс...Он не был любовником. Он был просто коллегой, другом, который умел слушать. С ним было легко, с ним не нужно было «спасать отношения» или «работать над собой». Но грань между дружбой и чем-то большим уже давно стала прозрачной, как тонкий лед.
Поездка в Италию, которую они оба наметили как точку невозврата. Они искренне верили, что там, они смогут снова стать «собой».
Но хотели ли они этого на самом деле? Или они просто боялись признать, что «мы» больше не существует, остались только два человека, запертых в одной квартире?
Виталик, хоть и сказал, что отпускает её на этот спектакль к Аверину, но внутри всё клокотало. Он не доверял этой тишине Маши.
Он решил для себя:
если она пойдет — он пойдет следом.
Не как надзиратель, а как человек, который борется за свое, даже если само это «свое» уже ускользает сквозь пальцы.
Маша чувствовала себя так, словно сама себя загнала в ловушку. Ведь она столько раз повторяла ему, глядя в глаза:
«Между мной и Максом ничего нет, мы просто коллеги, он просто друг».
И формально это было правдой. Никаких измен, никаких тайных свиданий под луной. Только эта тонкая, почти невидимая нить, которая с каждым днем натягивалась всё сильнее. Нить, которая заставляла её улыбаться его шуткам чуть дольше, чем нужно, и чувствовать странное тепло, когда он просто стоял рядом.
«Если я сейчас скажу Виталику, что решила точно идти на этот спектакль, это будет выглядеть как признание», — пронеслось у неё в голове. Она боялась. Боялась не его гнева, а именно этого понимающего, чуть усталого взгляда, который скажет: «Значит, я был прав?».
А Виталик..Виталик за последние дни стал другим. Его активность пугала и восхищала одновременно. За эти несколько суток он сделал для их отношений больше, чем за предыдущие полгода тишины и отчуждения.
Он вдруг «проснулся», стал внимательным, начал планировать их будущее с каким-то отчаянным усердием.
И эта Италия...Солнечные пляжи, тихие вечера, попытка склеить разбитую вазу. Маша ловила себя на мысли,
что и ждет этой поездки, и боится её до дрожи. В горах или на побережье — им придется остаться лицом к лицу. Там не будет работы, не будет микрофонов и дублей, не будет Максима за соседним столом.
Только они двое и правда, которую они так старательно упаковывают в чемоданы.
Она услышала, как в коридоре щелкнул выключатель. Послышались его шаги — уверенные, спокойные.
Он вошел в спальню, остановился в дверном проеме. В тусклом свете из коридора его силуэт казался огромным.
— Маш, ты не спишь? — тихо спросил он. — Билеты в Италию я распечатал, лежат на столе.
Маша сглотнула. Вот он, идеальный момент, чтобы сказать:
«Виталь, я завтра пойду на спектакль к Максиму».
Слова жгли язык, но она молчала. Ей казалось, что если она произнесет это имя сейчас, вся та хрупкая конструкция, которую он так усердно выстраивал эти дни, рассыплется в пыль.
— Здорово, — едва слышно ответила она, приподнимаясь на локтях. — Италия...это будет красиво.
Виталик подошел к кровати и сел на край.
— Нам это нужно. Чтобы всё стало как раньше. Чтобы не было этих недомолвок, понимаешь? Я знаю, я был холодным. Но я хочу всё исправить. Ты мне веришь?
Он смотрел на неё с такой надеждой, что Маше захотелось закричать. Это было и странно, и страшно.
Его внезапное «проявление» ощущалось как реанимация:
больно, резко, но, возможно, необходимо.
— Верю, — солгала она наполовину, потому что верить хотелось, но та самая «тонкая нить», тянущая её к Максу, в этот момент дернулась, напоминая о себе колючей болью в груди.
Она так и не призналась. Отложила на завтра. Но завтра должно было наступить через несколько часов, и оно обещало стать самым трудным днем в её жизни.
Виталик сидел на краю кровати, и это физическое ощущение пустоты рядом с Машей казалось ему метафорой всей их жизни.
Он смотрел на её затылок и понимал:
всё плохо.
Настолько плохо, что никакой песок пляжей не вычистит ту грязь, что скопилась между ними за эти месяцы.
Он верил в этот отпуск, потому что вера была его последним убежищем. Но где-то в глубине души, там, где он не привык лгать самому себе своим «профессиональным» голосом, бился колючий вопрос:
«А надо ли это?»
Его собственное поведение пугало его самого.
Эта внезапная нежность, эти цветы, билеты, планы — всё это выглядело как попытка загладить вину за те вспышки холода и злобы, которые он больше не мог контролировать. Он вспомнил тот вечер, когда он сорвался. Вспомнил, как в порыве бешенства, не в силах выносить её молчание и этот вечный «отсутствующий» взгляд, он облил её водой — резко, зло, словно хотел смыть с неё этот невидимый налет чужих мыслей.
«Это же моя Маша? — думал он сейчас, сжимая кулаки так, что белели костяшки. — Или от неё осталась только оболочка, а всё остальное уже давно принадлежит тому, другому?»
Он чувствовал, как внутри него борются два человека.
Один — тот, что купил билеты в Италию и хотел вернуть их «счастливое лето». Другой — холодный, обиженный мужчина, который хотел просто разрушить всё до основания, чтобы больше не было этой мучительной неопределенности. Его «активность» последних дней была похожа на лихорадку:
он пытался «закупить» её любовь, завалить её вниманием, чтобы она просто не успевала дышать и думать о ком-то другом.
— Мы справимся, — произнес он вслух, и его голос в тишине спальни прозвучал пугающе убедительно, как в лучшем его дубле.
Маша под одеялом едва заметно вздрогнула. Она не видела его лица, но чувствовала этот тяжелый, липкий контроль, который он называл «заботой».
Виталик лег рядом, не касаясь её, но она чувствовала исходящий от него жар. Он закрыл глаза, и перед ним возникла картинка: аэропорт, солнце, её улыбка... Но картинка тут же сменилась другой — Маша в мокром платье, дрожащая от его гнева.
«Что-то произойдет, — пронеслось у него в голове. — В этом отпуске или завтра... что-то должно взорваться.
Иначе мы просто задохнемся в этой лжи».
Он не знал, что завтра она пойдет в театр. Не знал, что «тонкая нить», связывающая её с Максом, уже превратилась в канат, за который она цепляется, чтобы не утонуть в его, Виталика, любви, так похожей на клетку. Он просто лежал и ждал утра, надеясь, что Италия станет их спасением, хотя всё внутри кричало, что это будет их финальный акт.
Виталик лежал, уставившись в потолок, и слушал её прерывистое дыхание. В голове набатом стучала одна и та же мысль:
«Она здесь, но её нет».
Он осознавал, что их отношения напоминают реанимацию пациента, мозг которого уже умер. Но он продолжал жать на грудную клетку, ломать ребра этой фальшивой заботой, лишь бы не признавать поражение. Его вера была не светлым чувством, а актом отчаяния.
Он верил не в любовь, а в то, что сможет заставить всё починиться.
А потом пришло это липкое, неприятное воспоминание — тот вечер с водой.
«Я ведь не просто облил её, — подумал он, и по спине пробежал холодок. — Я хотел, чтобы она очнулась. Чтобы она перестала быть этой идеальной, тихой картинкой, за которой скрывается кто-то другой».
Его холод и злоба были защитной реакцией на её ускользание
***
Утро наступало медленно, несмело просачиваясь сквозь плотные шторы.
Они по-прежнему лежали в одной кровати, каждый на своей стороне, словно невидимая стена выросла между ними
за ночь. Маша лежала на боку, спиной к Виталику, подтянув колени к груди.
Она не спала.
Чувствовала каждый шорох простыней, слышала, как бьется её собственное сердце — быстро, тревожно. Воздух в комнате казался вязким, насыщенным их невысказанными обидами и страхами. Она не хотела поворачиваться, не хотела открывать глаза и сталкиваться с реальностью, с его взглядом, который теперь всегда казался ей оценивающим, словно она была экспонатом под стеклом.
Виталик лежал на спине, руки за головой, глядя в потолок, где свет уже проступал сквозь занавески тонкой полоской. Его глаза были открыты, но взгляд блуждал по комнате, не задерживаясь ни на чем. Он ощущал тепло её тела в нескольких сантиметрах от себя, чувствовал запах её волос, чуть уловимый в воздухе, но это физическое присутствие лишь подчеркивало её эмоциональное отсутствие.
Он ждал. Чего? — он сам не знал. Что она вздохнет? Повернется? Скажет что-то? Но она молчала.
Никто не делал попыток встать, никто не тянулся за телефоном, не произносил ни слова.
Время словно замерло. Каждый был погружен в свои мысли, в свою внутреннюю борьбу. Виталик чувствовал, как внутри него снова поднимается волна раздражения, замешанного на отчаянии. Он хотел что-то сделать, что-то сказать, но слова застревали в горле, а любое движение казалось предательством этой хрупкой, условной тишины.
Маша же просто хотела раствориться, стать невидимой, чтобы не чувствовать его присутствия, чтобы не чувствовать тяжести его невысказанных ожиданий.
Они были вместе в этой кровати, но были бесконечно далеки друг от друга.
И каждый из них, казалось, боялся сделать первый шаг — шаг к примирению или шаг к окончательному разрыву.