Нести его крест

Горячая работа
NC-17
В процессе
102
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 316 страниц, 161 741 слово, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
102 Нравится 103 Отзывы 36 В сборник

Глава 17 — Крест

Настройки
Примечания:

Глава 17 — Крест

1180 год

«И кто не несёт креста своего и идёт за Мною, не может быть Моим учеником.» Луки 14:27

Утреннее солнце ещё только начинало медленно подниматься над древними стенами Святого города, окрашивая белоснежный известняк дворцов и храмов, тогда как прохладный ветер, спускавшийся с Иудейских холмов, лениво колыхал тяжёлые шёлковые занавеси, прикрывавшие высокие арочные окна королевского дворца. Над Иерусалимом постепенно оживал новый день, и вместе с первыми ударами колоколов латинских храмов город, ещё недавно казавшийся погружённым в благоговейную тишину, начинал наполняться привычным дыханием жизни. Во внутренних дворах уже раздавались голоса слуг, торопливо готовивших дворец к очередному дню государственных забот, оруженосцы выводили из конюшен горячих жеребцов, кузнецы разводили огонь в горнах, а в садах, окружавших королевские покои, невидимые среди густой зелени птицы приветствовали рассвет столь звонким пением, что оно казалось продолжением утренней молитвы, возносившейся под сводами Храма Гроба Господня. Однако в самой дальней части дворца, куда ещё не успели проникнуть тревоги совета баронов, донесения пограничных гарнизонов и бесконечные разговоры о войне, жизнь текла совсем иначе. Широкая галерея, соединявшая покои королевской семьи с внутренним садом, в это раннее утро принадлежала двум маленьким мальчикам, для которых весь огромный дворец пока ещё оставался не средоточием власти, а бесконечным миром удивительных открытий. Четырёхлетний наследник престола, маленький Балдуин, крепко сжимая в руках искусно вырезанный из оливкового дерева меч, с самым серьёзным видом преследовал своего двоюродного брата — сына принцессы Сибиллы, который, громко смеясь, то и дело скрывался за мраморными колоннами, будто древние стены дворца превращались в неприступные крепости, ожидавшие своих маленьких защитников. — Стой! — звонко воскликнул юный принц, изо всех сил стараясь придать своему ещё совсем детскому голосу суровость настоящего полководца. — Ты сарацин! Я должен защитить Иерусалим! Мальчик рассмеялся ещё громче и, обернувшись через плечо, с нарочитой поспешностью бросился дальше по галерее, заставляя своего маленького преследователя ускорить бег. Их лёгкие шаги эхом разносились под каменными сводами дворца, перемешиваясь с беззаботным детским смехом, который уже давно стал для королевской семьи самым драгоценным звуком во всём Иерусалиме. Иногда один из мальчиков нарочно позволял другому догнать себя, чтобы спустя мгновение вновь вырваться вперёд, а иногда оба неожиданно останавливались, начиная горячо спорить о том, кому из них суждено сегодня быть королём, а кому — храбрым рыцарем, причём каждый из них неизменно находил десятки самых убедительных доводов в пользу собственного превосходства. — Нет, сегодня я король! — с искренним возмущением заявил маленький Балдуин, гордо вскинув подбородок тем же движением, каким это порой делал его отец во время заседаний Высокого совета. — Потому что мой отец уже король! — Тогда я тоже буду королём! — не желал уступать его двоюродный брат. — Нет… тогда ты будешь маршалом! — Не хочу маршалом! — Почему? — Потому что маршалы не носят корону! Оба мальчика вновь звонко рассмеялись, и их смех, чистый и безмятежный, лёгкими волнами разлился по галерее. Они ещё не знали, что совсем скоро взрослые начнут говорить о них уже не как о детях, а как о наследниках, за которыми стоят могущественные дома, баронские союзы и притязания на престол. Они ещё не понимали, что золотые короны, которые сейчас казались им лишь красивыми игрушками, однажды превратятся в тяжёлую ношу, способную разделить не только целое королевство, но и людей, которых они пока называли одной простой и такой естественной детской фразой: — Брат. Но сейчас Всевышний позволял им ещё немного оставаться детьми, ибо только детскому сердцу было дано любить без расчёта, доверять без страха и видеть в другом не будущего соперника, а человека, с которым можно разделить деревянный меч, кусок сладкого инжира и целый мир, ещё не тронутый честолюбием взрослых. В то самое время, когда детский смех беззаботно разливался под сводами королевской галереи, в её дальней части, где густая тень высоких арок ещё не позволяла первым лучам утреннего солнца коснуться холодного камня, неподвижно стоял человек, которому предстояло выдержать сражение, куда более тяжёлое, чем любое из тех, что ему довелось пережить на полях битв за все годы своего царствования. Балдуин покинул свои покои задолго до того, как дворец окончательно пробудился, надеясь украсть у наступающего дня несколько тихих мгновений. Однако, едва до его слуха донёсся звонкий детский смех, невольно замер на месте, словно незримая рука самой судьбы удержала его на границе света и тени, оставляя ему лишь одну привилегию — молча созерцать то счастье, которое принадлежало ему всем сердцем, но которого он уже не осмеливался коснуться. Перед ним, не ведая о его присутствии, бегал его сын. Маленький принц был настолько поглощён игрой со своим двоюродным братом, что окружающий мир перестал для него существовать. Он с воодушевлением размахивал деревянным мечом, пытался настичь своего неуловимого противника, но тот ускользал за очередную мраморную колонну. Балдуин смотрел на него так, словно пытался сохранить в памяти каждое движение, каждый звук, каждую улыбку, боясь, что однажды воспоминания останутся единственным, что болезнь не сможет у него отнять. Ему мучительно хотелось выйти навстречу сыну, услышать, как тот радостно окликнет его, поднять ребёнка на руки, почувствовать, как маленькие ладони обовьют его шею, а доверчивое детское сердце забьётся совсем рядом с его собственным. Королю хотелось хотя бы однажды стать для мальчика не правителем, окружённым советниками, лекарями и рыцарями, а просто отцом. Но между этим желанием и его исполнением лежала бездонная пропасть, имя которой было известно лишь им двоим — ему и Господу. Опустив взгляд, Балдуин долго смотрел на собственные руки, скрытые под свежими льняными перевязями, белизна которых казалась издевательской рядом с тем страшным недугом, который они тщетно пытались скрыть. Под плотной тканью неторопливо разъедаемая болезнью плоть отзывалась тупой, привычной болью; лекарственные мази ненадолго усмиряли воспаление, тогда как незаживающие язвы продолжали своё безмолвное и неумолимое наступление, день за днём отнимая у него то, что ещё совсем недавно казалось незыблемым. Он осторожно сжал пальцы. Лён негромко затрещал. Ему показалось, будто вместе с тканью натянулась и сама его душа, едва выдерживавшая тяжесть этого испытания. Сколько раз за последние годы он принимал решения, от которых зависела судьба королевства, сколько раз спокойно смотрел в лицо смерти, сколько раз выезжал навстречу врагу, прекрасно понимая, что может уже никогда не вернуться под своды этого дворца, и ни разу сердце его не испытывало такого бессилия, какое он ощущал теперь, стоя всего в нескольких шагах от собственного сына. Вопрос, который он так долго прятал в глубине души, снова поднялся навстречу сознанию, подобно волне, разбивающейся о прибрежные скалы. За что? За какой грех Бог даровал ему ребёнка, если одновременно лишил возможности быть ему настоящим отцом? Почему руки, призванные защищать, благословлять и поддерживать, стали для него источником такого мучительного страха? Почему король, способный вывести войско против сильнейшего врага христианского Востока, оказался не в силах сделать всего один короткий шаг навстречу маленькому мальчику, который так беззаботно смеялся сейчас под сводами родного дворца? От этой мысли сердце его словно оказалось зажатым в железных тисках, и на одно мучительное мгновение ему почудилось, будто сама грудь стала тесна для дыхания. Ему хотелось закричать. Не на людей и даже не на судьбу. Ему хотелось воззвать к самому Небу и спросить, почему крест, возложенный Господом на его плечи, оказался столь тяжёлым, что теперь ломал не только его тело, но и самую сокровенную часть его души — ту, в которой жила любовь обычного родителя. Однако вместо крика из его груди вырвался едва различимый, тяжёлый вздох. Он вновь поднял взгляд на сына, который всё ещё смеялся, не замечая человека, неотрывно следившего за ним из полумрака галереи. Глядя на это беззаботное детское счастье, Балдуин понимал, что, если ради сохранения этой улыбки ему придётся всю оставшуюся жизнь довольствоваться только ролью молчаливого свидетеля, он примет и это испытание так же покорно, как когда-то принял свою болезнь. Во внутренний двор неспешно вошла женщина, чьё имя на протяжении многих лет неизменно вызывало при дворе одновременно почтение, страх и неприязнь. Время уже успело оставить на лице Агнес едва различимые следы прожитых лет, но природная красота по-прежнему не покинула её, а врождённое благородство осанки и спокойное достоинство движений заставляли каждого невольно расступаться перед матерью короля. Тяжёлое платье из тёмно-синего шёлка мягкими складками струилось по мраморным плитам, золотая вышивка на широких рукавах вспыхивала в лучах утреннего солнца, а тонкая вуаль, ниспадавшая с покрытой головы, чуть заметно колыхалась от лёгкого ветра, приносившего в дворцовые сады аромат кипарисов и цветущих апельсиновых деревьев. Едва переступив порог галереи, Агнес сразу заметила сына. Балдуин всё ещё неподвижно стоял у высокой арки, провожая взглядом игравших детей, словно не замечая ничего вокруг себя. На миг лицо женщины неожиданно смягчилось. Как бы ни складывались их отношения в последние годы, перед ней всё ещё был её ребёнок. Она приблизилась почти бесшумно: — Государь… — негромко произнесла Агнес, и в её голосе впервые за долгое время прозвучала не властность, а материнская осторожность. Балдуин медленно повернул голову. Их взгляды встретились на одно короткое мгновение. В его глазах не было гнева, но была уставшая отчуждённость человека, который долго пытался простить и однажды понял, что прощение вовсе не означает возвращения прежней близости. Он почтительно склонил голову, как того требовал долг сына перед матерью: — Леди Агнес. Ни одного слова больше. Не ожидая ответа, Балдуин гордо отвёл взгляд, развернулся и медленно пошёл прочь вдоль галереи, оставляя мать позади с тем же достоинством, с каким когда-то покидал поле проигранной битвы, прекрасно понимая, что некоторые поражения невозможно обратить вспять. Агнес долго смотрела ему вслед. Она понимала гораздо лучше, чем хотела признаться самой себе. Некогда между ними существовала любовь, которую не могли поколебать ни дворцовые интриги, ни тяжесть государственных забот. Теперь же их разделяло молчание из-за её собственной ошибки. Она не спешно перевела взгляд на детей, что по-прежнему беззаботно бегали по галерее, размахивая деревянными мечами. На губах женщины заиграла тёплая улыбка и она раскрыла руки навстречу детям: — Подойдите ко мне, мои маленькие принцы. Сын Сибиллы первым услышал её голос. Лицо мальчика мгновенно озарилось радостью, и он, не раздумывая ни единого мгновения, бросился к бабушке, позволяя ей заключить себя в объятия. Агнес ласково прижала его к себе, коснулась губами его лба и с нежностью провела ладонью по мягким детским волосам, чувствуя, как на мгновение сердце её становится легче. Лишь после этого она подняла взгляд на второго мальчика. Сын Магдалины стоял неподалёку. Принц смотрел на неё очень внимательно, словно пытался понять что-то очень важное, а затем неожиданно отвернулся. Улыбка медленно исчезла с лица Агнес: — Балдуин, — позвала она уже мягче. — Подойди ко мне. Мальчик крепче прижал к груди деревянный меч, однако не сделал ни шага. — Я принесла вам сладкие финики, — продолжала она с той терпеливой лаской, которой когда-то успокаивала собственного сына. Ответом ей было очень громкое молчание. Женщина сделала несколько шагов вперёд: — Дитя… Только теперь мальчик медленно поднял на неё взгляд. Его большие голубые глаза, удивительно ясные и чистые, были полны серьёзности. В них не было ни страха перед старшими, ни детского упрямства, ни желания причинить боль. Только безыскусная искренность маленького сердца, ещё не научившегося прятать свои чувства за словами, подобно тому, как это ежедневно делали обитатели королевского дворца. Некоторое время он молча смотрел на неё, будто пытаясь понять, отчего эта женщина ждёт от него того, чего сама никогда не смогла дать его матери? Потом он едва заметно покачал головой и совсем тихо, но с обезоруживающей прямотой произнёс: — Я не хочу к тебе. Агнес замерла. Её улыбка всё ещё оставалась на губах, но в глазах уже промелькнула чуть уловимая растерянность: — Почему, дитя? — спросила она почти шёпотом. Эти слова прозвучали так просто, что сперва она даже не поверила, действительно ли их услышала. Мальчик ненадолго задумался, совсем как взрослый человек, подбирающий самые точные слова. Потом тихо ответил: — Потому что ты обидела маму. В ту же секунду всё вокруг словно утратило движение. Даже смех второго ребёнка внезапно стих где-то в глубине сада. Агнес почувствовала, как её сердце болезненно дрогнуло. За долгие годы ей приходилось выслушивать обвинения рыцарей, терпеть упрёки баронов, сталкиваться с осуждением духовенства и даже видеть холодное отчуждение собственного сына, однако никогда прежде её не судил ребёнок, не умеющий ни лгать, ни притворяться. Он не произнёс этих слов из злобы. Мальчик просто повторил то, что видел своими детскими глазами. Принц часто замечал, как его мать и бабушка, встретившись во дворце, отворачивались друг от друга с одинаково холодной сдержанностью, и детское сердце, ещё не знавшее ни политики, ни придворных интриг, уже вынесло собственный, самый честный приговор. К полудню, когда зной уже начал уверенно опускаться на Иерусалим, превращая белоснежные стены дворца в ослепительно сияющий камень, а над внутренними садами неподвижно застыл тяжёлый, пропитанный ароматом кипарисов воздух, в покои королевы вошёл молодой оруженосец, почтительно склонившийся перед своей государыней. В его руках покоилась небольшая кожаная сумка для писем, опечатанная тёмно-зелёным воском: — Ваше Величество, — тихо произнёс юноша, — гонец прибыл из Наблуса. При словах оруженосца лицо Магдалины неожиданно озарилось такой искренней радостью, что даже юноша невольно улыбнулся в ответ: — От леди Марии? — быстро переспросила она, уже поднимаясь навстречу гонцу. Оруженосец почтительно склонил голову: — Да, Ваше Величество. Королева больше не смогла скрыть улыбки: — Тогда передавай же скорее! В её голосе прозвучало искреннее детское нетерпение — то чувство, которое в последние годы становилось всё большей редкостью среди бесконечных государственных забот, тревожных донесений и придворных интриг. Едва письмо оказалось в её руках, Магдалина без колебаний сломала тёмно-зелёную восковую печать дома Ибелинов, даже не заботясь о том, чтобы сохранить её целой, как обычно делала со всеми официальными посланиями. Ей казалось, будто само ожидание стало невыносимым, и потому она торопливо развернула плотный пергамент, жадно всматриваясь в первые строки, выведенные таким знакомым, аккуратным почерком. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Моей дорогой сестре во Христе, королеве Магдалине Иерусалимской, да пребудут с тобой мир Господень и Его неизменная милость. Каждый раз, когда я беру в руки перо, мне хочется верить, что Господь хранит тебя, государя и вашего принца, ибо в эти дни сердце моё всё чаще обращается к Иерусалиму не только как к Святому городу, но и как к месту, где живут дорогие мне люди. Я искренне надеюсь, что маленький Балдуин растёт крепким и любознательным мальчиком. Передай ему моё благословение и поцелуй его за меня. Если наш Отец позволит, я надеюсь ещё увидеть день, когда он сам сможет бегать по садам Наблуса рядом с моими детьми, не ведая о том, сколь тяжёлый мир однажды достанется им в наследство. Однако сегодня я пишу тебе не только как подруга. Я пишу тебе как женщина, долго прожившая при дворах, чтобы не замечать того, как незаметно меняется ветер задолго до того, как начинается буря. В последние месяцы я часто слышу разговоры, которые прежде никто не осмеливался вести вслух. Бароны ещё улыбаются друг другу за одним столом, однако всё больше собираются небольшими кругами, предпочитая говорить шёпотом там, где раньше говорили открыто. Каждый внимательно наблюдает за соседом, стараясь понять, кому будет принадлежать завтрашний день. Имя леди Агнес вновь произносится с тем почтением, которого я давно не слышала. Вокруг неё собираются люди, надеющиеся укрепить собственное влияние через королевскую семью, и в этих разговорах звучит имя принцессы Сибиллы. Меня тревожит не то, что люди строят замыслы. Так было всегда. Меня тревожит то, что слишком многие начинают строить их, забывая, что государь ещё жив. Пока король сидит на престоле, долг каждого верного вассала — думать о настоящем Иерусалима, а не о том, кому достанется корона после него. Прошу тебя, дорогая моя, будь особенно внимательна. Не позволяй улыбкам усыпить твою осторожность. При дворе редко опасаются тех, кто говорит громко. Истинную угрозу почти всегда несут те, кто говорит тихо. Нож не становится острее от разговоров о том, что он режет. Его точат молча. И ещё об одном прошу тебя. Береги Балдуина. Не позволяй ему забывать, что рядом есть люди, любящие его не за корону. Иногда мне кажется, что государь безумно часто остаётся один среди множества лиц, ежедневно называющих себя его друзьями. Да хранит вас Господь. Я ежедневно поминаю вас в своих молитвах и прошу Всемилостивого даровать вашему дому долгие годы мира. Твоя любящая сестра во Христе, Мария Комнина Наблус, 1180 год.» Магдалина ещё долго не выпускала письмо из рук. Тонкий пергамент заметно дрожал между её пальцами, хотя в покоях царила совершенная тишина, нарушаемая тихим шелестом ветра, проникавшего сквозь приоткрытые ставни. Казалось, вместе с этим письмом Мария прислала не только слова, но и частицу собственного беспокойства, которое теперь незаметно переселилось в сердце и без того тревожной королевы. Она медленно поднялась из кресла и подошла к высокому окну. Перед её глазами простирался Иерусалим. Священный город, озарённый полуденным солнцем, казался таким же величественным и непоколебимым, каким его ежедневно видели тысячи паломников, прибывавших поклониться Гробу Господню. Над храмами возвышались кресты, в небо уходили стройные башни, по узким улицам неспешно двигались люди, и ничто в этом спокойном облике не выдавало того, что под внешним благополучием уже начинают расходиться невидимые трещины, способные расколоть всё королевство. Магдалина невольно крепче сжала письмо. Она хорошо понимала Марию, чтобы искать в её словах преувеличение. За годы их дружбы бывшая византийская принцесса ни разу не позволила себе посеять тревогу без причины. Она никогда не писала под влиянием эмоций, никогда не поддавалась панике и не торопилась делать выводы, пока не убеждалась в них окончательно. Если же Мария бралась за перо и говорила о надвигающейся опасности, это означало одно — буря уже родилась, пусть пока ещё оставалась скрытой за далёким горизонтом. Её взгляд невольно остановился на последних строках письма. «Береги Балдуина». Эти два слова отзывались в душе особенно болезненно. Разве проходил хоть один день, когда она не пыталась его уберечь? Она берегла его сон, стараясь сделать всё, чтобы государственные дела не тревожили мужа хотя бы ночью. Она следила за тем, чтобы лекари вовремя меняли повязки, чтобы травы для мазей были свежими, чтобы в покоях всегда царила прохлада, облегчавшая жар воспалённой кожи. Она ежедневно молилась о нём, просила Господа принять любые испытания, только бы тот позволил Балдуину прожить ещё хотя бы немного. И всё же этого было недостаточно. С каждым новым месяцем болезнь всё настойчивее напоминала о себе, словно медленно, но неотвратимо отвоёвывая у неё человека, которого она любила сильнее собственной жизни. Теперь же к этому прибавлялась ещё одна тревога. Пока она всеми силами пыталась защитить мужа от болезни, вокруг самого престола уже начинали собираться люди, готовые делить власть ещё при жизни своего государя. Эта мысль показалась ей кощунственной. Балдуин был жив. Он продолжал судить, принимать послов, подписывать грамоты, объезжать крепости, вести за собой рыцарей, ежедневно исполняя всё то, что Бог возложил на него в день коронации. И всё же кто-то уже осмеливался смотреть не на короля, а на его возможного преемника. Магдалина медленно сомкнула веки, позволяя тишине покоев ненадолго заслонить от неё сияние полуденного Иерусалима. В эту же минуту перед её взором один за другим начали возникать лица людей, чьи судьбы уже давно неразрывно переплелись с судьбой Святого города. Она ясно увидела Агнес де Куртене с её непоколебимой волей и неутолимым стремлением сохранить влияние своей власти; увидела Сибиллу, разрываемую между дочерним долгом, братской любовью и ожиданиями тех, кто всё чаще пытался распоряжаться её будущим; увидела мудрого Раймунда Триполийского, привыкшего смотреть на государственные дела холодным взглядом опытного правителя; увидела благородных Ибелинов, чья преданность короне никогда не вызывала у неё сомнений, но чьи интересы, как и интересы любого великого дома, неизбежно переплетались с политикой; наконец, перед ней возник образ патриарха, для которого Иерусалим был прежде всего городом Божиим, а уже потом столицей земного королевства. Она хорошо знала каждого из них, чтобы считать хоть одного своим истинным врагом. Каждый по-своему любил Святую землю. Каждый искренне верил, что именно его путь способен сохранить Иерусалим. Каждый был готов пожертвовать собой ради королевства, но вместе с тем каждый представлял его будущее по-своему, и в этом заключалась самая страшная опасность. Магдалине вдруг показалось, что судьба государства напоминает драгоценную чашу из тончайшего венецианского стекла, которую множество рук одновременно пытается удержать от падения, не замечая, что, сжимая её всё крепче, они сами приближают миг, когда хрупкие стенки не выдержат и рассыплются на бесчисленные осколки. Мысль о надвигающемся расколе пугала её гораздо сильнее, чем открытая война с сарацинами, ибо на поле брани человек безошибочно различает своих и чужих, тогда как самые губительные смуты рождаются внутри собственного дома. Королева ещё некоторое время неподвижно стояла у высокого окна, позволяя тревожным мыслям постепенно улечься, подобно волнам, которые после сильного ветра ещё долго перекатываются по поверхности моря, прежде чем вновь обрести покой. Затем она глубоко вдохнула, опустилась за письменный стол и, обмакнув гусиное перо в густые чернила, ненадолго задержала его над чистым листом пергамента. Она никогда не любила писать поспешно. Каждое слово, выходившее из-под её руки, должно было нести в себе не только смысл, но и ответственность, ибо ещё в доме Бандинелли её учили, что письмо, однажды покинувшее руки своего автора, начинает жить собственной жизнью и нередко оказывает на судьбы людей влияние куда более сильное, чем самые пламенные речи, произнесённые перед толпой. Несколько долгих мгновений она сидела неподвижно, вслушиваясь в тишину собственных покоев. Потом кончик пера наконец коснулся гладкой поверхности пергамента. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Моей возлюбленной сестре во Христе, благородной Марии Комнине, да пребудут с тобой благодать Господа нашего Иисуса Христа и мир Его. Я благодарю Господа за твоё письмо, ибо вместе с ним Он вновь напомнил мне, что даже среди тревог земной жизни существуют люди, чьи слова способны принести сердцу утешение. Мне хорошо известно твоё благоразумие, и потому я принимаю каждую написанную тобой строку с тем вниманием, которого она заслуживает. Если ты увидела перемену в сердцах людей, значит, она действительно начинает происходить. Однако прошу тебя не позволять тревоге овладеть твоей душой. Пока Всевышний хранит жизнь моего супруга и пока корона покоится на его челе, существует лишь один король Иерусалима, которому принадлежат верность его вассалов, любовь его народа и мои ежедневные молитвы. Пусть люди строят предположения о завтрашнем дне. Мы же обязаны быть верными сегодняшнему. Я не позволю никому забыть, что государь ещё жив. И пока Балдуин по воле Божией сидит на престоле своих предков, никто не расколет Иерусалимское королевство, ибо всякий, кто попытается разделить его прежде времени, прежде всего восстанет против мира, который Господь ещё хранит над этой землёй. Продолжай молиться за нас, как и мы ежедневно молимся за тебя. Да укрепит Всемогущий Господь твой дом, сохранит твоих детей и ниспошлёт всем нам мудрость, чтобы, когда придёт час испытаний, мы сумели остаться верными не собственным честолюбивым желаниям, а Святому Граду, ради которого столько благочестивых людей уже пролили свою кровь. Твоя любящая сестра во Христе, Магдалина, по милости Божией королева Иерусалима.» Поставив последнюю точку, девушка осторожно отложила перо и ещё раз перечитала написанное, внимательно всматриваясь в каждую строку, словно желая убедиться, что ни одно слово не оказалось продиктовано минутным волнением. Только теперь она позволила себе едва заметно улыбнуться, ибо чувствовала, что ответила Марии не только как подруге, но и как той женщине, на чьи плечи Господь однажды, быть может, возложит обязанность удержать от распада всё то, что её супруг столь самоотверженно защищал на протяжении всей своей жизни. В тот же вечер, когда последние отблески закатного солнца медленно угасали над башнями Святого города, окрашивая древние стены Иерусалима в мягкие оттенки золота и багрянца, Балдуин, завершив очередное заседание Высокого совета, неспешно направился к покоям своей сестры. Он давно уже не переступал их порог без особой причины. Не потому, что между ними исчезла прежняя привязанность, но потому, что жизнь, подобно широкой реке, незаметно развела их по разным берегам, возложив на каждого собственный крест, собственные обязанности и собственные испытания. Когда-то, ещё задолго до того, как корона легла на его чело, Сибилла была для него самым близким человеком после матери. Старшая сестра первой утешала его после детских обид, терпеливо слушала бесконечные рассказы о рыцарях Карла Великого и героях Священного Писания, вместе с ним часами гуляла по дворцовым садам, где тогда ещё ничто не напоминало о будущих войнах, болезнях и придворных распрях. Именно рядом с ней он впервые почувствовал ту простую семейную любовь, которая не требует ни громких слов, ни торжественных клятв, ибо рождается сама собой, подобно свету утреннего солнца. Однако годы изменили многое. Балдуин стал королём. Сибилла — матерью. А дворец, некогда казавшийся им надёжным домом, постепенно превратился в место, где каждое произнесённое слово могло однажды стать частью большой политической игры. Он всё чаще замечал, что сестра изменилась. Её взгляд по-прежнему сохранял ту доброту, которую он помнил с детства, а улыбка всё ещё была способна напомнить ему о годах, когда они были просто братом и сестрой, а не наследниками престола. Но в её речах теперь часто звучали мысли, которые принадлежали не ей, а в её решениях всё явственнее ощущалось влияние матери. И между теми немногими разговорами, что ещё оставались у них, теперь возникали долгие паузы, наполненные тем тяжёлым молчанием, которое рождается не из отсутствия любви, а из страха нечаянно ранить друг друга. Балдуин вошёл в покои без привычной торжественности. Сибилла сидела у высокого стрельчатого окна, и последние лучи заходящего солнца золотили её русые волосы, пока она неторопливо вышивала алый Иерусалимский крест на белоснежном льне. Услышав знакомые шаги, она подняла голову, и её лицо сразу озарилось такой искренней радостью, что сердце Балдуина болезненно дрогнуло. — Ваше Величество? — произнесла она с тёплой улыбкой, но уже в следующее мгновение тихо рассмеялась. — Нет… сегодня ты прежде всего мой брат. На лице Балдуина впервые за весь день появилась настоящая улыбка: — А ты всегда останешься моей сестрой. Несколько долгих мгновений они беседовали так же легко, как когда-то много лет назад, вспоминая детство, смеясь над шалостями маленьких принцев, говорили о том, как быстро растут дети и как незаметно уходят годы. Балдуин слушал её голос и с горечью понимал, что эти редкие минуты становятся для них всё большей роскошью. Постепенно разговор затих. За окном уже раздавались далёкие удары колоколов, созывавших город на вечернюю молитву, а между братом и сестрой воцарилось спокойное молчание. Балдуин долго смотрел на Сибиллу, словно пытался разглядеть за лицом взрослой женщины ту девочку, которая когда-то держала его за руку во время первых дворцовых церемоний. Наконец он негромко произнёс: — Сибилла… Она подняла на него глаза. В его взгляде не было ни королевской строгости, ни подозрения, ни желания говорить о государственных делах, только тихая братская тревога: — Скажи мне… ты счастлива? Вопрос повис в вечернем воздухе так же неподвижно, как огоньки лампад перед домашним образом Спасителя. Сибилла не ответила сразу. Она неторопливо опустила взгляд на свои руки, всё ещё державшие пяльцы, и тонкая игла замерла между её пальцами. Её сердце болезненно сжалось, ведь впервые за долгое время брат спросил её не как государь, не как глава династии и не как хранитель будущего Иерусалима. Он спросил её так, как когда-то спрашивал младший брат свою старшую сестру и потому ответить оказалось почти невозможно. Когда Балдуин покинул покои сестры, вечер уже окончательно вступил в свои права. Последние отблески солнца угасали за стенами Святого города, уступая место мягким сумеркам, в которых золотые кресты латинских храмов ещё долго отражали мерцание первых зажжённых огней. Из дворцовой часовни уже доносилось размеренное пение каноников, созывавших обитателей дворца на вечернюю молитву, но самому королю в этот час было не суждено обрести даже краткое отдохновение, ибо вместе с наступлением ночи редко заканчивались дела государственные. На следующее утро Высокий совет собрался в большом зале дворца. Высокие своды, сложенные из светлого известняка, ещё хранили прохладу ночи, тогда как широкие стрельчатые окна впускали внутрь золотистые лучи восходящего солнца, озарявшие длинный дубовый стол, за которым уже занимали свои места люди, державшие в своих руках судьбу Иерусалимского королевства. Здесь не повышали голос без необходимости. Не обнажали мечей и не прибегали к открытым угрозам. Однако Магдалина давно успела понять, что именно в этих стенах нередко велись самые опасные сражения, в которых оружием становились не клинки, а человеческие слова. Балдуин сидел во главе стола, привычно выпрямившись в кресле, несмотря на усталость, проступавшую в его движениях. Его лицо, скрытое под льняными повязками, по-прежнему сохраняло спокойствие, а взгляд оставался ясным и внимательным, словно болезнь ещё не имела над ним той власти, которую всё настойчивее пыталась обрести. По правую руку от государя расположилась Магдалина. Она почти не принимала участия в разговоре, лишь внимательно слушала и запоминала. За последние годы она научилась понимать, что при дворе человек зачастую раскрывает собственные намерения не тогда, когда говорит громче других, а тогда, когда слишком настойчиво защищает то, что выдаёт за заботу о государстве. Сначала разговор касался гарнизонов Трансиордании, поставок зерна и ремонта укреплений Аскалона, затем речь зашла о доходах королевской казны, но вскоре один из баронов осторожно произнёс имя, которое, словно незримая искра, мгновенно изменило настроение всего собрания. — Принцесса Сибилла… В зале воцарилась короткая тишина. Она длилась всего несколько мгновений, однако этого оказалось достаточно, чтобы каждый из присутствующих успел понять: этот вопрос и был истинной причиной сегодняшнего совета. Агнес медленно поднялась со своего места, окинула собравшихся спокойным взглядом и, сложив руки перед собой, заговорила с той размеренной уверенностью, которой обладали люди, привыкшие быть услышанными: — Государь, милорды, — начала она, — принцесса Сибилла уже давно переступила тот возраст, когда подобные вопросы можно откладывать на неопределённое время. Господь даровал ей благородное происхождение, а королевству — законную наследницу дома Амори, и потому её брак уже давно перестал быть делом одной лишь семьи. — Она ненадолго умолкла, позволяя словам осесть в сознании присутствующих. — Святой земле необходим союз, который укрепит наше положение перед лицом всех опасностей, окружающих Иерусалим. Мы нуждаемся в человеке, способном привести сюда новых рыцарей, новые средства и поддержку западных государей. Муж моей дочери должен стать не только её супругом, но и крепкой опорой престола. По залу прокатился едва слышный одобрительный ропот. Первым поднялся один из старейших баронов королевства, седовласый рыцарь, прибывший в Святую землю ещё во времена первых латинских государей: — Её Милость говорит мудро, — произнёс он, неспешно переводя взгляд с одного советника на другого. — Королевству следует обратить свой взор к знатнейшим домам Франции, ибо среди западных сеньоров немало молодых государей и наследников, для которых честь породниться с домом Иерусалимских королей окажется достойной любых трудов и жертв. Несколько человек согласно кивнули. Другой барон, опираясь ладонями на тяжёлый дубовый стол, продолжил уже более уверенно: — Союз с одним из великих домов Запада неизбежно приведёт в Святую землю новых рыцарей, новые средства и новую поддержку латинских дворов. Чем прочнее будут наши узы с Европой, тем труднее станет Саладину надеяться на наше одиночество. — И всё же, — негромко произнёс один из придворных прелатов, — нельзя забывать, что благодаря нынешней королеве Иерусалим уже пользуется особым расположением Святого Престола. Родство Её Величества с самим Святейшим Отцом стало для нашего королевства благословением, какого прежде не знало ни одно латинское государство Востока. По залу вновь прокатился одобрительный гул. Однако почти сразу раздался другой голос: — Это бесспорно, — произнёс пожилой граф, осторожно подбирая слова, — однако годы никого не щадят. Святейший Отец уже не так молод, как прежде, и до нас всё настойчивее доходят известия о том, что силы его заметно ослабели. Господь да продлит его дни, но благоразумный государь обязан думать не только о настоящем, но и о том времени, которое однажды неизбежно наступит для каждого смертного. После этих слов в зале воцарилась такая глубокая тишина, что казалось, будто само время на одно мучительное мгновение замедлило своё течение, позволяя каждому присутствующему осознать всю тяжесть только что прозвучавших слов. Где-то высоко под каменными сводами негромко потрескивали фитили восковых свечей, и этот едва различимый звук неожиданно показался Магдалине почти оглушительным. Она почувствовала, как её пальцы сами собой крепче сомкнулись на резном подлокотнике кресла, но лицо королевы осталось столь же спокойным, как и прежде. Годы, проведённые при папском дворе, научили её тому, что истинные чувства государь обязан скрывать даже тогда, когда сердце готово разорваться от боли. Никто из собравшихся не позволил себе ни одного непочтительного слова в адрес Святейшего Отца. Никто не поставил под сомнение его мудрость. Никто открыто не говорил о скорой кончине главы всей Латинской Церкви. И всё же Магдалина слишком хорошо понимала язык дворцовой дипломатии, чтобы не услышать то, что намеренно осталось несказанным. Они уже размышляли о времени, которое наступит после Александра. Эта мысль пронзила её сердце с такой силой, что ей стало трудно сохранять привычное самообладание. Перед ней неожиданно возник не великий понтифик, перед которым преклонялись короли Европы, не мудрый верховный пастырь всей Западной Церкви и не могущественный владыка Апостольского престола. Она вновь увидела человека, которого с раннего детства называла дядей. В памяти один за другим оживали давно ушедшие годы, проведённые под сводами Латеранского дворца, где Александр терпеливо слушал её первые неуверенные рассуждения о Священном Писании, собственноручно дарил ей книги, привезённые из монастырских библиотек, беседовал с ней о богословии, истории и государственном искусстве, убеждая, что истинная власть начинается не с умения повелевать людьми, а с умения прежде всего властвовать над самим собой. Именно он научил её смотреть на корону не как на украшение, а как на тяжёлый крест, который Господь возлагает на тех, кого считает способными понести его до конца. Именно он однажды взял её за руку и, благословляя на далёкий путь в Святую землю, тихо сказал, что отныне её домом станет Иерусалим, а её собственная судьба уже никогда не будет принадлежать ей одной. Если бы не Александр… Она никогда не оказалась бы под этими сводами. Никогда не встретила бы Балдуина. Никогда не стала бы королевой. Не познала бы ни великой любви, ни великой боли. Всё, чем она была сегодня, всё положение, которым обладала, уважение, с каким к ней относились латинские владыки, и та особая связь Иерусалима со Святым престолом, которую столь высоко ценили даже её политические противники, — всё это в той или иной мере восходило к одному человеку, который много лет назад поверил в маленькую римскую девочку больше, чем она сама когда-либо смела поверить в себя. И потому сейчас, слушая, как опытные государственные мужи с привычной рассудительностью начинают размышлять о времени после него, Магдалина с особенной ясностью почувствовала всю беспощадность политики, не знающей ни благодарности, ни скорби. Магдалине захотелось промолчать, как того требовал придворный этикет, однако боль, внезапно поднявшаяся из самой глубины сердца, оказалась сильнее холодной рассудительности. Она гордо подняла голову. Взгляд её спокойно скользнул по лицам собравшихся, и лишь тот, кто знал королеву достаточно хорошо, мог заметить, как в глубине её светлых глаз вспыхнуло пламя. Когда она заговорила, голос её прозвучал негромко, но так твёрдо, что в зале мгновенно воцарилась тишина: — Пока Святейший Отец жив, не время рассуждать о мире после него. И пока на престоле святого Петра восседает Александр, Рим остаётся тем же Римом. Больше она не сказала ничего, но этих нескольких слов оказалось достаточно. Бароны невольно опустили глаза. Даже те, кто всего несколько мгновений назад позволял себе осторожные рассуждения о будущем Святого Престола, почувствовали себя людьми, переступившими невидимую черту. Для них Александр III был Верховным понтификом. Для неё же он оставался человеком, который когда-то держал её на руках. В её короткой фразе прозвучала не только политическая решимость, но и глубокая дочерняя преданность человеку, которому она была обязана всем, чем обладала. Наступившее молчание нарушил Балдуин. Король повернул голову к супруге и в его взгляде мелькнуло заметное одобрение. Он прекрасно понимал, что она говорила сейчас не как племянница Александра III. Она говорила как королева Иерусалима, напоминавшая Высокому совету простую истину, которую в пылу политических расчётов слишком легко забыть: пока жив понтифик, Рим остаётся тем же самым Римом, а пока жив король, всякая борьба за его наследие остаётся не только преждевременной, но и опасной для самого государства. Рядом с королевой заметно напрягся её духовник Пьетро. Его лицо осталось сосредоточенным, но взгляд потемнел, а пальцы крепко сжали серебряный крест, висевший на груди. Не менее красноречивой оказалась реакция сеньора Гуго. Он не произнёс ни единого слова, но тут же выпрямился, словно одним этим движением напоминая собравшимся, что дом Бандинелли по-прежнему жив, а влияние Рима ещё далеко не исчерпано. В каждом из них глубоко в душе медленно поднималось чувство, напоминавшее пламя лампады перед алтарём, которое внешне почти неподвижно, но внутри горит с неугасимой силой. Они были детьми Рима, потому не могли без боли слышать, как при них начинают рассуждать о закате такого человека, как понтифик. Затем медленно поднялся один из представителей дома Ибелинов. Склонив голову перед государем, он заговорил спокойно, но в его голосе чувствовалась твёрдость человека, привыкшего смотреть на положение вещей без придворных украшений: — Государь, никто из присутствующих не станет отрицать мудрости леди Агнес, однако осмелюсь заметить, что Святой земле сегодня необходим не столько блестящий союз с далёким западным двором, сколько человек, который уже знает эту землю и готов защищать её не ради короны, а ради неё самой. — Он сделал небольшую паузу. — Мы слишком часто видели, как чужеземцы прибывают сюда в надежде обрести славу, земли или титулы, но далеко не каждый из них способен понять, какой ценой удерживается Иерусалим. Супруг принцессы должен прежде всего знать наши крепости, наших людей, наши обычаи и наших врагов. — Несколько баронов согласно кивнули и Ибелин продолжил. — Нам нужен человек, который станет щитом королевства, а не искателем собственной судьбы. Святой земле не нужен ещё один честолюбец, мечтающий о том дне, когда корона окажется достаточно близко, чтобы протянуть к ней руку. По залу вновь пробежал тихий ропот. Некоторые бароны обменялись короткими взглядами. Другие задумчиво склонили головы. Сразу после этого медленно поднялся Раймунд Триполийский. Как и всегда, его лицо оставалось совершенно спокойным, а голос звучал ровно, без малейшего следа волнения: — Милорды, — произнёс он, — позволю себе напомнить, что в подобных вопросах чрезмерная поспешность редко приносит пользу государству. Он перевёл взгляд на Балдуина: — Государь жив. Королевство находится под властью законного монарха. Наши крепости стоят, войска исполняют свой долг, а враг пока ещё не осаждает стены Иерусалима. Быть может, поэтому Господь не требует от нас принимать решение сегодня. Несколько человек вопросительно посмотрели на графа. Раймунд продолжил тем же спокойным тоном: — История знает немало государств, погубленных не войной, а поспешными брачными союзами. Ошибку, совершённую за один день, порой приходится исправлять нескольким поколениям. Не будем же торопить то, что само придёт в своё время. Он медленно сел и в зале вновь наступила тишина. Бароны один за другим высказывали своё мнение, говоря о безопасности границ, о союзах с западными государями, о необходимости привлечь новых рыцарей, о выгодах, которые принесёт тот или иной брак. — Королевству необходима поддержка. — Нам нужны новые люди и новые средства. — Святую землю нельзя оставлять без сильных союзников. — Следует думать о будущем престола. Каждый говорил о долге, ссылался на благо государства и уверял собравшихся, что заботится исключительно о будущем Иерусалима. И всё же, внимательно вслушиваясь в каждое слово, Магдалина всё яснее ощущала, что за этими благородными речами скрывается совсем иной разговор. Она медленно перевела взгляд на Сибиллу. Принцесса сидела неподвижно, опустив глаза на сложенные на коленях руки, и за всё время обсуждения не произнесла ни единого слова. Её судьбу решали столь же спокойно и рассудительно, как если бы речь шла о заключении торгового соглашения, разделе земель или назначении нового кастеляна одной из приграничных крепостей. Никто не спросил, чего желает она сама, не осмелился поинтересоваться, готово ли её сердце вновь связать свою жизнь с человеком, которого ей выберут другие. Все обсуждали лишь одно. Кто из возможных супругов окажется наиболее полезен короне. За этим дубовым столом, покрытым картами Святой земли и государственными грамотами, начиналась борьба за корону, которая всё ещё покоилась на голове живого короля. Совет уже подходил к концу. Бароны один за другим покидали зал, но небольшие группы собеседников ещё долго не расходились, продолжая обсуждать сказанное за тяжёлым дубовым столом. Здесь уже не требовалось соблюдать прежнюю официальность, и потому слова звучали свободнее, а истинные мысли проскальзывали между учтивыми оборотами придворной речи. — Королева говорила горячо, — негромко произнёс один из молодых сеньоров, проводив взглядом удалявшуюся Магдалину. — И всё же нельзя отрицать очевидного. Святой Престол далеко, тогда как наши враги стоят у самых стен королевства. Ему ответил пожилой каноник Храма Гроба Господня: — Никто не умаляет заслуг Святейшего Отца, — спокойно сказал он. — Однако Иерусалим живёт совсем иной жизнью, нежели Рим. Здесь решения принимаются быстрее, войны начинаются внезапнее, а кровь проливается прежде, чем успевает высохнуть чернило на папских грамотах. — Именно так, — поддержал его один из баронов. — Мы благодарны Святому Престолу за всё, что он сделал для Святой земли, однако королевство не может жить только ожиданием воли Рима. Здесь иной мир. Иные законы. Иные заботы. Другой рыцарь задумчиво провёл рукой по бороде: — Порой мне кажется, что мы всё чаще оглядываемся на Запад, забывая смотреть на собственные границы. — Иерусалим — не Рим, — наконец произнёс кто-то негромко. Слова эти прозвучали без вызова. Скорее как мысль, давно жившая в сердцах многих и теперь впервые обретшая голос. На несколько мгновений среди собравшихся воцарилась задумчивая тишина. Тогда вперёд спокойно выступил монсеньор Пьетро. До сих пор он молча наблюдал за разговором, не вмешиваясь в спор, словно желал сперва услышать каждого. Его худощавое лицо сохраняло обычное выражение внутреннего спокойствия, а тёмная сутана почти сливалась с полумраком каменной галереи. Он неторопливо обвёл присутствующих взглядом: — Простите меня, милорды, — произнёс он с неизменной мягкостью, — но мне кажется, что вы невольно противопоставляете друг другу то, что Господь однажды соединил. — Никто не перебил его. — Иерусалим действительно не Рим, — продолжил Пьетро. — Здесь иной воздух, иные опасности и иная ответственность, ибо именно здесь Господь принял Крест и воскрес ради спасения мира. Но разве от этого Святой город перестаёт быть частью того самого христианского мира, который веками объединяет престол святого Петра? — Он сделал небольшую паузу. — Пока латинские короли молятся в Храме Гроба Господня, а епископ Рима возносит молитвы за Святую землю, между ними нет противоречия. Есть лишь разные служения одному Господу. Бароны внимательно слушали. Пьетро же говорил всё так же спокойно, не повышая голоса: — Рим никогда не стремился заменить собой Иерусалим. Но и Иерусалим никогда не перестанет быть частью латинского мира, пока над его храмами возвышается Крест Христов, а его короли исповедуют ту же веру, что и преемник апостола Петра. Вновь наступило молчание. На этот раз никто не спешил возражать. Каждый понимал: спор, начавшийся сегодня всего лишь с обсуждения будущего брака принцессы Сибиллы, в действительности касался гораздо большего. Того, останется ли королевство прежде всего восточным государством, вынужденным ежедневно приспосабливаться к суровой реальности Святой земли, или же продолжит видеть себя неотъемлемой частью огромного латинского мира, простиравшегося от берегов Атлантики до стен Иерусалима. Прошло всего несколько дней после заседания Высокого совета, однако тяжёлые разговоры, прозвучавшие под его сводами, ещё долго не покидали мысли Балдуина. Казалось, сама атмосфера дворца снова изменилась, и за привычными улыбками теперь всё отчётливее угадывалось напряжённое ожидание чего-то неизбежного. Король видел это лучше многих, ибо долгие годы власти научили его различать тревогу ещё прежде, чем она обретала человеческий голос. И всё же позволить этим мыслям овладеть собой он не имел права. Иерусалим продолжал жить. Гарнизоны несли службу на далёких границах, рыцари ежедневно патрулировали дороги, ведущие к Иордану и Мёртвому морю, дозорные башни одна за другой передавали сигналы о передвижениях сарацинских разъездов, а крепости, подобно каменным стражам, несли своё бесконечное молчаливое служение среди бесплодных холмов Святой земли. Между Иерусалимским королевством и Саладином по-прежнему сохранялось хрупкое перемирие, но Балдуин хорошо понимал цену подобного мира. Он знал, что такие времена опасны не меньше открытой войны, ибо тогда враг внимательно наблюдает за каждым движением своего противника, ожидая малейшего признака слабости. Поэтому однажды ранним утром, когда солнце ещё только поднималось над восточными холмами, окрашивая каменные стены Святого города в нежные оттенки янтаря, король распорядился приготовить коней. Он намеревался объехать приграничные гарнизоны. Лекари пытались возражать. Главный врач, уже давно сопровождавший Балдуина во всех его поездках, с тревогой напоминал государю о незаживающих язвах, о высокой лихорадке, часто возвращавшейся по ночам, и о том, что долгая дорога под палящим солнцем может окончательно истощить его силы. Однако король только спокойно выслушал старика: — Если я перестану появляться среди своих людей, — негромко произнёс он, — они решат, что болезнь уже победила меня. Врач тяжело опустил голову. Он понимал, что переубедить Балдуина было невозможно. Для любого другого человека подобная поездка могла показаться ненужной. Гарнизоны прекрасно знали свои обязанности, командиры исправно присылали донесения, а башни всё также стояли на своих местах. Но для самого короля этот путь имел совсем иной смысл. Он ехал потому, что каждый рыцарь, каждый сержант, каждый простой дозорный, стоявший на дальних рубежах Святой земли, должен был собственными глазами увидеть своего государя. Пока король лично объезжал крепости, пока его знамя развевалось над дорогами Иудеи, пока белый жеребец нёс своего всадника через выжженные солнцем долины, Иерусалим продолжал верить, что болезнь ещё не сумела отнять у него защитника. Сам Балдуин давно перестал обманывать себя. Он чувствовал, как тело с каждым месяцем становится тяжелее, как правая рука отвечает медленнее, чем прежде, как привычная сила постепенно уступает место изнуряющей слабости, которую уже невозможно было скрыть даже под многослойными льняными повязками. Именно поэтому он обязан был ехать. Король прекрасно понимал то, о чём ещё не догадывались многие его советники. Королевство держится не только на крепостях и количестве мечей. Оно держится на вере людей в своего государя. Если хотя бы один пограничный рыцарь, подняв голову, видел на дороге белого коня с развевающимся над ним Иерусалимским штандартом, он продолжал верить, что король по-прежнему рядом, а значит, и само королевство ещё стоит так же твёрдо, как стены Святого города. Эта вера была для Балдуина дороже собственной жизни, ибо он давно понял простую истину, которую редко записывают хронисты: государь перестаёт защищать своё государство не тогда, когда опускает меч, а тогда, когда люди перестают видеть его рядом с собой. Когда к вечеру небольшой королевский отряд наконец показался у ворот Иерусалима, солнце уже клонилось к западным холмам, окутывая древние стены Святого города густым золотистым сиянием. Уставшие кони тяжело ступали по раскалённым камням мостовой, их бока блестели от пота, а лица рыцарей были покрыты дорожной пылью, принесённой горячим ветром с бесплодных равнин Иудеи. Балдуин, как и всегда, ехал во главе своего небольшого сопровождения. Даже теперь он не позволил никому занять место впереди себя. Белый жеребец уверенно нёс своего всадника сквозь распахнувшиеся городские ворота, словно и сам чувствовал, что под его седлом находится не просто рыцарь, а государь Святой земли. Во внутреннем дворе дворца их уже ожидал королевский лекарь. Старик не раз сопровождал Балдуина в походах и объездах гарнизонов, однако в этот раз государь намеренно запретил ему покидать Иерусалим, опасаясь, что тот непременно станет уговаривать его сократить путь или вовсе отказаться от поездки. Едва оруженосец осторожно снял с головы короля тяжёлый стальной шлем, лицо старого лекаря невольно побледнело. Длинная льняная перевязь, закрывавшая правую сторону лица государя, уже давно перестала быть белой. Плотная ткань потемнела от крови и сукровицы, местами намертво прилипнув к воспалённой коже, а возле самой скулы проступило широкое влажное пятно, которое продолжало медленно расползаться, окрашивая лён буровато-жёлтыми разводами. Даже на расстоянии было ясно, что долгий путь, палящий зной и непрерывное трение вновь разорвали едва начавшую затягиваться язву. Лекарь почувствовал, как сердце его тяжело сжалось. Ещё несколько дней назад воспаление наконец начало стихать, края язвы очистились, а ткани понемногу покрывались молодой кожей. Старик уже позволил себе осторожную надежду, что Господь даровал государю хотя бы несколько спокойных недель. Теперь же все его труды были сведены на нет. Балдуин заметил выражение его лица и, словно заранее угадав невысказанный упрёк, коснулся повязки рукой: — Не начинай, Матфей, — устало произнёс он, ещё не успев спешиться. — Я прекрасно знаю, что ты сейчас скажешь. Лекарь ничего не ответил, только помог государю осторожно сойти на землю. Когда Балдуин сделал несколько шагов, старик приблизился и с необыкновенной осторожностью коснулся края льняной перевязи. Ткань оказалась тяжёлой и тёплой. Она насквозь пропиталась сукровицей, смешавшейся с дорожной пылью и остатками лекарственной мази, запах которой уже почти не мог скрыть тяжёлый сладковатый дух воспалённой плоти. Лекарь раздражённо прикрыл глаза. За долгие годы службы он видел множество ран — рассечённые мечом лица, раздробленные копьями кости, глубокие рубленые увечья, — однако ни одна из них не причиняла ему такой душевной боли, как эта разрастающаяся язва, против которой человеческое искусство не имело власти. — Государь… — наконец тихо произнёс он. — Она снова раскрылась. Балдуин устало улыбнулся. В этой улыбке не было ни удивления, ни досады. Только спокойное принятие того, что давно стало неотъемлемой частью его жизни: — Я знаю. Лекарь невольно покачал головой: — Вам необходимо немедленно снять повязку. Рану следует промыть вином, очистить от дорожной пыли и вновь наложить свежий лён, иначе к утру воспаление усилится. Покои короля наполнились тяжёлой, церковной тишиной. Балдуин молча опустился в высокое кресло возле камина, где на небольшом столе уже ожидали приготовленные лекарями медные чаши с тёплым вином, чистой водой и свежими полосами тончайшего льна. Несколько глиняных сосудов с густыми мазями источали тяжёлый аромат мирры, ладана, кипарисового масла и растёртых лекарственных трав, однако даже эти благовония уже не могли полностью заглушить тот тяжёлый запах болезни, который всё чаще сопровождал государя после долгих поездок. Матфей приблизился первым. Прежде чем коснуться повязки, он молча взглянул на двух своих помощников, и те без лишних слов достали длинные полотняные полосы, заранее смоченные ароматическими маслами, после чего закрыли ими нижнюю часть лица, как это нередко делали лекари, ухаживавшие за больными тяжёлыми язвенными недугами. Сам старик поступил так же не потому, что страшился заразиться, — годы службы давно избавили его от подобных страхов, — а потому, что воздух возле воспалённой раны становился настолько тяжёлым, что без душистых масел было трудно подолгу работать. Балдуин видел это. В последние месяцы люди, посвятившие ему многие годы своей жизни, прежде чем приблизиться к нему, закрывали лица льняными полотнами, пропитанными ароматными маслами. Он давно перестал обижаться на подобную осторожность. Они защищались от тяжёлого дыхания самого недуга, который день за днём делал воздух вокруг короля невыносимым. И всё же всякий раз, становясь свидетелем этого молчаливого обряда, он чувствовал, как внутри что-то медленно ломается. Когда-то Господь даровал ему лицо, которое современники называли прекрасным. Светлые волосы, ясные голубые глаза, правильные черты, юношескую стать — всё то, что так естественно сопровождает молодость. Теперь же болезнь, подобно беспощадному ваятелю, неумолимо стирала каждую из этих черт, оставляя вместо них следы своего съеденной гнилой плоти. Иногда ему казалось, что, глядя в полированную бронзу зеркала, он больше не встречает собственного взгляда. Там отражался уже не тот юноша, которого когда-то короновали в храме Гроба Господня под торжественные песнопения всего Иерусалима. Перед ним сидел человек, чьё тело всё меньше напоминало человеческое, словно сама смерть решила начать свою работу задолго до последнего часа, жадно и безжалостно стирая всё, чем Всеотец когда-то наделил его при рождении. Эта мысль причиняла ему боль, куда более мучительную, чем воспалённые язвы или бессонные ночи. Он с каждым днём всё явственнее ловил себя на том, что боится не смерти и даже не страданий. Он боялся того дня, когда люди перестанут видеть в нём Балдуина. Когда вместо короля, мужа и отца будут замечать лишь болезнь. Лишь изуродованное тело, внушающее жалость, страх или невольное отвращение. Иногда ему казалось, будто проказа мало-помалу превращает его в живое напоминание о бренности человеческой плоти, в существо, от которого окружающие невольно отводят взгляд или подходят с осторожностью, скрывая лица под тканью, пропитанной благовониями. Только одна мысль не позволяла ему окончательно пасть духом. Он знал, что есть человек, который, несмотря ни на что, никогда не отворачивается. Магдалина. Она меняла его повязки собственными руками, касалась его лица с той же нежностью, с какой когда-то касалась гладкой, здоровой кожи, и в её взгляде он ни разу не увидел ни тени страха, ни малейшего отвращения. Порой Балдуину казалось, что только благодаря её любви он всё ещё способен помнить, кем был прежде, ибо болезнь постепенно отнимала у него красоту, силу и здоровье, но рядом с ней он хотя бы ненадолго переставал чувствовать себя пленником собственного разрушающегося тела и вновь становился тем человеком, которого она когда-то полюбила. Матфей осторожно поддел край льняной перевязи. Она приросла к коже и чтобы снять её, пришлось бы оторвать немалый пласт ещё живой человеской ткани. Каждое её движение требовало величайшей осторожности, словно старый лекарь снимал не простой лён, а тонкую кору с дерева, под которой скрывалась ещё не успевшая окрепнуть древесина. Балдуин молчал, но пальцы его левой руки всё сильнее впивались в резное дерево подлокотника, выдавая кричащую боль. Когда последний слой ткани наконец отделился, в покоях воцарилось молчание. Даже помощники лекаря невольно замерли. Жар пустыни, долгая дорога и постоянное трение под шлемом вновь разрушили всё то немногое, чего удалось добиться за последние дни. Воспаление разгорелось с новой силой, края язвы утратили прежний спокойный вид, а свежая сукровица опять пропитала кожу и лён, смешавшись с остатками лекарственных мазей и дорожной пылью. То, что осталось от щеки, обнажало белизну зубов, прежде скрытую живой плотью. От верхней части раны скатывались тяжёлые жёлтые скопления гноя, а та редкая ткань кожи, оставшаяся целой, приобрела тяжёлый фиолетовый оттенок — тот страшный цвет, который опытные лекари узнавали безошибочно и который редко сулил надежду. Казалось, сама болезнь, едва отступившая под искусством лекарей, теперь с удвоенным ожесточением возвращала себе утраченное, пожирая молодое тело. Лекарь осторожно, почти невесомо ощупывал рану вокруг. Ему хотелось верить, что та оставшаяся щека не отмерла окончательно и ещё можно спасти хотя бы малую часть. Балдуин поморщился, когда чужие пальцы надавили на язву. Из раны вновь медленно вытекла густая зловонная жидкость. Лекарь удручённо покачал головой. Все находящиеся в покоях понимали, рана испортилась и дурные соки распространяются по телу. Старший лекарь медленно закрыл глаза. За многие годы службы он научился скрывать собственные чувства, но сейчас даже ему потребовалось несколько мгновений, чтобы снова обрести привычное спокойствие. — Господи Всемилостивый… — почти беззвучно сорвалось с губ одного из молодых помощников. Матфей ещё некоторое время продолжал осторожно очищать воспалённую язву тёплым вином, ювелирно смывая с неё дорожную пыль, остатки лекарственной мази и кровь, пока его опытные пальцы не замерли, едва коснувшись самого края поражённой плоти. Старик долго не произносил ни слова, внимательно всматриваясь в рану с той сосредоточенностью, которая рождается у человека, посвятившего всю свою жизнь борьбе со страданиями других. Наконец он тяжело выпрямился. Лицо его, изборождённое глубокими морщинами, казалось ещё старше, чем прежде: — Государь… — тихо произнёс он, и в его голосе впервые за долгое время прозвучало бессилие. — Тление пошло глубже. В покоях повисло тяжёлое молчание. Помощники лекаря обменялись короткими взглядами, однако никто не осмелился нарушить тишину. Матфей вновь опустил глаза на рану. Он ещё раз коснулся воспалённой кожи вокруг неё, словно надеялся обнаружить ошибку в собственных опасениях, однако опыт прожитых лет не оставлял места ложным надеждам. Он глубоко вздохнул: — Если Господь ещё дарует нам возможность остановить болезнь хотя бы ненадолго, — продолжил старик почти шёпотом, — придётся прижечь поражённую плоть. Иного средства я более не вижу. Балдуин долго молчал. Он не вздрогнул, лишь на одно короткое мгновение прикрыл глаза. Ему не требовалось никаких объяснений. Король и так знал, что подобные слова никогда не произносятся без крайней необходимости. Прижигание означало одно — болезнь вновь сделала шаг вперёд. Матфей ещё несколько мгновений колебался, словно до последнего надеялся, что государь сам откажется от столь мучительной процедуры и тем самым избавит старика от необходимости отдавать этот страшный приказ. Однако надежда быстро угасла: — Государь… — произнёс он совсем тихо. — Боюсь… иного выхода не осталось. Балдуин медленно открыл глаза и в них не было ни страха, ни отчаяния. Только усталость человека, давно привыкшего жить рядом с собственной болью. Он едва заметно кивнул: — Делай. Ни единого слова больше не прозвучало. Матфей перекрестился. Затем молча протянул руку. Один из помощников сразу понял его безмолвную просьбу и бережно вложил в ладонь старика длинный железный каутерий, потемневший от времени и бесчисленных операций, свидетелем которых ему довелось стать за многие десятилетия службы. Другой лекарь уже опустился перед жаровней. Осторожно раздвинув железными щипцами раскалённые угли, он осторожно погрузил в самое сердце пламени конец каутерия. В комнате опять воцарилась тишина. Слышалось только негромкое потрескивание древесного угля да тяжёлое дыхание людей, понимавших, что следующие несколько мгновений навсегда останутся в их памяти. Постепенно тёмное железо начинало менять свой цвет. Сначала оно налилось густым вишнёвым отблеском. Затем вспыхнуло ярким багрянцем. Наконец самый кончик каутерия раскалился почти добела, озаряя полумрак покоев холодным, тревожным сиянием, которое казалось не светом человеческого огня, а отблеском того беспощадного испытания, что Господь уготовил своему молодому государю. Одним движением руки Матфей подозвал ожидавших за дверью королевских стражей. Четверо рослых рыцарей вошли в покои без обычного звона оружия, словно и они понимали, что сейчас становятся свидетелями не врачевания, а ещё одного сражения своего государя — сражения, в котором невозможно было победить мечом. Старший лекарь негромко объяснил им, что следует делать. Двое осторожно опустились возле кресла и крепко, но бережно удержали руки Балдуина. Ещё двое стали по сторонам, не позволяя телу невольно податься вперёд. Помощники лекаря приблизились к королю с обеих сторон и мягко придержали его голову. Никто не произносил ни слова. Один из помощников медленно вынул из пламени железный каутерий. Раскалённый металл светился густым багряным светом. Матфей принял его обеими руками. Балдуин глубоко вдохнул, затем ещё раз. Он медленно стиснул зубы, так крепко, что на скулах выступили напряжённые мышцы, и только после этого едва заметно кивнул, давая понять, что готов. В следующее мгновение раскалённое железо коснулось поражённого места. Всё тело короля инстинктивно рванулось вперёд. Стражники крепче удержали его, а помощники не позволили голове дёрнуться в сторону. Из груди Балдуина вырвался хриплый, невольный вскрик — первый за всё время процедуры, — однако почти сразу он вновь заставил себя замолчать, словно даже перед лицом нестерпимой боли не желал позволить болезни одержать над собой ещё одну победу. Именно в этот миг сознание, спасаясь от происходящего, само покинуло стены покоев. Среди густой, холодной темноты сознания неожиданно возник залитый утренним солнцем дворцовый сад. По узким дорожкам, смеясь так звонко, что этот смех, казалось, способен был рассеять любую тьму, бежал его маленький сын. Золотистые лучи путались в светлых детских волосах, лёгкий ветер шевелил листья молодых кипарисов, а мальчик, обернувшись через плечо, радостно протягивал к нему обе руки: — Отец! На этот раз Балдуин не остановился. Он стремительно опустился перед сыном на колени, словно боялся, что ещё одно мгновение промедления способно навсегда лишить его этого чуда, и крепко прижал мальчика к своей груди, впервые за долгое время позволив себе забыть и о болезни, и о страхе, и о той невидимой стене, которую сам воздвиг между собой и собственным ребёнком. Его дрожащие руки бережно сомкнулись за маленькой спиной, а лицо уткнулось в мягкие светлые волосы, пахнувшие солнцем, свежей травой и тем неповторимым теплом детства, которое невозможно спутать ни с чем на свете. Балдуин вдруг почувствовал, как по его щекам одна за другой покатились горячие слёзы, быстро впитываясь в тонкую ткань детской туники и оставляя влажные следы на маленьком плече. Он плакал беззвучно. Как плачет отец, которому Всевышний хотя бы на одно короткое, почти невозможное мгновение возвратил то счастье, которого он уже давно не смел просить для себя. Мальчик ничего не говорил. Лишь доверчиво обвил шею отца своими маленькими руками и, крепче прижавшись к нему, начал тихонько покачиваться вместе с ним из стороны в сторону, так, как дети порой инстинктивно успокаивают тех, кого любят больше всего на свете. — Всё хорошо, папа… — едва слышно прошептал он с той удивительной простотой, которая бывает только у ребёнка. — Я с тобой. Балдуину показалось, будто сама боль наконец отступила, будто исчезли раскалённое железо, тяжёлый запах лекарств, стены покоев и даже беспощадная болезнь, оставившая на его теле свои следы. Остались лишь объятия маленького сына — такие настоящие, такие долгожданные и такие невозможные, что сердце короля, измученное многолетними страданиями, впервые за долгое время обрело покой. Видение исчезло так же внезапно, как появилось. Перед ним вновь были только стены его покоев, тяжёлое дыхание окружавших его людей и Матфей, который, завершив процедуру, с дрожью в руках опустил каутерий обратно в жаровню. Никто не произнёс ни слова. Каждый из присутствующих понимал, они только что стали свидетелями ещё одной победы короля — не над врагом и не над болезнью, а над самим собой. В этот вечер Балдуин долго не решался покинуть собственные покои. После каутеризации вся правая сторона его лица была скрыта под свежими льняными повязками, наложенными столь плотно, что из-под многослойного льна виднелся лишь один усталый голубой глаз, утративший привычную юношескую ясность. Повязки ещё хранили терпкий запах мирры, ладана, вина и смолистых лекарственных масел, однако сквозь этот густой аромат уже проступал едва уловимый тяжёлый дух обожжённой плоти — неизбежное напоминание о том, какой ценой лекарям удалось ненадолго остановить наступление болезни. Казалось, раскалённое железо не покинуло его лица, а навеки осталось под повязками. Жар продолжал медленно разливаться по всей правой половине головы, проникая в висок, глазницу, челюсть и шею, словно невидимое пламя всё ещё пожирало его живую плоть изнутри. Каждое биение сердца отзывалось новым приступом боли, и Балдуину чудилось, будто вместе с кровью по жилам течёт расплавленный свинец, не позволяя ни на мгновение забыть о пережитом. Однако куда сильнее этой боли была другая — та, что не поддавалась ни мазям, ни молитвам, ни искусству самых опытных лекарей. Несмотря на поздний час, он всё же направился к покоям супруги. Балдуин понимал, что не предупредил её о своём отъезде, и зная тревожный характер Магдалины, не надеялся избежать тяжёлого разговора. Когда он тихо переступил порог, королева уже ждала его, сидя на краю кровати их маленького сына. Девушка ласково гладила золотистые волосы мальчика, умиротворённо наблюдая за его сном. На лице её были следы от беспокойных слёз, что она проливала из-за внезапного отъезда мужа. Заметив, как Балдуин вошёл в спальню, она поднялась навстречу так стремительно, что на одно мгновение в её глазах вспыхнула радость, но уже в следующую секунду взгляд её остановился на свежих повязках, почти полностью скрывавших лицо мужа. Мимолётная радость исчезла и на лице её появился настоящий ужас. — Почему ты снова сделал это?.. — едва слышно произнесла Магдалина, и голос её болезненно дрогнул. Балдуин спокойно выдержал её взгляд. В его единственном открытом глазу не было ни вины, ни раскаяния. Лишь сдержанная уверенность человека, давно принявшего свой крест: — Потому что должен был. — Должен? — её губы невольно судорожно стиснулись. — Почему? Почему ты всякий раз думаешь только о государстве? Почему вновь и вновь выбираешь долг, словно собственной жизни у тебя уже нет? Неужели ты не понимаешь, что нужен не только Иерусалиму? Ты нужен мне… Ты нужен нашему сыну… Она уже не замечала, что говорит всё громче. Все долгие месяцы тревоги, бессонных ночей и бессилия наконец прорвались наружу, подобно бурной реке, долго сдерживаемой плотиной. Страх, который рос в её сердце с той же неумолимостью, с какой возрастало её влияние при дворе, теперь уже невозможно было удержать. — Господь каждый день оставляет тебя мне, а ты сам добровольно идёшь навстречу смерти! Что останется нашему мальчику, если однажды ты не вернёшься? Что останется мне? Балдуин долго молчал. Затем медленно поднялся. Несмотря на усталость, в его осанке вновь появилось то величавое достоинство, которое заставляло баронов склонять головы ещё прежде, чем он произносил хоть слово: — Посмотри на меня, Магдалина. Она невольно подняла взгляд, полный слёз. — Я — король Иерусалима, — произнёс он спокойно, но в его голосе зазвучала та непреклонная сила, которой он неизменно обладал на заседаниях Высокого совета. — И пока Господь позволяет мне держаться в седле, именно я буду решать, где мне находиться и какой долг исполнять. — Он сделал небольшую паузу. — Я не могу запереться в этих покоях рядом с тобой, лекарями и бесконечными перевязками, ожидая, пока болезнь сама решит, когда мне позволено умереть. — Его голос впервые стал жёстче. — Если однажды этот день придёт, я встречу его как государь. Но до тех пор мои люди должны видеть своего короля, а не человека, добровольно ставшего пленником собственной болезни. Магдалина хотела что-то возразить, однако Балдуин продолжил прежде, чем она успела открыть рот: — Знаешь, что изменилось сильнее всего за эти годы? — Он долго смотрел ей в глаза, но не с упрёком, а глубокой печалью. — Когда-то ты была удивительно спокойной девушкой. Рядом с тобой даже самые тяжёлые дни становились тише. А теперь… — Он утомлённо прикрыл глаза. — Теперь ты живёшь так, словно каждое моё утро должно стать последним. Ты боишься каждого моего шага. Каждого кашля. Каждой поездки. Ты носишься за мной, за нашим сыном, за лекарями, словно можешь собственной тревогой удержать мир от беды. Слова Балдуина, произнесённые спокойно и без малейшего желания ранить, неожиданно больнее любого упрёка отозвались в сердце Магдалины. Она долго молчала. Её грудь тяжело поднималась с каждым новым вдохом, а пальцы всё крепче сжимали складки собственного платья, словно это не позволяло ей окончательно потерять самообладание. Наконец что-то внутри неё оборвалось: — Да! — почти вскрикнула она, и голос её впервые за долгие годы брака прозвучал так громко, что эхом отразился от каменных стен покоев. — Да, я боюсь! Боюсь каждого твоего шага, каждого твоего выезда, каждого утра, когда ты садишься в седло! Потому что я вижу то, чего не желаешь видеть ты! — Слёзы уже свободно катились по её щекам. — Ты говоришь о долге… О короне… О государстве… А я каждый день смотрю, как болезнь медленно пожирает тебя! Я вижу, как каждое утро лекарям приходится менять твои повязки! Я вижу твою кровь! Вижу твои раны! Вижу, как ты больше не можешь спокойно спать по ночам! И ты хочешь, чтобы я после этого перестала бояться? — Она сделала шаг к нему. — Я люблю не только короля Иерусалима! Я люблю своего мужа! Ты понимаешь это? Мужа! И если однажды Господь заберёт тебя… — её голос окончательно сорвался, — …то никакая корона уже не сможет вернуть тебя ни мне… ни нашему сыну… Последние слова прозвучали почти как рыдание. Именно в этот миг из глубины покоев донёсся сонный детский голос: — Мама?.. Оба одновременно обернулись. Маленький Балдуин сидел на кровати, растерянно переводя взгляд с матери на отца. Детское лицо ещё хранило следы сна, а светлые волосы беспорядочно спадали на лоб. Несколько мгновений мальчик молча смотрел на них, но затем его лицо озарила радостная улыбка: — Отец! Он поспешно соскочил с кровати и босыми ногами побежал через комнату, широко раскинув руки. Время словно остановилось. Балдуин почувствовал, как всё внутри него болезненно сжалось. Ещё один шаг, одно мгновение и сын уже оказался бы совсем рядом. Король машинально протянул к нему руку. Пальцы уже были готовы коснуться мягких светлых волос. Но взгляд невольно упал на свежие льняные повязки, на собственные ладони, ещё недавно удерживаемые лекарями во время прижигания, на едва уловимый запах лекарственных масел, который всё ещё окружал его. Перед глазами вновь вспыхнули слова Матфея. Тление пошло глубже. Холодный ужас пронзил его сильнее любой боли. В последнее мгновение Балдуин резко отдёрнул руку, словно боялся, что одно-единственное прикосновение способно обречь ребёнка на ту же участь, которую сам нёс с детства. Мальчик застыл. Радостная улыбка неспешно исчезла с его лица. Принц ничего не понимал, только продолжал смотреть на отца своими большими голубыми глазами. Балдуин почувствовал, что если останется здесь ещё хотя бы одно мгновение, то уже не сможет противиться собственному сердцу. Он тихо покачал головой: — Не надо… — едва слышно произнёс он. В этих двух словах было столько боли, сколько не вместили бы самые долгие речи. Не поднимая больше глаз ни на сына, ни на Магдалину, король стремительно развернулся и поспешно покинул покои. Дверь тяжело закрылась за его спиной. В комнате наступила такая тишина, что стало слышно лишь потрескивание огня в камине. Мальчик ещё долго смотрел на дверь. Потом медленно повернулся к матери. Он не плакал. Он просто не понимал: — Мам… — совсем тихо произнёс он. — Я… что-то сделал не так? Магдалина почувствовала, как сердце её разрывается на части. Она неторопливо опустилась перед сыном на колени и крепко прижала его к себе, пряча лицо в его волосах. Ответа у неё не было. Ведь объяснить четырёхлетнему ребёнку, что отец отверг его не из-за отсутствия любви, а потому, что любил слишком сильно и страшился причинить ему зло, было невозможно.
102 Нравится 103 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (1)