Глава 16 — Правая рука его
конец 1179 года
«Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня»
Песнь Песней 2:6.
Ночь была исполнена величественным и зловещим безмолвием, какое нисходит на землю перед великими скорбями. Кажется, будто сам мир, утомлённый человеческими страданиями, перестаёт дышать в ожидании неотвратимого. Над вершиной Голгофы тяжело нависало небо, затянутое густыми свинцовыми облаками, сквозь которые не проникал ни единый луч небесного света, словно Господь на краткое мгновение сокрыл Свой лик от творения, ставшего свидетелем величайшей муки. Только луна, едва различимая за плотной завесой туч, временами озаряла серебром бесплодные скалы, отчего они казались не камнем, а древними надгробиями, воздвигнутыми над надеждами всего человеческого рода. Посреди этой мрачной пустыни, где не росло ни одного дерева, не журчал ни единый источник и не было слышно ни человеческого голоса, ни пения ночных птиц, стояла молодая женщина с покрытой головой. Её тёмное покрывало, сорванное порывами ледяного ветра, беспокойно билось за спиной, подобно траурному знамени, а тяжёлые складки одежды, запорошённые пылью, сливались с безжизненной землёй, изрезанной глубокими трещинами, словно сама она когда-то не выдержала обрушившегося на неё горя и раскололась от нестерпимой боли. Ледяной ветер с протяжным, человеческим стоном проносился над вершиной Голгофы, поднимая густые клубы пыли и с силой бросая их в лицо Магдалины, однако она не замечала ни пронизывающего холода, ни колючего песка, царапавшего её кожу. Перед её глазами существовала только эта страшная вершина, над которой сама природа, казалось, оплакивала совершавшееся здесь страдание, а тяжёлые облака нависали так низко, будто ещё одно мгновение — и они коснутся земли, чтобы разделить скорбь с теми, кто был обречён нести свой крест до конца. Вокруг не было ни единой живой души. Не слышалось тяжёлой поступи римских легионеров, не раздавались плач женщин и скорбные молитвы учеников, не звучали слова утешения или осуждения, ибо сама Голгофа казалась покинутой миром, оставленной людьми и Богом. Единственным свидетелем происходящего оставался холодный ветер, глухо метавшийся между острыми камнями, да бездонная тишина, в которой отчётливо ощущалось присутствие смерти. Взгляд девушки поднялся выше. На вершине Голгофы возвышался крест. Высокий, грубо вытесанный из потемневших брёвен. Он казался древнее самой земли, словно был воздвигнут не человеческими руками, а самой скорбью, накопленной за века существования мира. Его древесина, пропитанная кровью и иссушенная беспощадными ветрами, казалась чёрной, а глубокие трещины, покрывавшие её поверхность, напоминали морщины на лице дряхлого старца, бесчисленное множество раз становившегося свидетелем человеческих страданий. И на этом кресте был распят Балдуин. Увидев его, Магдалина замерла, не в силах поверить собственным глазам. На один невыносимо долгий миг ей даже показалось, что перед нею находится совсем другой человек, ибо в этом истерзанном теле невозможно было узнать того молодого государя, которого она привыкла видеть в белоснежном королевском плаще, под золотым венцом, среди сверкающих лат, алых знамён Иерусалима и склонённых в почтении рыцарей. Исчезла величественная осанка короля и спокойная уверенность полководца. Исчезла та еле заметная улыбка, которой он неизменно встречал её всякий раз, когда она входила в его покои вместе с их маленьким сыном. Перед нею висел человек, чьё тело было сокрушено мучением настолько, что сама смерть, казалось, уже давно распростёрла над ним свои крылья, терпеливо ожидая последнего вздоха. Широко распростёртые по перекладине руки были напряжены до предела, и каждая натянувшаяся жила отчётливо проступала под смертельно бледной кожей, словно сама плоть уже не могла скрывать той нестерпимой боли, что разрывала её изнутри. Сквозь запястья проходили тяжёлые железные гвозди, безжалостно врезавшиеся в кость, а вокруг них запёкшаяся кровь тёмными густыми потоками стекала по предплечьям, медленно впитываясь в древесину креста, будто само древо жадно принимало в себя человеческое страдание. Ноги его были прибиты одна к другой, и каждая попытка вдохнуть хоть немного воздуха заставляла всё тело невольно приподниматься, вновь разрывая истерзанную плоть о холодное железо. Мышцы судорожно напрягались, жилы вздувались, пальцы непроизвольно сжимались, а затем опять бессильно замирали, будто тело уже не принадлежало человеку, а было лишь безмолвным вместилищем бесконечной муки. На челе Балдуина покоился терновый венец. Длинные, острые шипы глубоко впились в кожу, и кровь неторопливо стекала по его вискам, смешиваясь с потом и оседавшей на лице пылью, которую беспощадный ветер непрестанно бросал в открытые раны. Светлые волосы, некогда мягкие и аккуратно уложенные, теперь спутались, пропитались кровью и потом, прилипнув к щекам, вискам и шее, а лицо, исхудавшее до неузнаваемости, было настолько бледным, что под тонкой кожей проступала каждая жилка, отчего казалось, будто сама жизнь уже уверенно покидает его. Однако страшнее всех ран, крови, тернового венца и железных гвоздей были его глаза. Полузакрытые от боли, потемневшие от бесконечного страдания, они всё ещё сохраняли ту тихую ясность, которую Магдалина знала лучше собственного отражения. В них не было ни ропота, ни отчаяния, ни страха перед смертью; в них жила лишь бесконечная, нечеловеческая усталость человека, слишком долго нёсшего крест, предназначенный, казалось, для многих, но возложенный на одного. Этот взгляд оказался для Магдалины трагичнее самого распятия. Всё её существо восстало против увиденного. Ей казалось невозможным, несправедливым и кощунственным, что человек, которого она любила всем сердцем, который ещё совсем недавно держал на руках их сына, смеялся, молился рядом с нею и мечтал о мире для своего народа, теперь висит между небом и землёй, угасая в полном одиночестве под равнодушным сводом безмолвных небес. Сердце её сжалось с такой силой, что ей показалось, будто сама смерть уже коснулась её груди. Из глубины души вырвался крик, исполненный такого отчаяния, какого она прежде не знала. Однако Голгофа осталась безмолвной, а тяжёлые облака не расступились, словно небеса решили хранить молчание перед человеческим горем. Лишь ветер внезапно усилился, яростно ударив ей в лицо, и в этом холодном порыве Магдалине почудилось, будто сама земля оплакивает распятого короля. Колени её подкосились. Она без сил рухнула на острые камни, не чувствуя, как они разрывают ладони и колени, и, захлёбываясь рыданиями, принялась обеими руками судорожно разгребать сухую землю, словно могла собственными силами приблизиться к кресту и вырвать любимого человека из объятий смерти. Под её ногтями ломались камни, впивались острые занозы и выступала кровь, но ни одна из этих ран не могла сравниться с той болью, которая разрывала её душу. Она вновь и вновь поднимала на Балдуина полные слёз глаза, жадно ловя каждый его тяжёлый вдох, и с каждым движением его измученной груди ей казалось, что невидимые гвозди всё глубже входят уже в её собственное сердце. Впервые за все годы своей жизни, Магдалина испугалась не собственной смерти, не бессилия и даже не будущего. Она испугалась того, что Всемогущий действительно может потребовать от неё самое страшное испытание — пережить человека, без которого для неё переставал существовать весь Божий мир. Не помня себя от отчаяния, Магдалина, захлёбываясь рыданиями, принялась ползти вперёд, преодолевая каждый локоть пути с таким сокрушительным усилием, словно между нею и подножием креста лежало не несколько шагов, а целая человеческая жизнь. Её окровавленные ладони бессильно скользили по холодным камням, а острые обломки скал впивались в колени сквозь тяжёлую ткань одежды. Наконец достигнув подножия креста, она дрожащими руками обхватила его тяжёлое древо, прижавшись к нему так крепко, будто надеялась собственными объятиями удержать смерть, уже неторопливо протягивавшую к Балдуину свои невидимые руки. Шероховатая древесина больно царапала её лицо и ладони, но Магдалина не замечала этого, продолжая судорожно искать глазами лицо мужа. Одно лишь его присутствие ещё могло удержать её рассудок на грани отчаяния. Поднявшись на колени, она осторожно протянула дрожащие руки к его ногам, пригвождённым тяжёлым железным гвоздём, и, коснувшись их кончиками пальцев, тотчас разрыдалась ещё сильнее, ибо кожа, ещё недавно согревавшаяся теплом живого человека, теперь казалась пугающе холодной и влажной от крови, стекавшей по древку креста. С величайшей бережностью, словно боясь причинить ему ещё большую боль, она прижалась губами к его израненным ступням, покрывая их бесчисленными поцелуями, и горячие слёзы, струившиеся по её щекам, смешивались с алыми каплями, оставляя на её губах солоноватый привкус крови, который она уже никогда не смогла бы забыть. — Балдуин… — сорвался с её уст едва слышный шёпот, дрожавший от невыразимой скорби. — Любимый мой… посмотри на меня… прошу тебя… только посмотри… Она вновь приникла к его ногам, надеясь своим прикосновением вернуть в них жизнь, и, прижимая их к своему лицу, без конца повторяла его имя, будто одно это имя ещё могло победить смерть. — Не уходи… — всхлипывала она, почти не различая собственных слов сквозь рыдания. — Не оставляй меня одну… Ты обещал… ты поклялся, что мы будем вместе… Господи Всемилостивый, не забирай его… не теперь… только не его… Голос её окончательно сорвался, превратившись в бессвязную молитву, в которой любовь, отчаяние и страх смешались воедино. Она уже не понимала, обращается ли к распятому супругу или к Самому Господу. Обнимая окровавленные ступни Балдуина, Магдалина подняла наполненные слезами глаза к безмолвному небу, над которым по-прежнему неподвижно висели тяжёлые свинцовые облака, и с такой силой, какой ещё никогда не знало её сердце, воззвала: — Господи… эта ноша слишком тяжела для него… Ты избрал его, чтобы нести крест целого королевства, но он уже исполнил всё, что Ты возложил на него… Прошу Тебя, возьми эту боль у него и возложи её на меня… Позволь мне страдать вместо него… Позволь мне умереть вместо него… Только сохрани ему жизнь… Она прижалась лбом к его окровавленным ногам, не переставая целовать их с благоговейным трепетом, и ей казалось, что если она хотя бы на одно мгновение отпустит их, то вместе с этим последним прикосновением навсегда утратит и самого Балдуина. Она закрыла глаза, и в то же мгновение солоноватый вкус крови, оставшийся на её губах, пронзил всё её существо такой невыразимой болью, что ей показалось, словно вместе с этой кровью она приняла в себя и часть страданий любимого человека. Душа её содрогнулась под тяжестью отчаяния, какого она прежде не знала, и сердце, ещё недавно исполненное смиренной надежды, впервые дерзнуло задать вопрос, которого страшилась даже её собственная вера. — Почему?.. — едва слышно сорвалось с её побледневших губ, дрожавших от рыданий. — Господи… почему именно он?.. Слова эти ещё не успели раствориться в холодном воздухе Голгофы, как Магдалину охватил такой ужас, словно она собственными устами произнесла страшнейшее из кощунств. Всё её тело содрогнулось, она резко отпрянула от креста, закрыв рот окровавленными ладонями, будто надеялась силой вернуть обратно вырвавшиеся слова и не позволить им достичь небес. Она смотрела широко раскрытыми глазами в тяжёлое, безмолвное небо, и её душу стремительно заполнял не страх перед Божьим наказанием, а жуткое чувство собственной греховности. Воспитанная с детства в благоговейном почитании Господа, привыкшая принимать Его волю как высшую и непостижимую истину, она не могла простить себе даже одного краткого мгновения ропота, ибо ей казалось, что этой единственной слабостью она уже оскорбила Того, Кому ежедневно посвящала свои молитвы. — Прости меня… — прошептала она, чувствуя, как слёзы неудержимо струятся по её щекам, смешиваясь с кровью, покрывавшей её руки. — Господи Всемилостивый… прости меня за дерзость мою… Прости сердце моё, ослеплённое скорбью… Она медленно опустилась на колени, не замечая ни холода, ни камней, впивавшихся в её истерзанные ноги, и, склонив голову до самой земли, продолжала говорить сквозь рыдания, уже не различая, где заканчивается молитва и начинается исповедь. — Я не смею роптать на Твою святую волю… не смею вопрошать Тебя, ибо всё, что Ты творишь, исполнено правды, даже если человеческое сердце не в силах её постичь… Я грешна… бесконечно грешна… и если наказание должно пасть на кого-либо, пусть оно падёт на меня одну… С каждым произнесённым словом её голос становился всё тише, словно сама скорбь постепенно отнимала у неё последние силы. Затем она вновь припала к окровавленным ногам Балдуина и с нежностью прижалась к ним лбом, как паломник прижимается к святыне, в которой ищет одновременно прощения, утешения и надежды. Её плечи беззвучно вздрагивали от сдерживаемых рыданий, а горячие слёзы одна за другой падали на истерзанную плоть мужа, смешиваясь с кровью, уже давно окрасившей древо креста. Когда Магдалина уже утратила всякую надежду, ей внезапно показалось, будто пригвождённое к кресту тело слегка дрогнуло, словно среди холодного безмолвия Голгофы ещё теплилась крохотная искра жизни, не желавшая окончательно покидать того, кого она любила сильнее собственного дыхания. Она замерла, перестав даже плакать. Сердце её болезненно сжалось, а каждый последующий миг показался длиннее целой вечности. Балдуин с таким невыносимым усилием приподнял тяжёлые веки, ведь само это движение требовало от него последних человеческих сил, и его взгляд медленно остановился на лице Магдалины. В этих глазах уже не отражалась боль распятого тела. Не было в них и страха перед смертью, которая стояла совсем рядом, терпеливо ожидая своего часа. Только бесконечная любовь, столь тихая и глубокая, что она казалась древнее самого мира, и неизъяснимая печаль человека, которому предстояло оставить всё, что он любил на земле. Он смотрел на неё так же, как смотрел бессчётное множество раз в стенах Иерусалимского дворца, когда видел её слёзы и молча хотел убедить, что рядом с ним ей нечего страшиться; так же, как смотрел после тяжёлых советов, возвращаясь с пограничных крепостей, после бессонных ночей, проведённых над картами, и после долгих молитв в храме Гроба Господня, всякий раз одним лишь взглядом даруя ей больше утешения, чем могли дать самые мудрые слова. Его побледневшие губы едва заметно дрогнули. Это движение было столь слабым, что Магдалине сначала показалось, будто его породил один только ветер, однако спустя мгновение она различила едва слышный шёпот, донёсшийся до неё сквозь завывание бури. — Не бойся… Всего два слова. Такие простые и тихие, но вместе с тем заключавшие в себе всю прожитую ими жизнь, всю их любовь, все данные друг другу обещания и ту непоколебимую веру, с которой они столько лет встречали каждое новое испытание. Магдалина судорожно потянулась к нему, желая ещё раз прикоснуться к его руке, услышать его голос, убедиться, что он жив, однако в тот самый миг, когда её пальцы почти коснулись окровавленной кожи, само небо вдруг содрогнулось от оглушительного раската грома. Тяжёлые свинцовые облака словно раскололись надвое, и ослепительная вспышка молнии разорвала мрак Голгофы, на одно страшное мгновение залив всё вокруг холодным белым светом. Ледяной ветер превратился в неистовый вихрь, поднимая в воздух густые облака пыли и мелкие камни, которые с яростью закружились вокруг креста, так что Магдалина уже не могла различить ни лица Балдуина, ни самого древа, к которому он был пригвождён. Она закричала, отчаянно пытаясь вновь увидеть мужа, протягивая к нему окровавленные руки, однако буря становилась всё сильнее, пока наконец не поглотила собой весь мир. Исчезла Голгофа, затем крест, следом и Балдуин. Осталась ослепительная пустота. С громким вскриком Магдалина резко поднялась на постели, жадно хватая ртом воздух, будто сама только что вырвалась из смертельной бездны. Сердце её билось так сильно, что боль отдавалась в висках, всё тело дрожало, а ночная рубашка прилипла к спине от холодного пота. Некоторое время она не могла понять, где находится, растерянным взглядом всматриваясь в полумрак королевских покоев, где мерцал огонёк одинокой лампады, а за распахнутыми окнами тихо шумел ночной ветер, совсем не похожий на тот, что завывал над Голгофой. Постепенно дыхание начало выравниваться, но лицо её всё ещё было мокрым от слёз, а дрожащие пальцы невольно коснулись собственных губ, потому что ей отчётливо чудился на них солоноватый привкус крови, столь явственный, что она ещё долго сидела неподвижно, боясь закрыть глаза вновь, потому что где-то в самой глубине сердца уже поселилось страшное чувство, что Господь показал ей не просто сон, а то будущее, к которому неумолимо приближалась их жизнь. Первые лучи восходящего солнца осторожно проникали сквозь узкие стрельчатые окна королевских покоев, ложась тонкими полосами на каменный пол, но Магдалина не замечала ни мягкого света нового дня, ни пения птиц, доносившегося из дворцовых садов, так как сердце её всё ещё оставалось пленником того страшного видения, которое Господь ниспослал ей этой ночью. Она проснулась задолго до рассвета и больше не сомкнула глаз. Сидя у открытого окна, королева долго смотрела на постепенно светлеющее небо над Иерусалимом, беззвучно перебирая в пальцах деревянные чётки, подаренные ей ещё в детстве Александром III. Губы её непрестанно шептали молитвы, одна за другой сменявшие друг друга, однако ни слова Псалтири, ни знакомые с раннего детства латинские песнопения не приносили душе того успокоения, которого она так отчаянно искала. Стоило ей лишь на одно мгновение закрыть глаза, как перед внутренним взором вновь возникала вершина Голгофы, грубое древо креста, кровь на истерзанных ногах Балдуина и тот последний взгляд, исполненный любви и тихой печали, который продолжал преследовать её с такой мучительной ясностью, будто пережитое было не сном, а воспоминанием о событии, которому ещё только предстояло свершиться. Она снова и снова убеждала себя, что человеческий разум способен порождать самые страшные образы под тяжестью скорби и постоянного страха за любимого человека, но сердце упрямо не желало соглашаться с доводами рассудка. Воспитанная среди кардиналов, богословов и монахов, Магдалина знала, какое значение люди придают сновидениям, особенно тем, что являлись перед самым рассветом, когда, по словам духовников, Господь порой открывал человеку слабую тень грядущих испытаний. От этой мысли ей становилось ещё тяжелее. Не желая тревожить мужа собственными страхами, она поспешила скрыть следы бессонной ночи. Холодная вода немного успокоила разгорячённое лицо, служанки заплели её длинные волосы и покрыли голову лёгким белым покрывалом, однако никакая забота не могла скрыть той печали, что затаилась в её глазах. Когда она уже собиралась спуститься к утренней мессе, двери её покоев негромко отворились. На пороге стоял Балдуин. На нём не было ни парадного плаща, ни короны. Лишь простая светлая туника, подпоясанная кожаным ремнём, и лёгкий дорожный плащ, переброшенный через плечо. В лучах утреннего солнца он казался почти таким же, каким был много лет назад, когда они оба ещё не знали ни тяжести короны, ни горечи утрат. Увидев его живым и невредимым, Магдалина почувствовала, как сердце её болезненно сжалось от облегчения. Она сама не заметила, как быстро подошла к нему. Балдуин, едва переступив порог её покоев, сразу заметил, что лицо супруги казалось непривычно бледным, а в её больших светлых глазах ещё теплилась та затаённая тревога, которая остаётся в душе человека после тяжёлой ночи, проведённой не во сне, а в бесконечной борьбе с собственными страхами. Улыбнувшись с той спокойной нежностью, которая всегда появлялась на его лице в её присутствии, он подошёл ближе и, остановившись перед Магдалиной, внимательно всмотрелся в её лицо, словно надеясь прочесть на нём то, что она сама предпочла бы скрыть. — Что случилось? — тихо спросил он, осторожно касаясь её взгляда своим. Магдалина поспешно опустила глаза. Ей хотелось рассказать ему всё: и страшную Голгофу, окутанную мраком, и окровавленный крест, и его лицо, и тот безмолвный ужас, с которым она проснулась ещё до рассвета, но стоило ей вновь вспомнить пережитое, как сердце болезненно сжалось, а слова так и не нашли в себе сил сорваться с губ. Она лишь едва заметно покачала головой: — Ничего… всего лишь дурной сон. Балдуин не ответил сразу. Он слишком хорошо знал женщину, которая стояла перед ним, чтобы поверить столь короткому объяснению. Однако вместо того чтобы настойчиво требовать признания, Балдуин с бесконечной осторожностью провёл ладонью по её щеке, словно желая одним этим прикосновением прогнать всё то, что мучило её сердце: — Тогда позволь мне хотя бы на одно утро украсть тебя у государственных забот, — произнёс он с мягкой улыбкой, в которой ещё жила та светлая юношеская беззаботность, почти исчезнувшая под тяжестью короны и болезни. — Сегодня я хочу, чтобы рядом со мной была не королева Иерусалима, а моя Магдалина. Она удивлённо подняла на него взгляд. — Куда мы поедем? Вместо ответа Балдуин лишь загадочно улыбнулся, и в его глазах мелькнул тот озорной огонёк, который она так редко видела в последние годы и по которому успела бесконечно соскучиться: — Туда, где я уже давно должен был оказаться вместе с тобой. Он протянул ей руку. Магдалина без малейшего колебания вложила свою ладонь в его ладонь, чувствуя привычное тепло его пальцев, и они молча покинули покои, неспешно проходя под высокими сводами дворцовых галерей. Спустившись во внутренний двор, наполненный прохладой ещё не разогретого солнцем воздуха, ароматом влажного известняка, свежего сена и кожи, они приблизились к королевским конюшням, возле которых их уже ожидал старший конюший. Рядом с ним стоял великолепный вороной жеребец. При одном только взгляде на этого коня Магдалина невольно остановилась. Животное поражало благородством каждой своей черты. Высокий арабский жеребец с тонкой сухой шеей, глубокой грудью и длинными стройными ногами казался воплощением самой свободы, рождённой среди бескрайних песков Востока. Его густая шерсть переливалась под лучами утреннего солнца глубоким чёрным блеском, подобным отполированному обсидиану, а длинная грива мягкими волнами спадала на могучую шею, колыхаясь при каждом нетерпеливом движении. Большие тёмные глаза смотрели внимательно и по-человечески разумно, тогда как тонкие ноздри вздрагивали, улавливая запах незнакомых людей, а беспокойное переступание стройных ног выдавало силу, ещё не укрощённую до конца человеческой рукой. Балдуин не сводил взгляда с лица супруги. Ему хотелось увидеть именно это мгновение. Ту первую искреннюю радость, которой так давно не было в её глазах: — Несколько дней назад бедуинский шейх прислал его ко двору вместе с караваном в знак уважения к Иерусалимской короне, — негромко произнёс он. — Старый конюший уверяет, что за всё это время жеребец не позволил приблизиться к себе почти никому и признаёт лишь тех, кому сам пожелает довериться. Балдуин на мгновение умолк, а затем, улыбнувшись уже совсем по-мальчишески, добавил: — Впрочем, мне кажется, существует одна женщина, которой ему ещё только предстоит сделать свой выбор. Магдалина аккуратно приблизилась к жеребцу, стараясь не делать резких движений. Она протянула вперёд ладонь. Несколько долгих мгновений конь внимательно изучал её, настороженно вытянув шею, словно вслушиваясь не столько в её дыхание, сколько в биение её сердца, после чего неожиданно спокойно опустил голову и сам коснулся мягкими губами её руки, тихо фыркнув так доверчиво, будто знал её уже многие годы. На лице Балдуина появилась тёплая улыбка: — Похоже, — негромко произнёс он, — он решил, что ты достойна стать его хозяйкой. Тогда произошло то, ради чего он затеял это утро. Губы Магдалины неторопливо озарила улыбка. Не та сдержанная и исполненная достоинства улыбка королевы, которую ежедневно видели придворные, не та печальная полуулыбка, скрывавшая усталость последних месяцев, а чистая, светлая радость молодой женщины, впервые за долгое время забывшей о пережитом горе. Балдуин долго смотрел на неё, не в силах отвести взгляд. Ему казалось, что Господь, столь щедро испытывавший их сердца скорбью, всё же позволил им вновь прикоснуться к тому тихому человеческому счастью, которое не измеряется ни победами, ни завоёванными крепостями, ни славой государей, а рождается лишь тогда, когда любимый человек снова начинает улыбаться. Магдалина ещё долго не могла отвести взгляда от жеребца, осторожно проводя ладонью по его гладкой, тёплой шее, ощущая под тонкой кожей мерное биение сильного сердца. Ей казалось, будто перед нею стоит не просто прекрасное животное, а бесценный дар, в котором Балдуин сумел выразить то, для чего порой не находилось слов даже у самых любящих людей. С самого раннего детства верховая езда была для неё не простым развлечением, достойным знатной дамы, а тем редким мгновением истинной свободы, которое Бог иногда ниспосылает человеку среди бесконечных обязанностей и тревог земной жизни. Ещё в окрестностях Рима, где прошло её детство, она с восторгом выезжала на утренние прогулки по холмам Кампаньи, а позднее, оказавшись в Святой земле, полюбила долгие поездки по каменистым дорогам Иудеи не меньше, чем часы, проведённые в тишине монастырских часовен. В седле она чувствовала, как тревожные мысли постепенно растворяются в шуме ветра, а тяжесть, накопившаяся в сердце, становится легче с каждым новым ударом копыт. После свадьбы Балдуин не раз замечал эту особенность своей супруги. Стоило ей провести несколько часов верхом, как лицо её вновь озарялось той тихой, ясной улыбкой, которую не могли подарить ей ни придворные празднества, ни богатые дары, ни пышные церемонии. Потому, размышляя над тем, чем ещё способен утешить её после месяцев, наполненных скорбью, он не стал искать редких драгоценностей, дорогих тканей или золотых украшений, прекрасно понимая, что сердце Магдалины никогда не пленяли сокровища, созданные человеческими руками. Он искал подарок, который сумел бы хотя бы ненадолго вернуть ей ту внутреннюю свободу, без которой она постепенно угасала. Магдалина радостно обернулась к мужу, и в её глазах стояли слёзы, но на этот раз они были рождены не болью, а тем глубоким чувством благодарности, которое порой оказывается сильнее любых слов: — Ты помнил… — едва слышно произнесла она, с трудом сдерживая дрожь в голосе. Балдуин улыбнулся: — Я помню всё, что делает тебя счастливой. Эти простые слова прозвучали так спокойно и естественно, словно речь шла о самой очевидной истине, однако именно они заставили сердце Магдалины сжаться с новой силой. Она сделала несколько шагов навстречу мужу и, забыв обо всём, крепко обняла его, прижавшись щекой к его груди. Сквозь тонкую ткань туники она слышала ровное биение его сердца, и после страшного сна, пережитого этой ночью, этот тихий, размеренный ритм казался ей драгоценнее всех сокровищ Востока. Балдуин осторожно коснулся её волос: — Я надеялся, что хотя бы сегодня ты снова улыбнёшься. Она подняла голову и посмотрела на него долгим, благодарным взглядом: — Ты подарил мне не коня, — тихо ответила Магдалина. — Ты подарил мне воспоминание о той девушке, которой я была прежде, чем Господь возложил на нас эту тяжёлую корону. Король ласково провёл большим пальцем по её щеке, словно желая стереть последние следы пережитых слёз: — Нет, — негромко произнёс он. — Эта девушка никуда не исчезла. Она всё ещё живёт в тебе. Просто последнее время ей слишком редко позволяли быть счастливой. Наконец Балдуин, будто вспомнив о чём-то, с едва заметной улыбкой взглянул в сторону своего сокольничего, терпеливо ожидавшего у выхода из конюшни с двумя уже осёдланными лошадьми и великолепным белым кречетом, спокойно сидевшим на обтянутой кожей перчатке. — Сегодня, — сказал король, вновь протягивая супруге руку, — я намерен вернуть тебе не только любовь к верховой езде, но и ещё одно удовольствие, которое мы оба очень долго откладывали. — Он поднял взгляд к безоблачному утреннему небу, где уже начинали кружить первые хищные птицы. — Поедем за город. Долина Рефаим давно ждёт своих охотников, а мой старый кречет, кажется, уже обиделся, что я столько недель не выпускал его в небо. Спустя совсем немного времени они уже покинули Иерусалим через Яффские ворота, оставляя позади высокие крепостные стены, над которыми лениво колыхались знамёна с Иерусалимским крестом. Где-то вдалеке растворялся шум постепенно пробуждавшегося города, уступавший место спокойствию открытых просторов Иудейских холмов. Воздух ещё хранил прохладу минувшей ночи, а солнце, только поднявшееся над восточными хребтами, мягко окрашивало золотистым светом каменистые склоны, серебристые листья масличных деревьев и невысокие кипарисы, чьи стройные силуэты неподвижно возвышались над долинами. Где-то вдалеке перекликались пастухи, перегоняя стада овец к редким источникам, а лёгкий ветер приносил аромат диких трав, прогретой земли и цветущего тимьяна. Магдалина легко держалась в седле, словно составляла с подаренным жеребцом единое целое. Вороной конь, ещё совсем недавно совсем настороженный, теперь беспрекословно отзывался на каждое едва уловимое движение её рук и ног, а потому со стороны казалось, будто они понимали друг друга без слов. Он двигался легко и красиво, пружинисто переступая по каменистой дороге, а затем, когда местность стала просторнее, сам нетерпеливо потянулся вперёд, просясь перейти на более быстрый ход. Балдуин наблюдал за супругой с той спокойной радостью, которая согревала его сердце куда сильнее любой придворной хвалы. Ему казалось, что вместе с этим утренним ветром, игравшим складками её покрывала, к ней постепенно возвращалась та юная девушка, которую он когда-то встретил в торжественном зале его дворца. — Кажется, — негромко произнёс он, не сводя взгляда с супруги, — он уже любит тебя больше, чем собственного хозяина. Магдалина тихо рассмеялась. Этот смех прозвучал так неожиданно и так чисто, что Балдуин на одно короткое мгновение застыл, не в силах скрыть охватившего его чувства. Сколько времени прошло с тех пор, как он в последний раз слышал этот искренний, свободный смех, не омрачённый ни тревогой, ни скорбью, ни тяжестью королевских обязанностей? Ему казалось, будто вместе с этим звонким голосом в долину вновь вернулась сама весна, а последние месяцы, наполненные утратами, страданиями и бесконечными тревогами, на несколько драгоценных мгновений перестали существовать. Магдалина ласково провела ладонью по густой гриве жеребца и, подняв на мужа глаза, в которых снова заиграли живые озорные искры, с улыбкой произнесла: — Не стоит ревновать, государь. Он всего лишь оказался достаточно мудрым, чтобы сразу понять, кто из нас двоих лучше держится в седле. Балдуин негромко рассмеялся, и в этом смехе прозвучала та мальчишеская непосредственность, которую болезнь и корона успели вытеснить из его души: — Признаюсь, — ответил он, покачав головой с притворным укором, — мне следовало заранее догадаться, что однажды этот подарок обернётся против меня самого и станет причиной моего собственного поражения. — Жалеть уже поздно, — с лукавой улыбкой возразила Магдалина, легко вскакивая в седло с той грацией, которой позавидовал бы иной рыцарь. — Теперь он принадлежит мне, а значит, вам остаётся только смириться с неизбежным. Она едва ощутимо коснулась пятками боков жеребца. Вороной тотчас сорвался с места, однако в его движении не было ни суетливой поспешности, ни необузданной горячности молодого животного. Он понёс свою всадницу вперёд с удивительной лёгкостью и благородством, словно не мчался по каменистой долине, а скользил над самой землёй, подчиняясь не столько прикосновениям поводьев, сколько одному лишь дыханию хозяйки. Солнечный свет мягко ложился на его блестящую шерсть, превращая её в чёрный шёлк, а длинное белое покрывало Магдалины свободно развевалось за её спиной, подобно знамени, озарённому золотом восходящего солнца. Она обернулась через плечо, и ветер, играя выбившимися из-под покрывала прядями, обрамил её лицо тем редким сиянием счастья, которое Балдуин уже перестал надеяться увидеть вновь. — Государь, — звонко окликнула она, и её голос, подхваченный утренним ветром, легко разнёсся над всей долиной, — неужели вы позволите собственной супруге оставить вас далеко позади? Эти слова неожиданно разбудили в душе Балдуина чувство, которое он считал давно утраченным. Резко исчезли государственные заботы, исчезла память о Шастеле, растворились бесконечные советы, тревожные донесения с северных рубежей, собственная болезнь и все те скорби, что одна за другой ложились на его плечи с тех пор, как Господь возложил на его голову корону Иерусалима. Он вдруг почувствовал себя тем юным принцем, который когда-то мечтал о турнирах, соколиной охоте и долгих скачках по холмам Святой земли. Улыбка сама собой появилась на его лице. Крепче перехватив поводья, он слегка наклонился вперёд и, ласково коснувшись пятками боков своего серого жеребца, с притворной серьёзностью ответил: — Победить меня, ваше величество? Боюсь, сегодня вам придётся приложить куда больше старания, ибо я ещё не привык уступать даже самым прекрасным соперникам. Почуяв настроение своего всадника, белый жеребец радостно вскинул голову и легко перешёл в стремительный бег, а сам Балдуин, ощущая, как прохладный ветер наполняет грудь и развевает полы его плаща, впервые за долгие месяцы почувствовал забытую свободу, которую способен подарить человеку верный конь, открытая дорога и любимый человек, скачущий впереди навстречу солнцу. Некоторое время оба всадника неслись рядом сквозь широкую долину, над которой уже окончательно воцарилось ясное утреннее небо, а мягкий золотой свет солнца, ложившийся на выжженную летним зноем траву и серебристые кроны старых маслин, превращал суровый пейзаж Иудеи в удивительно мирную картину, не напоминавшую землю, столько раз становившуюся свидетельницей войн, крови и человеческих трагедий. Под тяжёлыми копытами коней сухо потрескивала иссушённая солнцем почва, тёплый ветер свободно гулял по открытым равнинам, наполняя лёгкие терпким ароматом полыни, дикого тимьяна и нагретого известняка, а сердце Балдуина, давно забывшее подобное ощущение, вновь постепенно освобождалось от тяжёлой ноши бесконечных забот. Сейчас существовали только свежий ветер, стремительный бег коня, сияющее утреннее солнце и женщина, чей звонкий смех разносился далеко над долиной, подобно радостному пению жаворонка. Балдуин смеялся вместе с нею. Не той сдержанной улыбкой, которую ежедневно видел двор и которая давно стала частью королевского достоинства, а свободным, искренним смехом молодого человека, сумевшего хотя бы на несколько драгоценных мгновений забыть о том страшном кресте, который Господь возложил на его плечи задолго до того, как они успели окрепнуть. Магдалина, услышав этот смех, невольно оглянулась. Перед нею скакал уже не государь, перед которым склоняли головы князья Востока, не победитель Монжизара, чьё имя с уважением произносили даже враги, и не человек, чьи дни проходили среди бесконечных государственных тяжб, дипломатических переговоров и военных приготовлений. Перед нею вновь был тот самый юноша, которого она когда-то полюбила всем сердцем. Тот Балдуин, который умел смеяться так беззаботно, словно впереди его ожидала не тяжёлая судьба прокажённого короля, а долгая счастливая жизнь, наполненная солнцем, охотой и миром. При виде этой улыбки сердце Магдалины наполнилось щемящей нежностью. Она сама не заметила, как её губы тронула тихая благодарная улыбка, а глаза наполнились лёгким блеском слёз. «Господи… — беззвучно прошептала она. — Если Ты всё же решил испытать нас, то позволь хотя бы это утро сохранить таким, какое оно есть сейчас…» Ей казалось, что Всемилостивый услышал её молитву. Однако тогда, когда счастье вновь осмелилось коснуться их сердец, судьба, столь долго преследовавшая молодого короля, вновь напомнила о своём неумолимом присутствии. Балдуин уже почти поравнялся с супругой. Белый жеребец легко сокращал расстояние, послушно отвечая на каждое движение своего всадника, когда вдруг по правой руке короля неспешно разлилось странное, непривычное чувство тяжести. Поначалу он почти не обратил на него внимания. За последние годы болезнь уже не раз заставляла тело неожиданно напоминать о себе после бессонных ночей, долгих поездок или многочасовых советов, а потому Балдуин крепче сжал поводья, уверенный, что неприятное ощущение вскоре исчезнет само собой. Но вместо этого он почувствовал нечто куда более тревожное. Пальцы словно перестали повиноваться его воле. Онемение медленно, но неумолимо расползалось по кисти, подобно ледяной воде, проникающей всё глубже под кожу и постепенно лишающей её всякой чувствительности. Он попытался сильнее обхватить кожаные ремни поводьев, но с пугающей ясностью понял, что больше не ощущает их шероховатой поверхности. Внезапно по всему телу Балдуина разлился холод, столь резкий и неожиданный, что на одно мгновение ему показалось, будто ледяная рука самой судьбы коснулась его плеча, напоминая о том страшном приговоре, который Господь много лет назад произнёс над его телом и который с каждым прожитым годом исполнялся всё неумолимее. Сердце его болезненно сжалось. Только не теперь. Только не в этот день, когда ему наконец удалось увидеть улыбку Магдалины, снова услышать её смех и хотя бы ненадолго вернуть ей ту радость, которую безжалостно отняли у них война, болезнь и смерть собственного ребёнка. И уж тем более — только не у неё на глазах. Балдуин с отчаянным упорством попытался ещё крепче обхватить поводья, повинуясь скорее привычке, чем действительному ощущению собственных пальцев, однако правая кисть оставалась неподвижной и чужой, словно между его волей и собственным телом внезапно выросла невидимая стена, которую он был не в силах преодолеть. Пальцы не слушались. Они безжизненно лежали на грубой коже поводьев, не отвечая ни на одно усилие разума, и это страшное бессилие оказалось куда мучительнее любой физической боли, которую болезнь причиняла ему прежде. Белый жеребец мгновенно почувствовал перемену. Чуткое животное, долгие годы привыкшее повиноваться уверенной руке своего хозяина, тревожно вскинуло голову, беспокойно повело ушами и, ощутив непривычную слабость всадника, резко бросилось в сторону, пытаясь вырваться из непонятного ему напряжения. Балдуин инстинктивно подался вперёд, стремясь вернуть привычный контроль над конём, однако левая рука одна уже не могла заменить правую, а ослабевшие пальцы продолжали бессильно скользить по поводьям, будто были вырезаны не из живой плоти, а из холодного камня. Конь вновь рванулся. На один короткий миг равновесие было утрачено. Мир перед глазами короля качнулся. Под копытами стремительно мелькнула выжженная солнцем земля, и Балдуин впервые за долгие годы осознал, насколько беспомощным способен сделать человека собственный недуг. Не страх перед падением заставил его побледнеть и не мысль о возможной смерти. Он довольно часто смотрел смерти в лицо, чтобы бояться её теперь. Его охватил совсем иной ужас. За всё время болезни Балдуин почувствовал, что враг, с которым он столько лет учился жить, перестал довольствоваться медленным разрушением его тела и теперь осмелился отнять у него то, что составляло самую сущность рыцаря, — способность уверенно держаться в седле, управлять конём, владеть собственным телом и оставаться опорой для тех, кого он любил. И страшнее всего было не то, что болезнь вновь напомнила о себе. Страшнее было осознание, что всё это происходит на глазах Магдалины — единственного человека, перед которым ему больше всего на свете хотелось казаться непоколебимым, сильным и способным защитить её от любого несчастья, тогда как теперь он с мучительной беспомощностью чувствовал, что уже не властен защитить даже самого себя. Всё произошло настолько быстро, что Магдалина сначала даже не успела понять, отчего спокойный бег белого жеребца внезапно превратился в беспорядочные рывки, а его обычно уверенные движения сменились тревожным метанием. Услышав позади себя тяжёлый стук копыт и почувствовав непривычную резкость в дыхании коня Балдуина, она тотчас обернулась, и улыбка, ещё мгновение назад озарявшая её лицо, исчезла столь же стремительно, как исчезает солнечный луч, скрытый внезапно набежавшей тучей. Перед её глазами предстала картина, от которой кровь застыла в жилах. Балдуин, всё ещё державшийся в седле с врождённым достоинством опытного всадника, отчаянно пытался вернуть своему жеребцу прежнее направление, однако каждое новое движение выдавалось ему с мучительным усилием. Его правая рука бессильно лежала вдоль седла, тогда как левая, судорожно натянув поводья, уже не могла в одиночку справиться с сильным животным, почувствовавшим слабость своего хозяина. Магдалина никогда прежде не видела Балдуина таким. За годы, прожитые рядом с ним, ей довелось стать свидетельницей многих испытаний, которыми Бог испытывал её супруга. Она помнила его в день Монжизара, когда молодой король, не щадя себя, первым устремился навстречу многократно превосходившему врагу; видела долгие ночи, когда жар, вызванный болезнью, лишал его сна, а тело — последних сил; видела мучительные перевязки, после которых он неизменно поднимался на ноги с тем же спокойным достоинством, словно страдания не имели над ним никакой власти. Однако даже тогда недуг оставался невидимым спутником его жизни, скрывавшимся за непоколебимой волей человека, который не позволял себе признать поражение. Теперь же всё было иначе. Впервые болезнь перестала прятаться в тени. Она словно вышла навстречу своему хозяину с открытым забралом, бросая ему вызов посреди залитой солнцем долины, и Магдалина с ужасом увидела, как этот безжалостный противник, столько лет терпеливо ожидавший своего часа, наконец осмелился поднять руку на самого короля. Не раздумывая ни единого мгновения, она плавным, но уверенным движением натянула поводья. Вороной жеребец, словно чувствуя тревогу своей хозяйки, тотчас повиновался лёгкому прикосновению её руки и, описав широкий полукруг, стремительно устремился навстречу белому коню Балдуина. Его мощные скачки были удивительно ровными и лёгкими, будто он не касался копытами земли, а летел над выжженной солнцем долиной, рассекая горячий утренний воздух подобно чёрной стреле. — Балдуин!.. — её голос, в котором уже невозможно было скрыть охватившего её страха, разнёсся над равниной, нарушив безмятежную тишину летнего утра. Услышав её, Балдуин медленно поднял голову. Их взгляды встретились и весь окружающий мир словно перестал существовать. Исчезли солнечный свет, ветер, бескрайняя долина и тревожное ржание испуганного коня. Остались только они двое, и в этом безмолвном взгляде Магдалина прочла то, чего больше всего боялась увидеть. Она увидела мучительное унижение человека, который впервые оказался бессилен перед собственным телом. Балдуин понимал, что она всё заметила. Он понимал, что больше не сможет убедить её, будто причиной случившегося стала усталость или неосторожность коня. Это причиняло ему боль куда более глубокую, чем сама болезнь. Стиснув зубы, он с отчаянным упорством снова попытался поднять правую руку и крепче обхватить поводья, словно одной силой воли надеялся заставить собственное тело вновь повиноваться ему, но пальцы только едва заметно дрогнули и тотчас бессильно разжались, не в силах удержать грубые кожаные ремни. Почуяв непривычную слабость всадника, белый жеребец тревожно вскинул голову, беспокойно ударил копытом о землю и неожиданно резко шарахнулся в сторону. Его сильное тело напряглось, мышцы заходили под гладкой шерстью, а беспорядочные движения становились всё более резкими, так что ещё одно мгновение — и даже столь искусный наездник, каким был Балдуин, мог не удержаться в седле. Не позволяя себе ни единого мгновения на страх или сомнение, Магдалина мягко натянула поводья своего жеребца и уверенным движением направила его наперерез белому коню Балдуина. Вороной, словно разделяя тревогу своей хозяйки, мгновенно повиновался её воле и широкими, мощными скачками сократил разделявшее их расстояние. Когда оба животных почти поравнялись, королева, сохраняя удивительное хладнокровие, легко привстала в стременах и свободной рукой ловко перехватила поводья второго жеребца. Так когда-то, ещё в далёкой юности, её учил старший брат Марко, неустанно повторявший, что настоящий всадник обязан прежде всего сохранять спокойствие там, где другие поддаются панике. Её движения были настолько уверенными и точными, что со стороны казалось, будто она совершала их бессознательно, доверившись не столько памяти, сколько самому телу, хранившему каждый урок, полученный в детстве. Вороной недовольно вскинул голову, почувствовав рядом чужого коня, тревожно фыркнул и на мгновение напрягся всем телом, но стоило Магдалине ласково коснуться его шеи и ощутимо натянуть поводья, как горячее животное тотчас успокоилось, полностью доверившись руке своей хозяйки. Постепенно её уверенность передалась и белому жеребцу Балдуина. Чувствуя рядом спокойствие другого коня и ощущая твёрдое руководство сразу двух опытных рук, он перестал беспокойно метаться, его тяжёлое дыхание стало ровнее, а стремительный бег мало-помалу сменился размеренной рысью. Спустя ещё несколько десятков шагов оба жеребца одновременно перешли на шаг и наконец остановились посреди безмолвной долины, над которой по-прежнему неспешно струился тёплый утренний ветер, лениво колыхавший выгоревшие травы и серебристые кроны деревьев, будто сама природа ещё не успела осознать, что только что стала свидетельницей невидимого поединка, в котором человеческая воля впервые уступила наступавшей болезни. Повисло долгое молчание. Такое тяжёлое, какое становится молчание между двумя людьми, знающими друг друга с детства и потому не нуждающимися в объяснениях. Балдуин глубоко и неровно дышал, но причиной тому была вовсе не стремительная скачка. Его грудь сжимала не усталость, а то щемящее чувство унижения, которое больнее любого оружия поражает человека, привыкшего всю жизнь быть сильнее собственного тела. Он не смел посмотреть на Магдалину. Вместо этого его взгляд скользил куда-то вдаль, туда, где за волнами золотистой травы синели холмы Иудеи, словно сама даль могла избавить его от необходимости встретиться с её глазами. Скрывать произошедшее больше не имело смысла. Ложь стала невозможной и это причиняло ему самую глубокую боль. Ему казалось, что болезнь только что отняла у него не одну лишь силу правой руки. Она незаметно коснулась чего-то гораздо более драгоценного. Того внутреннего достоинства, благодаря которому он столько лет сидел в седле с непоколебимой уверенностью, первым вёл рыцарей в бой и заставлял окружающих забывать о страшном недуге, разрушавшем его тело. Теперь же этот невидимый враг впервые осмелился сорвать покров с его слабости. И сделал это именно перед человеком, чьё уважение было для него дороже любых побед. Медленно, почти с опаской, Балдуин опустил взгляд на собственную правую руку. Пальцы уже начинали понемногу оживать, однако двигались всё ещё неспешно и неуверенно, словно после долгого оцепенения заново вспоминали, как повиноваться человеческой воле. Он осторожно несколько раз сжал ладонь, затем вновь разжал её, стараясь придать этим движениям как можно более непринуждённый вид, будто всё случившееся было не более чем случайной неловкостью. В глубине души он по-мальчишески надеялся, что Магдалина не обратит на это внимания. Но эта надежда угасла ещё прежде, чем успела родиться. Его жена всегда замечала то, чего не видел никто другой. Не говоря ни слова, Магдалина осторожно подвела своего жеребца ближе, и между ними осталось всего несколько ладоней пространства. Она не стала расспрашивать его, не стала искать слов утешения и тем более убеждать, будто ничего страшного не произошло, потому что понимала: всякое подобное слово сейчас сильнее ранит его гордость. Вместо этого она осторожно протянула руку и накрыла своей ладонью его всё ещё слегка дрожавшую кисть, лежавшую на луке седла. Прикосновение её было удивительно бережным. Так касаются не человека, а самой дорогой святыни, или тончайшего венецианского стекла, страшась разбить его одним неосторожным движением. В этом молчаливом жесте было куда больше любви, понимания и сострадания, чем могли бы выразить самые прекрасные слова, когда-либо произнесённые человеческими устами. Балдуин медленно сомкнул веки, словно одно это движение требовало от него не меньшего мужества, чем любое сражение, в котором ему доводилось участвовать прежде. Под тенью опущенных ресниц лицо его вдруг стало удивительно спокойным. Однако Магдалина видела, с какой отчаянной силой он сейчас борется не столько с собственным телом, сколько с самим собой, пытаясь сохранить то достоинство, которое болезнь день за днём безжалостно стремилась отнять. Он понимал, что обязан нарушить затянувшееся молчание, обязан произнести хотя бы несколько лёгких слов, привычной шуткой развеять её тревогу или, улыбнувшись с той спокойной уверенностью, которой столько лет оберегал её сердце, убедить супругу в том, что всё случившееся было следствием усталости или чрезмерной скачки под палящим солнцем Иудеи. Но каждая подобная ложь казалась ему тяжелее самой страшной истины, ибо впервые за всё время болезни он почувствовал, что больше не в силах скрывать от неё то, что уже давно понимал сам. Губы его едва заметно дрогнули. Несколько долгих мгновений он словно собирался с силами, подыскивая слова, способные вместить в себя всё то, чему до сих пор не решался дать имя. Наконец, так и не открывая глаз, Балдуин едва слышно произнёс: — Она становится сильнее… с каждым месяцем… с каждым годом… Голос его был тих настолько, что его почти заглушал шелест высокой травы, колыхавшейся под дыханием ветра. Он ненадолго умолк, и в этом молчании было столько обречённости, сколько не было ни в одном донесении о поражении, ни в одном известии о гибели рыцарей, приходившем когда-либо в Иерусалим. — Не война… — с трудом продолжил он. — Не Саладин… она… Последнее слово так и не сорвалось с его губ. Да оно и не было нужно. Им обоим было известно, кого он имел в виду. Эта невидимая спутница сопровождала Балдуина с самого детства, терпеливо ожидая часа, когда сможет окончательно предъявить свои права на его тело. Долгие годы он заставлял её отступать одной только несгибаемой волей, побеждал её так же упрямо, как побеждал врагов своего королевства, а потому привык думать, что сумеет обмануть её ещё на год, ещё на несколько месяцев, ещё хотя бы до следующего похода. Теперь же она впервые заставила его признать собственное бессилие. Магдалина не ответила. Она ещё крепче сжала его ладонь, словно желая передать через это прикосновение ту часть собственной силы, которую была готова отдать ему без остатка, если бы Всевышний позволил человеку разделить чужую болезнь так же, как можно разделить чужую скорбь. Ветер вновь медленно пронёсся над долиной, осторожно перебирая сухие травы, и этот едва различимый шёпот неожиданно напомнил Магдалине тот страшный сон, из которого она проснулась ещё до рассвета. Перед её внутренним взором возникла бесплодная вершина Голгофы, окутанная тяжёлыми свинцовыми облаками, высокий крест, потемневший от крови, и Балдуин, распростёртый на нём с тем же спокойным достоинством, с каким он сейчас принимал собственную участь. Она увидела, как припадает губами к его окровавленным ногам, услышала собственные отчаянные молитвы, почувствовала на губах солоноватый привкус крови и услышала те единственные слова, которые он произнёс, прежде чем сон рассыпался под ударом грома. «Не бойся». Тогда ей казалось, что страшнее этого видения уже не может быть ничего. Теперь же, стоя рядом с живым мужем посреди залитой солнцем долины, ощущая тепло его ладони и слыша признание, которое он произнёс с таким тяжёлым смирением, Магдалина поняла, что действительность способна причинять человеку куда более глубокую боль, чем самые зловещие сновидения. С того памятного утра, когда болезнь впервые открыто заявила о себе посреди залитой солнцем долины, прошло несколько дней. Балдуин больше ни разу не заговорил о случившемся, словно надеялся, что молчание сумеет стереть из памяти супруги ту страшную минуту, в которую собственное тело едва не изменило ему. Внешне всё оставалось по-прежнему. Король ежедневно присутствовал на заседаниях Высокого совета, принимал послов, разбирал тяжбы между вассалами и обсуждал с баронами укрепление северных рубежей, тогда как лицо его сохраняло привычное спокойствие, не позволявшее окружающим заподозрить, что за этим непоколебимым достоинством скрывается тяжёлая внутренняя борьба. Однако Магдалина всё же заметила перемену. За годы супружеской жизни она настолько хорошо изучила привычки Балдуина, что ей уже не требовалось видеть его ежедневно, чтобы почувствовать малейшее изменение в его распорядке. Она знала, в какой час он обычно покидал свои покои, когда направлялся в дворцовую часовню к утренней молитве, сколько времени проводил за государственными бумагами перед началом заседаний Высокого совета и в какой миг неизменно появлялся у дверей её покоев, чтобы проводить супругу к мессе или разделить с ней первый разговор наступившего дня. Теперь этот привычный порядок незаметно нарушился. В последние дни Балдуин всё реже приходил к ней ранним утром, а если и появлялся, то спустя долгое время после восхода солнца, когда на его лице уже лежали следы физической усталости, которые он безуспешно пытался скрыть за неизменным спокойствием. Он по-прежнему улыбался ей с той же ласковой нежностью, по-прежнему обсуждал с нею государственные дела и старался ничем не выдать внутреннего волнения, но Магдалина отчётливее чувствовала, что между рассветом и их первой встречей появилось нечто, о чём Балдуин предпочитал хранить молчание. Любопытство её было слишком уважительным, чтобы превращаться в расспросы, однако тревога, поселившаяся в сердце после происшествия в долине, не позволяла оставить эту странность без внимания. В одно из таких ранних утр, когда над Иерусалимом ещё только занималась заря, медленно разливая по восточному небосклону нежные переливы розового жемчуга, бледного золота и прозрачной лазури, а древний город ещё дремал под лёгкой дымкой прохладного воздуха, Магдалина поднялась раньше обычного и, едва завершив утреннюю молитву, тихо покинула свои покои. Дворец ещё не успел окончательно пробудиться. По длинным каменным галереям неслышно скользили немногочисленные слуги, зажигавшие лампады перед дворцовыми часовнями, где-то далеко перекликалась стража, сменявшая ночной караул, а из садов доносилось первое робкое пение птиц, встречавших новый день над Святым городом. Спустившись во внутренний двор, королева уже собиралась направиться к часовне, когда её внимание привлекло неожиданное оживление возле королевских конюшен. Несколько конюхов, обычно начинавших работу значительно позже, торопливо выводили лошадей, поправляли подпруги и что-то негромко обсуждали между собой, то и дело бросая взгляды за высокую каменную стену, скрывавшую расположенное позади конюшен ристалище. Оттуда доносился размеренный, тяжёлый перестук копыт, эхом отдававшийся между дворцовыми стенами и нарушавший ещё не успевшую рассеяться тишину рассвета. Магдалина невольно остановилась. Что-то в этом звуке заставило её тело напрячься. Не говоря ни слова сопровождавшей её служанке, она неторопливо направилась к ристалищу, сама ещё не понимая, почему с каждым новым шагом тревога, поселившаяся в её душе после того злополучного дня, становилась всё сильнее. Королева ощущала как невидимая рука вела её навстречу истине, которую она одновременно желала и страшилась увидеть. За королевскими конюшнями простиралось просторное ристалище — широкая, тщательно выровненная площадка, окружённая крепкими деревянными барьерами, где под надзором опытных наставников молодые рыцари Иерусалимского королевства ежедневно постигали искусство верховой езды, учились владеть копьём, мечом и щитом, укрепляя не только своё тело, но и дух, без которого невозможно было носить рыцарский пояс. Обычно в столь ранний час это место ещё хранило безмолвие, нарушаемое редкими порывами ветра да тихим ржанием лошадей, ожидавших начала нового дня. Однако теперь утреннюю тишину наполнял мерный перестук копыт, звучавший с такой настойчивостью и размеренностью, будто кто-то вновь и вновь повторял одно и то же упражнение. Когда Магдалина приблизилась настолько, что смогла видеть всё происходящее за ограждением, она невольно остановилась. На всём огромном ристалище находился лишь один всадник — Балдуин. Он сидел верхом на своём любимом белом жеребце, чья светлая масть ярко сияла под первыми лучами восходящего солнца, словно само животное было соткано из утреннего света. Ни оруженосцев, всегда сопровождавших короля во время упражнений, ни молодых рыцарей, ни придворной свиты рядом не было. Только старый начальник королевских конюшен, многие годы обучавший верховой езде не одно поколение франкской знати, молча стоял у самого края ристалища, внимательно следя за каждым движением государя. На его суровом лице застыло то напряжённое выражение, которое рождается тогда, когда опытный человек понимает всю цену происходящего. Некоторое время Магдалина просто смотрела на мужа, не находя в увиденном ничего необычного. Балдуин уверенно держался в седле. Белый жеребец спокойно выполнял круг за кругом, послушно переходя с шага на рысь, а затем вновь замедляя бег. Только спустя несколько долгих мгновений её взгляд неожиданно задержался на том, чего она прежде не замечала. Руки Балдуина. Они почти неподвижно лежали вдоль его тела. Поводья были свободно переброшены через шею жеребца и едва заметно покачивались при каждом его движении, не принимая участия в управлении. Магдалина почувствовала, как сердце её тревожно сжалось. Теперь она поняла, Балдуин вовсе не упражнялся в верховой езде. Он учился ездить заново. Не касаясь поводьев, он управлял конём лишь едва уловимыми движениями корпуса, лёгким изменением положения плеч, коленей и ног, заставляя животное понимать малейшее напряжение мышц своего всадника. Белый жеребец, превосходно обученный и привыкший повиноваться каждому движению хозяина, чутко улавливал его намерения, однако даже столь искусное животное далеко не всегда понимало непривычные команды. Иногда он слишком широко заходил в поворот или преждевременно переходил на рысь. Или, потеряв направление, беспокойно уходил в сторону, ожидая привычного прикосновения поводьев, которого так и не следовало. Но Балдуин не проявлял ни малейшего раздражения. Он спокойно возвращал коня на исходное место и начинал упражнение сначала. Король тренировался с терпением человека, который давно перестал считать количество собственных поражений, но всё ещё твёрдо верил, что каждое новое усилие приближает его к победе. Наблюдая за этим безмолвным поединком, Магдалина вдруг поняла, что её супруг сражается сейчас не с непокорным жеребцом. Его единственным противником была болезнь. Та самая болезнь, которая несколько дней назад почти вырвала поводья из его руки, а теперь заставляла его искать новый способ остаться в седле, словно опытный воин, лишившийся меча, учился заново владеть оружием уже другой рукой. Сердце Магдалины наполнялось не жалостью, которой Балдуин никогда не смог бы простить, а глубоким, благоговейным восхищением перед человеком, который даже теперь, когда собственное тело день за днём изменяло ему, продолжал отвечать на каждый новый удар судьбы не отчаянием, а ещё большим упорством. Теперь Магдалина понимала всё. Её супруг не пытался обмануть болезнь. Он хорошо знал её коварную природу и уже давно перестал питать надежду на чудо, которое вернуло бы ему прежнее здоровье. Вместо этого король с огромным упрямством, которое всегда отличало его характер, искал новый путь там, где прежний становился для него недоступен. Если однажды руки окончательно перестанут повиноваться его воле, он научится вести коня силой одних лишь ног и малейшим движением собственного тела; если недуг лишит его способности сжимать поводья, он заставит самого себя овладеть иным искусством верховой езды, которое позволит ему ещё долго оставаться в седле; если же Господь, испытывавший его с самого детства, решил довести это испытание до конца, то Балдуин был исполнен решимости сражаться за каждый новый день, за каждый новый рассвет и за каждую возможность ещё хоть однажды возглавить своих людей. Глядя на него теперь, Магдалина осознала, насколько глубоко ранило её супруга то происшествие, свидетелем которого довелось стать ей одной и которое любой другой человек, вероятно, назвал бы всего лишь досадной случайностью, неизбежной для каждого всадника. Для Балдуина же тот короткий миг, когда собственная рука отказалась повиноваться ему, оказался не случайностью, а страшным откровением, позволившим впервые заглянуть в будущее, которое он столько лет отказывался признавать. Ему казалась невыносимой сама мысль о том дне, когда он больше не сможет первым выехать из городских ворот во главе своих рыцарей. Когда поводья выпадут из его рук не на одно мгновение, а навсегда. Когда он будет вынужден наблюдать за сражением издали, доверив другим исполнение того долга, который привык считать исключительно своим. Ещё ужаснее было представить, что однажды в глазах баронов, столь долго следовавших за ним с непоколебимой верностью, уважение незаметно уступит место состраданию, ибо жалость казалась Балдуину унижением, гораздо более тяжёлым, чем любое поражение, которое могла принести война. Он страшился утратить не власть, не корону и не воинскую славу. Он страшился перестать быть тем человеком, за которым люди без колебаний поднимались в бой, даже когда силы неприятеля многократно превосходили их собственные, потому что верили не столько в численность своего войска, сколько в непоколебимую волю государя, неизменно скакавшего впереди всех. Балдуин упражнялся здесь вовсе не ради собственного тщеславия и не из желания доказать окружающим, что болезнь ещё не одержала над ним победу. Каждое новое движение, каждый круг, описанный белым жеребцом по ристалищу, каждая ошибка, за которой следовала новая попытка, были частью его безмолвной борьбы за право оставаться тем королём, которого Господь однажды призвал защищать Святой город. Пока Небо ещё позволяло ему сидеть в седле, он не собирался добровольно уступать своё место ни болезни, ни времени, ни самой судьбе, ибо для него отказаться от борьбы означало бы отказаться от того предназначения, которое он принимал с тем же смирением и той же решимостью, с какими когда-то принял на свою голову корону Иерусалима. Балдуин заметил её не сразу. Он завершал очередной круг по ристалищу, заставляя белого жеребца плавно перейти с рыси на шаг одним лёгким нажимом коленей, когда его взгляд случайно скользнул к ограждению, за которым, неподвижно стоя в утреннем свете, молча наблюдала Магдалина. На одно короткое мгновение он замер. В глубине души ему хотелось, чтобы она никогда не увидела этих упражнений. Не потому, что он стыдился собственного труда. А потому, что каждое движение, которое он повторял здесь снова и снова, было молчаливым признанием того, что болезнь всё же сумела заставить его изменить привычную жизнь. Несколько мгновений их взгляды оставались прикованы друг к другу. Балдуин едва заметно улыбнулся. Он осторожно направил жеребца к ограждению, остановил его без помощи поводьев и, привычным движением перебросив ногу через седло, легко спрыгнул на землю. Белый конь тихо фыркнул, не желая отпускать хозяина, но тот ласково провёл ладонью по его шее, и животное тотчас успокоилось. Старый начальник конюшен, поняв, что государь более не нуждается в его присутствии, почтительно поклонился и незаметно удалился, оставив супругов наедине. Балдуин не спеша подошёл к Магдалине. В его глазах ещё читалась лёгкая усталость после долгих упражнений, однако выражение лица оставалось спокойным, словно между ними вовсе не произошло ничего такого, о чём следовало бы говорить. Магдалина ответила ему мягкой улыбкой. Она очень хорошо понимала мужа, чтобы заводить разговор о том, что несколькими минутами ранее увидела собственными глазами. Некоторые раны нуждаются не в расспросах, а в бережном молчании, и любовь порой заключается в том, чтобы оставить человеку его достоинство. Поэтому вместо тревожных вопросов она перевела взгляд на белого жеребца, спокойно стоявшего рядом с хозяином. Животное было поистине великолепно. Высокий, необычайно статный, с длинной шеей, широкими ноздрями и густой серебристо-белой гривой, переливавшейся под лучами восходящего солнца. Он казался существом, сошедшим со страниц древних рыцарских преданий. — Какой удивительный конь, — тихо произнесла Магдалина, ласково касаясь его шелковистой шеи. — Мне кажется, я никогда прежде не спрашивала, откуда он появился у тебя. Балдуин невольно обернулся к жеребцу. На лице его появилась совсем иная улыбка — спокойная, светлая. Такая, какая рождается вместе с дорогими сердцу воспоминаниями. Он несколько мгновений молчал, ласково проводя ладонью по белой гриве. — Его подарил мне отец, — наконец негромко произнёс он. — Незадолго до того, как мне исполнилось девять вёсен. Он ненадолго умолк. Взгляд его устремился куда-то далеко, словно за пределы ристалища, за стены Иерусалима, туда, где в памяти ещё жил человек, которого он потерял так рано. — Амори сказал тогда, что настоящий государь должен прежде научиться понимать своего коня, а уже потом — своих подданных. Он долго смеялся, видя, как я впервые пытаюсь удержаться в седле, а вечером собственноручно отвёл этого жеребёнка в королевские конюшни и сказал, что однажды мы оба вырастем вместе. — Балдуин тихо улыбнулся. — Пожалуй… так и случилось. Король снова провёл ладонью по длинной белоснежной гриве жеребца, и животное, словно понимая каждое движение своего хозяина, доверчиво склонило голову, тихо коснувшись мягкими губами его плеча. На лице молодого короля появилась заметная улыбка, и в ней уже не было прежней лёгкости. Она была соткана из воспоминаний, тех далёких и бесценных воспоминаний, которые с годами становятся дороже любых сокровищ. — Отец оставил мне не так много вещей, которые по-настоящему принадлежали ему самому, — негромко произнёс Балдуин, не сводя взгляда с жеребца. — Несколько мечей, ещё хранивших следы его руки, молитвенник, страницы которого он перелистывал перед каждым походом, старую королевскую печать… и его любимых лошадей. Этот жеребец — последний из них. Он ненадолго умолк. Казалось, воспоминания незаметно перенесли его на много лет назад, в те времена, когда он ещё был мальчиком, бежавшим по дворцовому двору навстречу человеку, который одним своим появлением заставлял исчезнуть все детские тревоги: — Иногда мне кажется, — продолжил он нежным шёпотом, — что, пока он жив, отец всё ещё где-то рядом. — Его пальцы медленно скользнули по густой гриве. — Когда он несётся вперёд, я почти слышу, как Амори смеётся, поправляя мою посадку в седле. Магдалина слушала молча. Она больше не видела перед собой лишь великолепного белого жеребца, достойного королевских конюшен. Теперь перед нею стояла живая память, пережившая самого государя, безмолвный свидетель ушедших лет, последний дар любящего отца сыну. Ей стало ясно, почему Балдуин никогда не расставался с этим конём. Он берег не животное. Он берег часть собственного детства. Ту последнюю частицу времени, когда рядом ещё был человек, рядом с которым можно было оставаться просто сыном, а не королём. Не нарушая тишины, Магдалина аккуратно подошла ближе. Она осторожно коснулась его перебинтованной правой руки, словно боялась причинить боль одним случайным прикосновением, и её тонкие пальцы бережно сомкнулись вокруг его ладони. Балдуин невольно опустил взгляд. Несколько долгих мгновений он молча смотрел на их переплетённые руки. Совсем недавно он, вероятно, поспешил бы незаметно высвободить ладонь, не желая показывать ей собственную слабость. Теперь же он даже не попытался этого сделать. Он чуть крепче сжал её пальцы. Магдалина подняла на него спокойный взгляд: — Сегодня вечером… — тихо произнесла она, и голос её был таким же мягким, как ветер, скользивший по вершинам маслин. — Если государственные дела позволят… могу ли я прийти к тебе? В этой просьбе не было ни жалости, способной оскорбить его гордость, ни тревожной настойчивости, ни желания продолжить разговор о том, что произошло несколькими днями ранее. Она только хотела быть рядом. Так же тихо и незаметно, как была рядом всегда. Балдуин долго смотрел ей в глаза. В их спокойной глубине он не увидел ни страха, ни сострадания, которого так боялся. Он увидел только ту самую любовь, которая не требовала объяснений и не искала слов. Наконец на его губах появилась лёгкая улыбка и он медленно кивнул: — Я буду ждать тебя. Эти слова прозвучали совсем тихо, однако в эту минуту Балдуин неожиданно почувствовал, как тяжесть, не отпускавшая его с того дня, когда болезнь впервые открыто бросила ему вызов, стала немного легче. Он знал, что существуют битвы, в которые Господь посылает человека одного, не позволяя никому разделить его крест. Но он также знал нечто не менее важное. Даже самый тяжёлый крест становится чуть легче, если знаешь, что в конце пути тебя ждёт человек, рядом с которым больше не нужно скрывать ни собственной боли, ни усталости, ни страха, потому что для него ты остаёшься любимым не вопреки своим ранам, а вместе с ними. Прежде чем отправиться в покои государя, Магдалина удалилась в дворцовую купальню. Это было просторное помещение, облицованное гладкими плитами светлого мрамора, где прозрачная вода непрерывно струилась в широкий каменный бассейн, а под высокими сводами ещё долго сохранялось мягкое тепло, поднимавшееся от устроенного под полом отопления — древнего искусства, унаследованного Востоком от римских и византийских мастеров. В этих стенах суровая простота латинского двора незаметно уступала место утончённой роскоши Леванта, и даже франкские короли давно привыкли считать подобные омовения не прихотью, а частью повседневной жизни. Две старшие служанки уже ожидали королеву. Одна из них осторожно приняла её покрывало, другая бережно расстегнула тяжёлые золотые застёжки верхнего платья, и вскоре дорогие ткани одна за другой мягкими складками легли на резную кедровую скамью. Магдалина опустилась в тёплую воду. Она с наслаждением закрыла глаза, ощущая, как накопившаяся за долгие дни усталость понемногу покидает тело, растворяясь среди лёгкого пара, поднимавшегося к высокому своду купальни. Вода мягко обнимала её плечи, смывая дорожную пыль, тревоги и бесконечное напряжение последних недель, словно сама природа стремилась хотя бы ненадолго подарить королеве то спокойствие, которого уже давно не знала её душа. Служанки молча исполняли привычную работу. Одна осторожно поливала тёплую воду из тяжёлого бронзового кувшина, другая мягкой морской губкой смывала остатки ароматических масел и пыли с её кожи, а затем обе начали натирать тело королевы благовонным маслом, которое Магдалина берегла особенно тщательно. Небольшой хрустальный сосуд прибыл в Иерусалим много лет назад вместе с одним из папских легатов. Это был прощальный дар Александра III. Редкое масло, приготовленное в Риме по старинному рецепту, где густая мирра соединялась с тонким ароматом ладана, лепестков белой розы, тосканского ириса и свежих ветвей розмарина, собранных на солнечных холмах Лация. Каждый раз, когда служанки открывали этот сосуд, покои наполнял запах, совершенно не похожий на привычные восточные благовония. В нём не было сладкой тяжести мускуса или пряной терпкости амбры. Он напоминал прохладный полумрак древних римских базилик, дым ладана, лениво поднимающийся к высоким сводам, утренние сады при папских дворцах и каменные монастырские галереи, где ветер приносил аромат цветущих роз и молодых кипарисов. Иногда Магдалине казалось, что стоит просто закрыть глаза — и она вновь услышит колокола Рима. Когда омовение завершилось, служанки осторожно промокнули её кожу тончайшими льняными полотнами и принялись расчёсывать длинные тёмные волосы, густыми волнами ниспадавшие почти до пояса. Каждый локон они терпеливо разделяли пальцами, распутывали гребнями из слоновой кости и слегка смачивали несколькими каплями того же ароматного масла, отчего кудри приобретали мягкий блеск, напоминавший отполированный обсидиан. Затем на плечи королевы опустилась длинная ночная сорочка из тончайшего белого шёлка, украшенная по вороту и широким рукавам искусной вышивкой золотой нитью, изображавшей переплетающиеся виноградные лозы и маленькие кресты — работу византийских мастериц, некогда преподнесённую ей в качестве свадебного дара. Поверх неё служанки надели лёгкое домашнее платье из нежно-кремового шёлка, свободно ниспадавшее до самого пола и перехваченное на талии тонким золототканым поясом, каким обычно пользовались женщины Латинского Иерусалима в вечерние часы. Платье было достаточно простым, чтобы не походить на торжественное облачение королевы, но вместе с тем столь изящным, что каждая складка подчёркивала её благородное происхождение и высокий сан. Последними появились украшения. На шею Магдалины легла тонкая золотая цепь с небольшим крестом, внутри которого хранилась частица святой реликвии, подаренная ей Александром III в день её свадьбы с Балдуином. На запястья служанки надели узкие византийские браслеты, а волосы покрыли лёгким полупрозрачным покрывалом, закрепив его жемчужными шпильками так, чтобы несколько тёмных локонов мягко обрамляли лицо. Когда всё было закончено, старшая служанка почтительно отступила назад. Перед высоким бронзовым зеркалом стояла уже не женщина, измученная тревогами последних месяцев. Перед ним стояла королева Иерусалима. И всё же, глядя на собственное отражение, Магдалина думала вовсе не о драгоценностях, не о роскошных тканях и не о достоинстве своей короны. Все её мысли были обращены к человеку, который в этот самый вечер ожидал её в своих покоях, и ей хотелось одного — чтобы хотя бы на несколько часов он смог забыть о болезни, войнах и той тяжёлой ноше, которую Господь возложил на его плечи ещё в детстве. Когда последние лучи солнца окончательно растворились за западными холмами Иудеи и над Иерусалимом медленно опустилась тёплая восточная ночь, Магдалина направилась к покоям короля. У дверей, как и подобало, стояли двое рыцарей королевской стражи. Узнав королеву, они молча склонили головы и без лишних слов распахнули перед нею тяжёлые кедровые створки. В покоях царил мягкий полумрак. У дальней стены потрескивал огонь в широком каменном камине, разбрасывая по высоким сводам золотистые отблески, а несколько серебряных лампад наполняли комнату тёплым, медовым светом. Сквозь открытые арки, выходившие во внутренний двор дворца, проникал прохладный вечерний ветер, колыхавший тонкие льняные занавеси, и вместе с ним едва различимо доносились звуки придворных музыкантов, игравших где-то в глубине дворцовых садов. Негромкая мелодия уда и византийской лиры плыла над ночным городом столь легко, что казалась не музыкой человеческих рук, а дыханием самого Иерусалима. Балдуин стоял у камина. Он держал в руках раскрытую книгу, но не читал её. Мысли его были слишком далеки от страниц, когда тихий скрип дверей заставил его обернуться. Увидев Магдалину, он замер и книга в его руках неторопливо опустилась. Целую вечность, заключённую в нескольких ударах сердца он просто смотрел на неё, словно не веря собственным глазам. Она стояла в мягком свете лампад, и тонкая ткань её светлого платья, расшитая золотыми нитями, казалась почти прозрачной в отблесках огня, тогда как тёмные локоны, частично скрытые лёгким покрывалом, мягкими волнами спадали на плечи. От неё исходил тонкий аромат мирры, ладана, белой розы и свежего розмарина — тот самый запах, который всегда сопровождал Магдалину и который невозможно было спутать ни с одним благовонием Востока. Дамы Иерусалима предпочитали тяжёлые восточные духи — мускус, жасмин и амбру. Её же окружал совсем иной аромат. Для Балдуина этот запах давно перестал быть просто благовонием. Он стал запахом дома. Запахом человека, рядом с которым умолкали тревоги. Король неспешно приблизился к супруге. Не произнеся ни единого слова, Балдуин осторожно заключил Магдалину в объятия, словно опасался, что любое неосторожное движение способно нарушить хрупкое очарование этого вечера, с таким трудом подарившего им несколько драгоценных минут забвения. Затем он медленно склонил голову и зарылся лицом в её густые, необыкновенно мягкие волосы. Магдалина почувствовала, как он глубоко вдохнул. Она давно знала этот едва уловимый жест. Так происходило всякий раз, когда тяжесть прожитого дня становилась для него невыносимой, когда за плечами оставались изнурительные заседания Высокого совета, тревожные донесения с северной границы или долгие бессонные ночи, наполненные мыслями о будущем Иерусалимского королевства. Тогда Балдуин неизменно искал тот едва различимый аромат. Рядом с ней он переставал быть королём, на плечи которого Господь возложил судьбу Святого города, и вновь становился человеком, которому было достаточно одного прикосновения любимой женщины, чтобы ненадолго обрести внутренний покой. Наконец Балдуин неохотно отстранился, словно расставание с этим коротким мгновением тишины требовало от него такого же усилия, как любое принятое на совете государственное решение. Он поднял взгляд на супругу, и тёплая, исполненная бесконечной нежности улыбка озарила его лицо, смягчив суровые черты молодого государя. Балдуин уже хотел нарушить воцарившееся между ними молчание, спросить, чем заслужил столь необычный вечер и по какой причине супруга сегодня решила предстать перед ним с такой необыкновенной торжественной красотой, однако слова так и не успели сорваться с его губ. Магдалина лишь улыбнулась. Улыбка эта была невесомой, почти девичьей, и он не мог припомнить, когда видел её такой в последний раз. Она приблизилась, осторожно положила ладонь ему на грудь и, встретившись с его удивлённым взглядом, без единого слова слегка подтолкнула мужа к высокому резному креслу, стоявшему у самого камина. Жест этот оказался столь неожиданным, что Балдуин, не успев даже возразить, невольно опустился на сиденье. Он поднял голову и продолжал смотреть на неё так, словно впервые видел собственную супругу. Перед ним стояла уже не та сдержанная королева, чьи дни проходили среди государственных советов, придворных церемоний и бесконечных забот о Святом городе. Не женщина, привыкшая прятать каждое своё чувство под покровом достоинства и самообладания. В этот вечер Магдалина словно позволила самой себе ненадолго забыть о короне, о тяжести власти, о потерянном ребёнке, о болезни мужа и обо всём том, что за последние месяцы так безжалостно состарило их сердца. На её лице не было ни печали, ни тревоги. Только удивительное спокойствие человека, который хотя бы на один короткий вечер решил оставить скорбь за дверями своих покоев. Она слегка склонила голову. В тот же миг из распахнутых окон, обращённых в сторону внутренних дворцовых садов, отчётливее донеслась музыка. Где-то под аркадами галереи придворные музыканты, по обыкновению сопровождавшие вечернюю трапезу знати, неспешно перебирали струны уда и византийской лиры, и их тихая мелодия, растворяясь в прохладе восточной ночи, мягко проникала в королевские покои, переплетаясь с потрескиванием дров в камине и шелестом занавесей, колеблемых лёгким ветерком. Магдалина сделала первый шаг, затем второй. Она двигалась не так, как танцовщицы, приглашённые развлекать придворных на пирах. В её движениях не было ни стремления поразить, ни желания восхитить. Казалось, она просто позволяла музыке вести себя, подобно тому как морской ветер ведёт белый парус по спокойной воде. Лёгкая ткань её платья мягко колыхалась вокруг стройной фигуры, повторяя каждый поворот, а отблески пламени, ложившиеся на золотую вышивку, заставляли её сиять так, словно по шёлку текли живые языки света. Балдуин не сводил с неё глаз. Ему вдруг показалось, что исчезли стены покоев и остались только музыка, огонь и женщина, которую он любил всей силой своего сердца. Совершив ещё один плавный поворот, Магдалина подняла руки к плечам и неторопливо развязала тонкие шёлковые завязки верхнего платья. Тяжёлая ткань, украшенная золотым шитьём, легко соскользнула вниз, подобно тому как осенний лист бесшумно покидает ветвь, и мягкими складками легла к её ногам. Теперь на ней оставалась только длинная ночная рубаха из тончайшего белого шёлка. Лёгкая материя свободно ниспадала до самого пола, мягко обнимая силуэт и едва заметно колыхаясь при каждом её движении, так что казалось, будто она не идёт по каменным плитам, а бесшумно скользит над ними, подобно лучу лунного света, проникшему в покои сквозь высокие арки. Она продолжала танцевать так же спокойно и естественно. Балдуин с удивлением почувствовал, что Магдалина вовсе не стремится пленить его своей красотой, ибо красота её в этот вечер была тихим языком любви, на котором она пыталась сказать то, для чего человеческих слов уже давно оказалось недостаточно. Всем своим существом она желала подарить ему не восхищение, не мимолётное наслаждение и не забвение чувств, а бесценный покой, которого ему уже давно не могли принести ни громкие победы, ни слава победителя Монжизара, ни власть над Святой землёй. Она стремилась вернуть ему хотя бы несколько тихих мгновений, свободных от боли, тревоги и неумолимого ожидания того дня, когда болезнь опять потребует от него очередную жертву. Наблюдая за ней в золотистом свете камина, слушая далёкую музыку, что мягкими волнами доносилась из ночного дворцового сада вместе с ароматом цветущих роз и прохладой восточного ветра, Балдуин неожиданно поймал себя на мысли, что человеческое счастье, быть может, вовсе не рождается из громких побед, величественных триумфов или бессмертной славы, к которой так жадно стремятся правители. Оно скрывается в тех редких и незаметных дарах, которыми Господь иногда утешает человека среди самых тяжёлых испытаний. Что-то глубоко внутри него словно разом освободилось от долгих невидимых цепей. Сначала его губ коснулась улыбка, затем она стала шире. И вдруг из груди молодого короля вырвался такой искренний, звонкий и счастливый смех, что даже языки пламени в камине, казалось, дрогнули от неожиданности. Он смеялся свободно. Смеялся так, как когда-то смеялся мальчиком, скачущим рядом с отцом по солнечным холмам Иудеи. Магдалина остановилась посреди танца. На одно короткое мгновение она растерянно посмотрела на мужа, а затем её лицо озарилось такой же счастливой улыбкой, потому что этого смеха ей недоставало больше всего. Балдуин легко поднялся с кресла. Не сводя с неё сияющего взгляда, он сделал несколько шагов навстречу и, остановившись совсем близко, с той озорной торжественностью, которая прежде так часто звучала в его голосе и которую болезнь успела у него отнять, негромко произнёс: — Неужели моя королева собиралась оставить меня всего лишь зрителем? Не дожидаясь ответа, он протянул ей руку. Магдалина вложила в неё свою ладонь. Их пальцы сомкнулись так естественно, словно были созданы именно для этого прикосновения. Музыка продолжала литься из сада, неспешно переливаясь под сводами дворца, и супруги одновременно сделали первый шаг. Балдуин осторожно привлёк девушку к себе. Она доверчиво положила ладонь ему на плечо. И вскоре они уже медленно кружились посреди освещённых пламенем покоев, позволяя музыке вести их так же легко, как ветер ведёт белые паруса по спокойным водам Средиземного моря. В какой-то миг Магдалина тихо рассмеялась. Балдуин ответил ей тем же. Их смех переплетался с далёкими звуками уда и лиры, с потрескиванием сухих поленьев в камине и шелестом занавесей, трепетавших от лёгкого ночного ветерка, пока не стало казаться, будто весь дворец, столько месяцев знавший лишь скорбь, тревогу и бесконечные государственные заботы, впервые за долгое время вновь наполнился жизнью. Балдуин кружил её всё быстрее, забыв обо всём, что ещё совсем недавно казалось непреодолимым, а Магдалина, смеясь так искренне, как не смеялась со дня их свадьбы, запрокинула голову, и её тёмные кудри рассыпались по плечам, отражая в своих мягких волнах золотистые отблески каминного огня. Когда их взгляды вновь встретились, между ними уже не существовало ни слов, ни расстояния. Балдуин бережно коснулся ладонью её щеки, словно желая убедиться, что это счастливое видение не исчезнет вместе с наступлением нового дня, после чего склонился к супруге, и их губы встретились в долгом, тихом поцелуе, исполненном не столько страсти, сколько бесконечной благодарности за то, что Всевышний, несмотря на все испытания, всё ещё позволял им идти по жизни рядом. И даже когда поцелуй закончился, они не разомкнули объятий, продолжая счастливо кружиться под далёкую музыку, потому что оба понимали простую истину, открывшуюся им теперь: земное счастье редко приходит к человеку в образе великих чудес, гораздо чаще оно живёт в нескольких тихих минутах, проведённых рядом с тем, кого любишь всем сердцем, пока Господь ещё милостиво дарует эту возможность.***
Далеко за стенами дворца по-прежнему жили войны, заговоры, тревожные вести с северных рубежей и болезнь, день за днём отнимавшая у молодого государя силы, однако в эту ночь ничто из этого не имело власти над двумя людьми, продолжавшими медленно кружиться под далёкую музыку, доносившуюся из дворцового сада. Лишь Господу было ведомо, сколько подобных вечеров ещё отпущено им судьбой, и, быть может, поэтому каждый прожитый вместе миг становился драгоценнее самой короны Иерусалима?