Выжечь нельзя вырастить

R
Завершён
12
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 8 144 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
12 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

———

Настройки
Пыль и запах гари висели в воздухе учебного поля №3 густым, приторным покрывалом. Адреналин ещё пульсировал в висках, отступая медленно, неохотно, сдавая позиции усталости. Бакуго стоял, опираясь руками о колени, дыхание вырывалось из груди прерывистыми, обжигающими клубами. Победа. Как всегда. Но сегодня она была липкой, тяжёлой, неочищенной. Он выиграл. Он всегда выигрывал. Но сегодня противник ― эта тварь из класса Б со скользким, неуловимым приёмом ― заставил его потратить лишние секунды. Лишние движения. Лишнюю энергию. И эти секунды могли бы стать роковыми, если бы не... «Фух! Это было жарко, Бакуго!» Рядом с ним выпрямился Киришима, смахивая осколки щебня с закаменевшего плеча. Его дыхание тоже было частым, но на лице сияла та утомлённая, искренняя ухмылка, которая бесила Бакуго своей... невыносимой простотой. На его костюме были свежие сколы ― следы от ударов, которые должны были прийтись Бакуго в спину. «Не лезь не в своё дело, Колючка», ― прошипел Бакуго автоматически, отводя взгляд. Но в его голове, ясной и холодной даже после боя, пронеслись чёткие, как кадры тактического анализа, воспоминания. Резкий бросок в сторону. Тень противника в периферии. И красная вспышка ― не его взрыва, а твердого, как гранит, тела, принявшего удар на себя. Киришима даже не дрогнул. Просто встал как стена. Как скала. И в этот момент, в долину между взрывами и яростью, прокралась тишина. Не физическая ― вокруг ещё гудели голоса, гремели металлом. Внутренняя. Момент после щелчка, когда двигатель замирает перед следующим рывком. И в этой тишине Бакуго с ошеломляющей ясностью осознал: спина не зудела. Она не горела настороженным ожиданием удара. Не напрягалась в готовности к предательству. Она просто... была. Прикрытая. Защищённая. Кем-то, кто не ждал благодарности, не строил козней, а просто делал то, что считал правильным. «Круто сработано, партнёр!» ― крикнул тогда Киришима, и от этих слов в груди Бакуго что-то ёмкое и тёплое разлилось на секунду, прежде чем быть немедленно сожжённым в топке его возмущения. «Партнёр»? Он никому не партнёр! Он ― один. Он ― сильнейший. Сила не нуждается в щитах. Но тело, предательское тело, уже запомнило это чувство. Чувство тыла. «Эй, пойдёшь в столовую? Я умираю с голоду, после такого-то!» ― Киришима хлопнул его по плечу, и контакт, обычно вызывающий лишь раздражение, сейчас отозвался странным эхом ― тем самым воспоминанием о нерушимой стене. Бакуго рванул плечом, сбрасывая руку. «Отвали. У меня нет времени на твои тупые тусовки». Он развернулся и зашагал прочь, оставляя Киришиму с его неизменной улыбкой. Шаг был твёрдым, взгляд ― прищуренным и направленным строго вперёд. Он заставлял мышцы работать чётко, мысли ― фокусироваться на плане тренировок, на новых приёмах, на том, как выжать из своей Причмы ещё больше мощности. Он выжигал это мимолётное ощущение покоя, эту слабость, это... В горле защекотало. Сперва едва заметно, как пылинка. Бакуго сгрёб, сделал резкий выдох. Щекотание усилилось, превратившись в навязчивый, сухой позыв. Он замедлил шаг, сжал кулаки. Аллергия. На дурацкую пыль на этом поле. Или на этого идиота. Он подавил кашель, с силой проглотив воздух. Горло ответило резкой, сжимающейся спазмой. Воздух перехватило. Бакуго остановился, наклонился, упершись руками в колени. Тело выгнулось в немом, конвульсивном рывке. Из его губ, обожжённых собственной жарой, с тихим, шелестящим звуком выпорхнули два алых лепестка. Они упали на серый бетон у его ног, кричаще-яркие, совершенные в своей изогнутой, смертельной красоте. Хиганбана. Бакуго замер, уставившись на них. В ушах зазвенела та самая, только что обретённая тишина, но теперь она была ледяной и бездонной. Его мозг, молниеносный аналитик, тут же выдал справку: хиганбана. Цветок загробного мира. Прощание. Последняя память. Он медленно выпрямился. В груди, там, где только что было тепло от тыла, теперь зияла пустота, которую начали заполнять тонкие, невидимые корни паники. Но паника была эмоцией. А эмоции ― слабостью. Бакуго поднял ногу и с чётким, сокрушительным движением вдавил лепестки в пыль, растирая их под подошвой ботинка в кроваво-красную мазню. «Чушь», ― хрипло выдохнул он в тишину заброшенного коридора. Голос прозвучал чужим. ― «Идиотская... чушь собачья». Он повернулся и зашагал дальше, к своим баракам. Шаг был всё таким же твёрдым. Спина ― прямой. Но теперь он шёл, чувствуя, как в каждом лёгком, с каждым вдохом, шелестит что-то инородное. Как будто он вдохнул пепел, и этот пепел начал прорастать. Первое правило силы ― контроль. Контроль над телом, над разумом, над обстоятельствами. Он его нарушил. И теперь ему предстояло выяснить, что страшнее: сжечь нарушившее правило семя или позволить ему вырасти. ― - ― Пыль первого лепестка давно истлела в памяти, стёртая яростью и отрицанием. Но почва внутри была уже заражена. Тишина, что на миг снизошла в битве ― тишина непривычной безопасности, спины, которая не жжётся ожиданием удара, ― эта тишина оказалась плодородной. Она дала приют семени, которое Бакуго в безумии своём принял за сорняк и попытался выжечь на корню. Он объявил войну невидимому врагу с методичностью полководца, готовящегося к осаде. Враг был двуликим: внешний ― назойливое, солнечное присутствие Киришимы; внутренний ― предательское щекотание в глубине грудной клетки, настойчивое и растущее. Он составил стратегию избегания. Рассчитывал маршруты по школе, чтобы минимизировать вероятность пересечения. Оттачивал время прихода и ухода из спортзала до секунд. Его общение, и без того скупое, свелось к лаконичным, отрывистым командам и рычанию. Он возвёл вокруг себя стену из взрывов и колючей проволоки собственного раздражения. Каждое случайное «Эй, Бакуго!» он встречал таким ледяным, испепеляющим взглядом, что даже самые общинные одноклассники отступали, пожав плечами. Но Киришима не отступал. Он был как вода ― текучий, настойчивый, находящий малейшую трещину. Его упорство было лишено агрессии; оно было основано на глупой, непоколебимой вере в то, что под слоем взрывчатки скрывается что-то, достойное его дружбы. «Бакуго! Дай посмотреть конспекты по современной героистике, а? Я вчера на тренировке залип, все мозги выпали!» Голос был слишком близко. Слишком тёплый. Бакуго, не оборачиваясь, ускорил шаг, сжимая ремни рюкзака так, что костяшки побелели. Внутри, в ответ на этот голос, что-то дрогнуло ― тёплое, мягкое, слабое. Он ощутил это как физическую угрозу. «Эй, я ж с тобой говорю!» Рука. Она легла на его плечо. Не тяжело, не агрессивно. Тяжесть была в её значении: доверие, привычка, отсутствие страха. Именно этого Бакуго и боялся больше всего. Отсутствия страха перед ним. Он взорвался. Не метафорически. Маленькая, контролируемая вспышка, рождённая на стыке паники и ярости, вырвалась из его ладони, отбрасывая прикосновение. Киришима отпрянул, его кожа на миг вспыхнула твёрдым блеском, приняв удар. Но глаза... глаза не закаменели. В них не было обиды. Была та самая, невыносимая озабоченность. Он смотрел на Бакуго не как на опасность, а как на проблему, которую нужно решить. «Не трогай меня,» ― проскрежетал Бакуго. Слова вылетали, спотыкаясь о внезапный комок в горле. ― «Я тебе не нянька, чтобы ты везде таскался у меня за спиной.» «Я не таскаюсь, я просто...» «Заткнись!» Это был уже не крик, а хриплый вопль загнанного в угол зверя. Потому что внутри всё сжималось, поднималось, угрожало прорваться наружу в чём-то позорном и неконтролируемом. ― «Отвали и не лезь ко мне! Ты мне не нужен! Никто не нужен! Понял?!» Он видел, как взгляд Киришимы меняется. Не гаснет ― заостряется. Тревога в них кристаллизовалась во что-то более твёрдое, более аналитическое. Это было хуже любой злости. Бакуго развернулся и почти побежал, давя в горле подступающую волну тошноты и щекочущий, предательский зов. Он бежал в свою комнату, в единственное пространство, где мог остаться наедине со своим разлагающимся великолепием. Дверь захлопнулась, отсекая внешний мир. Тишина здесь была другого рода ― густая, давящая, звонкая от отсутствия чужих голосов. Он прислонился к ней спиной и медленно сполз на пол, уже не в силах сдерживать конвульсии. На этот раз его тело выплюнуло не намёк, не намёк. Это было признание, вывернутое наизнанку. Не лепестки, а целые, нераскрывшиеся бутоны хиганбаны, твёрдые и липкие, вылетали из него в приступах сухого, раздирающего кашля. Они падали на линолеум с глухими, влажными звуками, скатываясь в небольшое, кошмарно-яркое скопление. Они пахли не цветами, а сырой землёй и железом ― запахом свежевскопанной могилы. Когда приступ отпустил, Бакуго сидел, обхватив голову руками, и смотрел на это маленькое кладбище у своих ног. Страх отступил, оставив после себя холодную, металлическую пустоту. Хорошо. Так лучше. Теперь враг обрёл форму. Это была болезнь. А на болезнь, в современном мире, всегда есть протокол лечения. Он встал, прошёл к компьютеру. Движения были механическими, лишёнными привычной взрывной энергии. Пальцы, выстукивающие запрос, не дрожали. Они были холодными, как скальпель. «Ханахаки. Этиология. Лечение.» Экран выдал ему сухие, клинические статьи из медицинских архивов вымышленных университетов, перемешанные с поэтичными, истеричными рассказами на форумах. Он впитывал информацию, отсекая эмоциональную шелуху, оставляя лишь голые факты. Этиология: неразделённый аффект высокой интенсивности. Патогенез: материализация в растительную ткань в респираторном тракте. Летальность: 94% при отказе от лечения. Лечение: хирургическая резекция очагов с последующей таргетной нейрохирургией для ампутации поражённых нейронных кластеров. Ампутация. Слово легло на душу холодным, успокаивающим грузом. Именно так. Больную конечность отсекают, чтобы спасти тело. Слабую, гниющую часть психики ― вырезают, чтобы сохранить целое. Это было логично. Рационально. Это не имело ничего общего со слабостью признания. Это была процедура. Санация. Он зажёг на ладони маленькое, голубое пламя и методично, один за другим, поднёс его к бутонам на полу. Они не горели ― они таяли, источая тот самый сладковато-гнилостный дым, что теперь будет преследовать его в снах. Он сжёг всё. До последнего пепла. Комната наполнилась запахом клинической чистоты, достигнутой через огонь. «Я вырежу это из себя,» ― произнёс он в тишину. Голос звучал чужим, плоским, лишённым интонаций. ― «Как только будет время. Как только я буду уверен, что это не повлияет на мои результаты.» Он лёг в кровать, отвернувшись к стене, и закрыл глаза, пытаясь убедить себя, что нашёл решение. Но в темноте за веками он видел не тьму. Он видел поле, бескрайнее поле алых хиганбан, и себя, стоящего посреди него по грудь в цветах. И корни, тонкие и невероятно прочные, оплетали его ноги, уходя глубоко в тёмную, тёплую землю. А на краю поля, в последних лучах солнца, стоял неподвижный силуэт с ощетинившимися волосами и смотрел. Молча. И Бакуго понимал во сне, что именно этот взгляд и поливает поле, заставляя его цвести с чудовищной скоростью. Утром он проснулся с вкусом пепла на языке и новой решимостью в душе. Он будет сражаться. Он выжжет эту слабость. Он перехитрит её. Он не понимал ещё одного ― что корни, пущенные в его лёгкие, питались не только невысказанным чувством. Они с жадностью пили его страх, его ярость, его отрицание. И от этого росли только быстрее. ― - ― Ощущение контроля, купленное ценой сожжённых бутонов и клинических терминов, оказалось миражом. Оно прослужило ему ровно до следующего утра, до первого же взгляда, брошенного через шумную столовую. Киришима сидел с одноклассниками, громко смеялся, и этот звук, солнечный и беззаботный, ударил Бакуго по нервам, как током. В груди знакомо, постыдно ёкнуло. Контроль был бумажным щитом против живого чувства. Нет. Я решил. Я выжгу. Просто нужно время. Нужно стать сильнее настолько, чтобы эта... процедура ничего не стоила. Он сделал своей религией перегрузку. Если тело предаёт, его нужно заставить служить. Если разум слабеет, его нужно заглушить яростью. Он тренировался до тех пор, пока мышцы не отказывались слушаться, а в ушах не стоял звон от собственных взрывов. Он дрался на спаррингах не для оттачивания приёмов, а для тотального изнурения, чтобы у него не оставалось сил ни на что, кроме сна без сновидений. Он пытался убежать от самого себя вперёд, надеясь, что болезнь отстанет от такого бешеного темпа. Но болезнь была не внешним врагом. Она была частью его метаболизма. Она питалась его усталостью, его гневом, его страхом. Бутоны становились плотнее, выходили чаще. Теперь иногда достаточно было просто вспомнить ― случайный образ: закаменевшая спина, прикрывающая его от взрыва; улыбка, обращённая конкретно к нему; глупое предложение «Взрывного Гранита» ― и в горле сразу же завязывался тугой, колючий узел. Он превратил свою жизнь в череду оборонительных манёвров. Но мир, а точнее ― Эйзава, готовил ему лобовое столкновение. Объявление о внезапных одиночных спаррингах «на выявление слабых мест» прозвучало как приговор. Бакуго почувствовал, как под ложечкой холодеет. Слабое место. У него теперь было целое поле слабых мест, цветущее у него внутри. Его сцепило судорогой от одной мысли, что кто-то может это увидеть. Когда жеребьёвка выдала ему в соперники Тодороки Шото, это показалось какой-то зловещей насмешкой. Не ярый, шумный противник вроде Дэку, на котором можно сорвать злость. Холодный, расчётливый, неумолимо наблюдательный Тодороки. Тот, кто сражается без лишних эмоций, изучая противника как схему. Идеальный свидетель для катастрофы. Перед выходом на площадку Бакуго заставил себя дышать глубоко и ровно. Просто бой. Просто ещё один бой. Держать дистанцию. Контролировать дыхание. Никаких лишних движений. Взорвать и закончить быстро. Но с первых секунд всё пошло не по плану. Дыхание, которое он так тщательно выстраивал, сбилось на втором же рывке. Знакомая, тянущая боль в груди напомнила о себе, сковывая рёбра стальным обручем. Его атаки были резкими, мощными, но расточительными ― он метал силу направо и налево, пытаясь задавить Тодороки одним натиском, не дать тому времени на анализ. А Тодороки не давил. Он парировал. Холодно, точно, экономично. Его разноцветные глаза не выражали ничего, кроме концентрации. Он читал его. И Бакуго, с каждым взрывом, с каждым пропущенным ударом, чувствовал, как его читабельность увеличивается. Как трещины в его броне становятся всё очевиднее. Ярость всегда была его топливом. Но теперь она превратилась в паническое бешенство. Он видел, как Тодороки замечает его микроскопические задержки, как его взгляд скользит к его груди, когда тот на секунду замирает, пытаясь вдохнуть полной грудью. Он чувствовал себя под микроскопом. И тогда, в попытке переломить ход этого невыносимого вскрытия, он совершил ошибку. Не тактическую. Физиологическую. Рывок в сторону от ледяного вала был слишком резким, отдача собственного взрыва ударила в уже сдавленную грудную клетку. Воздух вырвало из лёгких одним спазматическим толчком. Он рухнул на колени. Не от удара. От предательства собственного тела. И началось то, чего он боялся больше всего на свете. Не просто кашель. Судорога. Диафрагма сжалась в тугой, неразрешимый узел. Он сидел, согнувшись пополам, беззвучно открывая рот, как рыба на берегу, а мир вокруг заполнялся белым шумом паники. И в этой немой, судорожной агонии его тело выплюнуло улику. Не бутон. Лепестки. Алые, изогнутые язычки хиганбаны, выскользнувшие из его губ тихо и изящно, как последний секрет. Они упали на закопчённый лёд у его колен ― кричаще-яркие, невозможные, прекрасные в своём смертельном послании. Тишина на площадке стала абсолютной, давящей. Тодороки, уже приготовившийся к контратаке, опустил руку. Его разноцветные глаза, всегда такие отстранённые, были прикованы к лепесткам, а затем медленно поднялись к лицу Бакуго. В них не было победы. Не было даже удивления. Было то самое холодное, аналитическое понимание, которого Бакуго боялся больше всего. Тодороки узнал. Не заподозрил. Узнал. Их взгляды встретились в немом диалоге врача и пациента. Бакуго, едва дыша, увидел в этих глазах не жалость, а ясность. Тодороки видел не соперника, а симптом. Патологию, нарушающую работу системы. Судья объявил паузу. Бакуго, стиснув зубы до скрежета, поднялся. Он сгрёб лепестки подошвой, втирая их в грязь, пытаясь уничтожить улику. Бой продолжился. Он выиграл, выжав победу из последних капель ярости и адреналина. Но это была пиррова победа. Ценой её стало полное, окончательное разоблачение. После боя, в пустой душевой, он стоял под ледяным душем. Вода смывала пот, пепел и липкий глицерин, но она не могла смыть знание. Не могла смыть тяжесть, которая теперь обрушилась на плечи не гирей, а цельным камнем. Шорох за спиной был тихим, но в звонкой тишине душевой он прозвучал как выстрел. Бакуго не обернулся. Он просто повернул голову, дав струям стекать по затылку. В проёме, не заходя внутрь, стоял Тодороки. Уже одетый. Смотрел. Взгляд Бакуго встретил его ― не яростью, а голой, леденящей настороженностью, взглядом зверя, застигнутого на месте преступления. «Что?!» ― вырвалось у него. Голос был хриплым, лишённым силы, жалкой пародией на его обычный рык. Тодороки не моргнул. «Ханахаки,» ― произнёс он ровно, без интонации, констатируя погоду. ― «Редкий и фатальный синдром. Корни прорастают в лёгкие, питаясь невысказанным аффектом. Средняя выживаемость без лечения ― три месяца.» Каждое слово было гвоздём, вбиваемым в крышку его гроба. Кто-то знал. Его тайна перестала быть его собственностью. Она стала фактом во вселенной другого человека. Холодного. Рационального. Неподкупного. «Лечение есть,» ― продолжил Тодороки, как зачитывая инструкцию. ― «Хирургическое удаление очагов. Или признание.». Микроскопическая пауза, вмещающая в себя целую вселенную осуждения. ― «Я не буду вмешиваться. Но игнорирование проблемы снижает твою боевую эффективность. Это безответственно.» И, повернувшись, он ушёл. Оставив Бакуго одного под ледяными струями, с телом, полным дрожи, и с душой, погребённой под каменной плитой этого знания. Теперь ему предстояло жить не только с болезнью, но и с судьёй. И с парализующим страхом, что в любой момент этот судья может вынести приговор ― и огласить его для других ушей. Самых страшных. Самых желанных. ― - ― Знание Тодороки стало вторым сердцем в его груди ― холодным, каменным, бьющимся в такт с его собственным, но с иным ритмом: предостережение, осуждение, приговор. Этот новый орган отравлял каждый вдох, окрашивал каждый взгляд, слышанный за спиной, в цвет потенциального предательства. Бакуго жил теперь в состоянии осады, где стены были его собственной кожей, а враги ― и внутри, и снаружи. Камень на плечах был не метафорой. Он искривлял позвоночник, заставлял его ходить в постоянной, невидимой сутулости готовности к удару. Мир делился на зоны безопасности (пустая комната, глухой угол спортзала в четыре утра) и зоны повышенного риска (любое пространство, где мог появиться он). Или Он с холодными глазами. Избегание превратилось из тактики в навязчивый ритуал. Он высчитывал не только маршруты, но и углы обзора, скорость передвижения групп одноклассников, акустику коридоров. Он научился читать воздух ― улавливать тот особый, солнечный гул, который предшествовал появлению Киришимы, и менять курс за секунды до столкновения. Это был изматывающий, непрерывный танец на лезвии бритвы, где малейшая ошибка стоила разоблачения. Но Киришима был не просто препятствием. Он был магнитом. Его настойчивость, лишённая теперь даже тени обиды, стала сосредоточенной, гипертрофированной заботой. Он не просто звал ― он сканировал. Его взгляд, обычно такой открытый, теперь ловил Бакуго в коридорах и задерживался на лишнюю секунду, впитывая детали: тени под глазами, напряжённость в плечах, болезненную резкость движений. И болезнь отвечала на это внимание с чёрной иронией. Она прогрессировала. Бутоны стали плотнее, крупнее. Теперь они выходили не только с кашлем, но с любым резким выдохом ― от рыка, от усилия, от подавленного вздоха. Он носил с собой небольшую металлическую коробочку ― урну для немедленной кремации. Каждый бутон, извлечённый из глубины себя, он сжигал тут же, в ладони, вдыхая сладковато-горький дым собственного тления. Его комната, его одежда, его кожа ― всё пропиталось этим запахом похоронного костра, смешанным с глицериновой сладостью пота. Конфронтация стала неизбежной. Киришима перехватил его у выхода из спортзала, блокировав дверь не угрозой, а массой собственного беспокойства. Он был уже не просто настойчивым ― он был испуганным. И этот страх, исходящий от самого нерушимого человека, которого Бакуго знал, был страшнее любой ярости. «Бакуго, чёрт возьми, да что с тобой?» Голос был низким, лишённым привычного грохота. ― «Ты бледный как мел. Ты... ты даже взрываешься как-то по-другому. Ты заболел?» Слово «заболел» прозвучало как признание вслух того, что Бакуго отчаянно пытался похоронить внутри. В груди что-то ёмкое и живое рванулось к горлу, тёплый, цветущий ком. Паника, острая и слепая, застучала в висках. «Отвали!» ― выдохнул он, но это был лишь хриплый шёпот. Он попытался оттолкнуть его, но рука, всегда такая сильная, дрогнула и соскользнула с гранитного плеча. ― «Не твоё дело! Не лезь!» «А чьё тогда?» ― Киришима не отступил ни на миллиметр. Его глаза сузились, стали сканерами, пытающимися проникнуть сквозь трещины в броне. ― «Ты же...» Он не закончил. Его взгляд упал на рукав Бакуго, который тот инстинктивно прижимал к груди. На светлой ткани, у запястья, алело маленькое, влажное пятно. Отпечаток. Лепесток, который он не дожёг утром, передавший свой цвет через слои одежды как клеймо. Время растянулось, стало вязким. Бакуго увидел, как понимание, медленное и неумолимое, как рост растения, начинает прорастать в глубине карих глаз. Ещё не полное. Ещё не оформленное в слова. Но семя было брошено. И почва ― его тревога ― была слишком благодатной. Бакуго не стал ждать урожая. Он рванулся в сторону, прочь, в ближайший коридор, оставив Киришиму стоять в дверном проёме с немым, ужасающим вопросом на лице, обращённым к его спине. Ночь, последовавшая за этим, была не сном, а продолжением кошмара наяву. Кашель душил его в подушку, бутоны выходили один за другим, и он, обезумев от боли и стыда, сжигал их в металлической урне, пока комната не наполнилась удушливым маревом. Он горел изнутри ― и от болезни, и от этого нового, всепоглощающего ужаса: он почти знает. Он на пороге. И его следующий шаг будет через черту. А на следующий день череда роковых совпадений, которые Бакуго стал воспринимать как перст судьбы, привела его на общую тренировку в Город-призрак. Хаос, внезапные атаки, необходимость полагаться на периферийное зрение и инстинкты. И, как по злому умыслу алгоритма, снова ― одна зона. Снова ― он. Бакуго пытался держать дистанцию. Он метался по руинам, как призрак, взрывая мишени на подлёте, стараясь быть везде, только не в зоне видимости красного силуэта. Но система усложняла задачу. Робот третьей категории, тяжёлый, бронированный, вырос из-под обломков между ними, отрезая Бакуго от выхода. И он увидел. Увидел, как Киришима, засекший угрозу, без тени сомнения развернулся и ринулся к нему. Чтоб прикрыть. Чтоб стать стеной. Снова. И в этот момент в голове Бакуго что-то сломалось. Не треснуло ― сломалось. Холодный голос Тодороки: «Безответственно». Испуганное лицо Киришимы в дверях. Алый отпечаток на рукаве. Камень, глыба, давящая на лёгкие, уже полные цветов и корней. НЕТ. Этот крик прозвучал только в сокрушённой крепости его черепа. Он не мог этого допустить. Не мог позволить ему снова броситься под удар из-за него. Из-за его слабости. Это было бы окончательным, совершенным унижением. Признанием того, что он, сильнейший, нуждается. Что его сила ― фальшивка. Я выжгу это. Я выжгу всё. Инстинкт самосохранения, смешавшись с яростью и отчаянием, дал чудовищный, самоубийственный импульс. Вместо того чтобы отступить, координировать атаку, Бакуго, с рыком, в котором не осталось ничего человеческого, рванулся навстречу роботу. Прямо в лоб. Он собрал в ладонях всю мощь, весь остаток пота, весь страх, всю ненависть ― к машине, к болезни, к себе, к этому невыносимому чувству, что душит его вернее любого корня ― и выпустил один, всесокрушающий взрыв, «Апокалипсис», в самую уязвимую точку. Свет. Звук, рвущий перепонки. Давление, сплющивающее время и пространство. Робот разлетелся на куски. Но взрывная волна, не найдя выхода вперёд, ударила назад, в него самого. Его отшвырнуло на груду обломков. Весь воздух был выбит из лёгких одним ударом. И в наступившую после взрыва оглушительную, звонкую тишину, когда тело онемело от шока, а в ушах пела пустота, ворвалось Другое. Кашель. Но это уже был не звук. Это был акт распада. Его тело билось в конвульсиях, выгибаясь неестественной дугой. Он не мог дышать, не мог остановиться. Из его горла, вместе с клубами дыма и брызгами алой слюны, хлынул поток. Не бутоны. Цветы. Целые, распустившиеся, мокрые от внутренней влаги, алые хиганбаны. Они вываливались на бетон, на его колени, на сцепленные в судороге руки, цепляясь за губы, образуя вокруг него зловещий, прекрасный, похоронный венок. Он задыхался. По-настоящему. Воздух свистел в суженных, переполненных растительной тканью дыхательных путях, но в лёгкие не попадало ничего. В глазах потемнело, мир сузился до туннеля, на другом конце которого метались смутные тени. Последнее, что он увидел перед тем, как сознание рухнуло в чёрную, бездонную шахту, был силуэт, перекрывающий свет аварийных ламп. Не зелёный свет роботов. Красный. И голос, знакомый до боли, но сломанный, искажённый чистым ужасом, который кричал не «Динамит», не «Бакуго», а ― «КАЦУКИ!» Потом ― только тишина. И алые лепестки, медленно темнеющие от капель его собственной крови. ― - ― Сознание возвращалось не вспышкой, а медленным, мучительным просачиванием. Сначала ― только ощущения. Холодная, твёрдая поверхность под спиной. Резкий, антисептический запах больничной палаты, перебивающий сладковатый призрак цветов. Тупая, разлитая боль в грудной клетке, как после серии сокрушительных ударов. И чувство пустоты ― не физической, а той, что следует за крушением всех стен, всей лжи, всей тщательно выстроенной обороны. Он лежал с закрытыми глазами, притворяясь ещё спящим, оттягивая момент, когда нужно будет встретиться с реальностью. Память возвращалась обрывками, яркими и обжигающими: взрыв. Падение. Конвульсии. Цветы, вырывающиеся из него, как душа из тела. И крик. Тот самый крик, что пробился сквозь звон в ушах и чёрную пелену. Он заставил себя открыть глаза. Белый потолок. Шторы, отсекающие часть палаты. Тихий гул аппаратуры. Он был один. Или нет? Нет. Он не был один. Он чувствовал присутствие даже сквозь штору. Не врачебное, не суетливое. Тихое. Неподвижное. Ожидающее. Прежде чем он смог решить, что делать дальше, штору отодвинули. Не резко. Медленно, почти нерешительно. В проёме стоял Киришима. Он выглядел сломанным. Не физически ― его поза была по-прежнему прямой, плечи расправлены. Но что-то ушло из его лица. Та солнечная, глупая уверенность, что была его визитной карточкой. Его глаза, обычно такие яркие, были приглушёнными, с огромными тёмными кругами под ними. Он смотрел на Бакуго, и в его взгляде не было ни упрёка, ни паники. Был шок, ещё не нашедший выхода. И тихое, бездонное понимание, которое было страшнее любых слов. Они молчали. Звуки больницы ― писк монитора, шаги в коридоре ― казались оглушительными на фоне этой тишины. Киришима первым нарушил её. Он не стал спрашивать «как ты?» или «что это было?». Его первый вопрос был другим. Точным. Как удар скальпелем. «Как долго?» Голос был хриплым, как будто это он, а не Бакуго, провёл последние часы в немом крике. Бакуго отвел взгляд к окну. Глотать было больно. Говорить ― невыносимо. Он сделал слабое движение рукой, пальцы сжались в кулак, но силы для взрыва не было. Был только стыд. Жгучий, всепоглощающий, разъедающий душу. «Это... ханахаки?» ― Киришима произнёс слово осторожно, как будто боялся, что оно взорвётся у него во рту. Он узнал. Конечно, узнал. Он видел цветы. В мире квирков и странных болезней это было не такой уж и тайной. Бакуго не ответил. Он просто закрыл глаза, пытаясь снова погрузиться в небытие. Но бежать было некуда. Тень Киришимы, даже с закрытыми глазами, давила на него всей своей тяжестью молчаливого ожидания. Он услышал, как тот делает шаг ближе. Не к кровати. К тумбочке. Послышался лёгкий, металлический звук. Бакуго приоткрыл один глаз. На тумбочке, рядом с пластиковым стаканом воды, лежал один целый цветок хиганбаны. Не сожжённый. Не смятый. Идеально сохранённый. Он был влажным, будто его только что извлекли из воды... или из лёгких. «Я нашёл его... на тебе,» ― тихо сказал Киришима. Его голос дрогнул. ― «Пока ждал врачей. Я... не знал, что с ним делать. Выбросить... было бы неправильно.» Он сохранил улику. Он держит в руках частицу моего позора, моего безумия, и не бросает её. Это было слишком. Слишком много. Бакуго повернул голову и закашлялся ― сухо, болезненно, без цветов. На этот раз просто кашель. Пустой. «Убирайся,» ― прохрипел он, не глядя на него. ― «Убирайся отсюда.» Но Киришима не ушёл. Он остался стоять там, непоколебимый, как скала, даже когда его самое твёрдое основание ― его вера в Бакуго ― дало трещину. «Нет.» Одно слово. Простое. Окончательное. Бакуго снова открыл глаза, уставившись на него. В его взгляде тлели последние угольки ярости. «Я сказал...» «Я слышал,» ― перебил Киришима. В его голосе впервые зазвучала твёрдость. Не агрессия. Решимость. ― «Ты можешь орать. Можешь взрываться. Можешь пытаться оттолкнуть. Но я не уйду.» Он сделал паузу, его взгляд упал на цветок на тумбочке, а потом вернулся к Бакуго. ― «Потому что я уже видел, что происходит, когда я отворачиваюсь.» Бакуго замер. Его слова висели в воздухе, тяжёлые и неоспоримые. Они больше не играли в кошки-мышки, в избегание и преследование. Щит столкнулся со Стеной, и оба дали трещину. В этот момент в палату вошёл Эйзава. Его взгляд, вечно усталый, теперь был непроницаемо-острым. Он скользнул по Бакуго, по Киришиме, задержался на цветке на тумбочке. Ничего не спросил. «Врачи говорят, физических повреждений, кроме истощения и раздражения дыхательных путей, нет,» ― монотонно начал он. ― «Но есть состояние, требующее немедленного обсуждения. С тобой и твоими родителями.» Его взгляд стал ещё тяжелее. «Тодороки уже предоставил... свои наблюдения.» Имя прозвучало как приговор. Бакуго почувствовал, как последние остатки сопротивления вытекают из него. Секрет был публичным достоянием теперь. Перед начальством. Перед... родителями. Его мир, состоявший из одного лишь контроля, рухнул окончательно. Эйзава повернулся к Киришиме. «Ты. Выйди.» Киришима взглянул на Бакуго ― не за разрешением, а как будто сверяя свои действия с каким-то внутренним компасом. Затем он медленно кивнул. Не Эйзаве. Бакуго. Как будто говорил: «Это не конец. Это просто пауза». И он вышел, оставив Бакуго наедине с учителем, с гнетущей тишиной и с алым цветком на тумбочке ― немым свидетелем того, что его слабость была не только уродливой, но и прекрасной. И что кто-то, вопреки всему, решил её сохранить, а не выбросить. Дверь закрылась. Эйзава тяжело вздохнул. «Начинай говорить, Бакуго. С самого начала. И без дурацких попыток что-то взорвать.» Его голос был усталым, но в нём не было места для компромиссов. «Мы решаем это сейчас. Потому что завтра может быть уже поздно.» И Бакуго, глядя в потолок, понял, что у него больше нет выбора. Ему оставалось только одно ― говорить. Или умереть. Или... принять ту самую операцию, которая казалась ему спасением, а теперь ощущалась как капитуляция. Но прежде чем открыть рот, он бросил последний взгляд на дверь, за которой остался Киришима. Стена ушла. Но щит... щит всё ещё был где-то рядом. ― - ― Разговор с Эйзавой был не беседой, а протоколом допроса в мягкой форме. Учитель сидел на стуле у кровати, его поза была расслабленной, но глаза, красные от недосыпа, бурили Бакуго насквозь. Он задавал вопросы коротко, без эмоций, выстраивая картину, как из кусочков мозаики складывают улику. «Первый симптом.» «…После боя. С ним.» «Осознание природы болезни.» «…Нашёл в сети.» «Планируемое лечение.» Молчание. Длинное, тягучее. Бакуго смотрел в окно, на серое небо за стеклом. Операция. Слово вертелось на языке, горькое, как полынь. «…Хирургия. Удаление очагов. И… чувств.» Эйзава не изменился в лице. Лишь слегка прикрыл глаза, как будто от внезапной усталости. «Ты понимаешь последствия? Нейрохирургия такого уровня… это не чистка зубов. Это ампутация части личности. Ты можешь перестать быть… тем, кем являешься.» «Я и так перестал,» ― хрипло вырвалось у Бакуго. Он не планировал этого говорить. Слова вышли сами, обнажая ту самую пустоту, что зияла внутри с тех пор, как первый лепесток коснулся его ладони. ― «Я… слабый. Болен. Это… мешает.» «Мешает чему?» ― Эйзава наклонился вперёд. Его голос оставался ровным, но в нём появилась стальная нить. ― «Мешает быть «сильнейшим»? Или мешает жить?» Бакуго не ответил. Ответ висел в воздухе, тяжелый и очевидный. И тому, и другому. «Родители в пути,» ― констатировал Эйзава, откидываясь на спинку стула. ― «Медицинский совет соберётся завтра утром. Ты должен принять решение до их вердикта. Они… скорее всего, будут настаивать на операции. Это логично. Это спасает жизнь.» Логично. Именно так он и думал. До этого момента. Но потом пришли они. Сначала мать ― ураган в юбке, чьи глаза, всегда горевшие гордостью за него, теперь были полны животного, невыносимого страха. Она не кричала. Она плакала. Тихо, бесшумно, сжимая его руку так, будто он мог рассыпаться в пыль. Её слёзы жгли сильнее любого взрыва. Отец стоял сзади, молчаливый и сгорбленный под невидимой тяжестью. Он смотрел на сына не как на будущего героя, а как на раненого ребёнка. И в этом взгляде было что-то, что сломало в Бакуго последний оплот. Они видят слабость. Они видят болезнь. Они готовы принять любое решение, лишь бы я выжил. Даже если выживу я пустой. После их ухода, в тишине, нарушаемой лишь равномерным пиком кардиомонитора, его навестил последний посетитель. Тот, кого он не ждал и боялся больше всех. Тодороки вошёл без стука. Он остановился у изножья кровати, его лицо было непроницаемой маской. «Я не извиняюсь за то, что сообщил Эйзаве,» ― сказал он прямо. ― «Это была необходимая информация для оценки угрозы.» Бакуго лишь хрипло рассмеялся. Угрозы. Да, он и был угрозой. Самому себе. «Но я пришёл не за этим,» ― продолжил Тодороки. Его голос оставался ровным, но в нём проскользнула неуверенность, странная нота для него. ― «Я исследовал медицинские архивы. Случаи успешного нехирургического ремиссирования. Их меньше одного процента.» Бакуго закрыл глаза. Вот и всё. Цифры. Статистика. Логика. «Во всех этих случаях,» ― Тодороки сделал паузу, подбирая слова, ― «ключевым фактором была не взаимность чувств. А их… признание и принятие объектом болезни. Полное. Без гарантий. Даже если это приведёт к отказу.» Бакуго открыл глаза. Он уставился на Тодороки, не понимая. «Зачем ты мне это говоришь?» Тодороки посмотрел на него своими разноцветными глазами, и в них впервые Бакуго увидел не холодного аналитика, а человека, пытающегося решить сложную этическую задачу. «Потому что операция ― это поражение. Поражение твоего духа. А я… уважаю тебя как соперника. Мне неинтересно сражаться с пустой оболочкой.» И, повернувшись, он ушёл, оставив Бакуго в одиночестве с новой, невероятной мыслью. Ночь была самой длинной в его жизни. Он лежал в темноте, и перед ним проносились картины. Взрывы. Боль. Лепестки. Испуганное лицо матери. Усталый взгляд отца. Холодные цифры Тодороки. И… красный силуэт, застывший в дверном проёме, с лицом, искажённым ужасом не за себя, а за него. Щит. Нерушимый. Глупый. Преданный. Он думал об операции. О пустоте. О жизни, в которой не будет этой тянущей, сладкой боли, но не будет и этого жгучего, стыдливого тепла при мысли об одном-единственном человеке. Он будет сильным. Чистым. Пустым. Как идеально отлаженная, бездушная машина. А потом он подумал о другом. О признании. О том, чтобы вывалить перед ним всю эту гниющую, цветущую правду. И увидеть в его глазах отвращение, жалость или… что-то ещё. Это было страшнее смерти. Страшнее пустоты. Потому что это была ставка на всё. На последний, жалкий остаток того, что он когда-то считал своей силой. Под утро, когда первые лучи солнца окрасили потолок в бледно-серый цвет, он понял. Понимание пришло не как озарение, а как тихое, непреложное знание, осевшее на дно души, где уже не было места ни ярости, ни страху. Я не хочу быть пустым. Даже если это больно. Даже если это убьёт. Я хочу… попробовать. Он не знал, как это сделать. Не знал слов. Он знал только одно ― что не сделает этого в этой стерильной, пахнущей смертью палате. Когда утром пришёл Эйзава с медицинским советом, Бакуго встретил их сидя на кровати. Его взгляд, тусклый и лишённый огня ещё вчера, теперь горел изнутри странным, решительным спокойствием. «Я отказываюсь от операции,» ― сказал он тихо, но так, чтобы услышали все в палате. ― «Пока.» Врачи зашумели. Эйзава поднял руку, заставив их замолчать. «У тебя есть план, Бакуго? Или это очередной акт самоубийственного упрямства?» Бакуго посмотрел на него, а потом ― на дверь, за которой, он знал, Киришима ждал всю ночь. Не в палате. Где-то в коридоре. Нерушимая скала, даже когда всё рушится. «Есть,» ― сказал Бакуго. И впервые за долгое время в его голосе не было ни ярости, ни вызова. Была только усталая, страшная решимость. ― «Я должен кое-что сказать. Одному человеку. После этого… решайте что хотите.» Эйзава долго смотрел на него. Потом медленно кивнул. «Один день, Бакуго. У тебя есть один день. Потом, если ситуация не изменится, мы будем действовать по протоколу. Ради твоей же жизни.» Бакуго кивнул. Ему было достаточно одного дня. Одного шанса. Одного взрыва, который будет страшнее любого AP Shot или «Апокалипсиса». Взрыва правды. Когда все ушли, он поднялся с кровати. Ноги дрожали, в груди ныло и щекотало, предвещая новый приступ. Он подошёл к тумбочке, взял тот самый, сохранённый Киришимой цветок хиганбаны. Он был уже слегка подвявшим, но алым, как кровь, как стыд, как та последняя, отчаянная надежда, что он даже себе боялся признать. Он зажал цветок в кулаке, вышел в коридор. И увидел его. Киришима сидел на скамейке у окна, подперев голову руками. Он выглядел измученным до предела, но когда поднял голову и увидел Бакуго, в его глазах не было вопроса. Было только ожидание. И готовность принять всё, что сейчас последует. Бакуго остановился в нескольких шагах от него. Он разжал кулак. Завядший цветок упал на пол между ними. «Всё, что у меня есть,» ― прохрипел Бакуго, глядя не на цветок, а прямо в эти карие глаза, которые видели его и взрывным гением, и вот этим… умирающим чудовищем. ― «Всё, что у меня осталось. Это… причина. И… приговор.» Он сделал глубокий, болезненный вдох, чувствуя, как в лёгких шевелятся корни. И начал говорить. Не с «люблю». Не с извинений. Он начал с самого начала. С той самой тишины за спиной, что обернулась цветущей бездной внутри. И на этот раз он не останавливался. ― - ― Слова закончились. Они вылились из него, как гной из вскрытого нарыва ― густые, тёплые, отравленные годами молчания. Он не смотрел на Киришиму. Он смотрел на пол, на тот самый завядший цветок между ними, и ждал. Ждал приговора, отказа, отвращения. Ждал, что скала, на которую он только что вывалил всю свою внутреннюю гниль, наконец даст трещину и рухнет, похоронив его под обломками. Тишина растянулась. Она была густой, звонкой, невыносимой. В ней слышалось биение его сердца ― неровное, сдавленное корнями. Потом раздался звук. Не голос. Вздох. Глубокий, тяжелый, как будто Киришима только что поднял невероятную тяжесть. Бакуго заставил себя поднять голову. Киришима стоял всё там же. Его лицо было бледным, но не от отвращения. От напряжения. От той внутренней работы, что происходила за его карими глазами. Он переваривал. Не чувства ― он, кажется, давно их подозревал. Он переваривал масштаб катастрофы. Глубину боли. Вес этой чудовищной, цветущей внутри тайны. «Всё?» ― спросил он наконец. Голос был тихим, хриплым. Бакуго кивнул. Больше не было слов. Только пустота на месте той опухоли лжи, что он вырезал. Киришима медленно опустился на корточки, не сводя с него глаз. Он подобрал завядшую хиганбану, покрутил её в пальцах. «Она... красивая,» ― сказал он неожиданно. ― «Жуткая, но... красивая. Как и всё, что связано с тобой.» Это было не то, чего ждал Бакуго. Ни жалости, ни гнева. Констатация. «Я... не знаю, что с этим делать,» ― продолжил Киришима, глядя на цветок. ― «Я не герой из сказки, у которого есть волшебное слово. Я не могу это вырвать.» Он поднял на Бакуго взгляд. ― «Но я помню, что сказал. Я выдержу. И ты выдержишь.» Он встал, подошёл ближе. Не для объятия. Он остановился в шаге, создавая пространство, но не уходя из него. «Операция...» ― Киришима произнёс слово с лёгким, но чётким отвращением. ― «Это сдача. Это как... сломать меч, потому что он порезал тебе палец. Ты станешь пустым. А пустой Бакуго... это не Бакуго. Это тень. И я...» ― он сжал кулаки, и его голос впервые за вечер дрогнул от сдерживаемой эмоции, ― «...я не хочу жить в мире, где есть только тень от тебя.» Бакуго замер. Эти слова врезались в него глубже любого лезвия. Он готов был к тому, что его отвергнут за слабость. Но не к тому, что его будут отговаривать от спасения из-за того, каков он есть. «Значит что?» ― прохрипел он. ― «Я просто... буду кашлять цветами, пока не задохнусь? А ты будешь смотреть?» «Нет,» ― резко сказал Киришима. ― «Ты будешь бороться. Мы будем бороться. Не с чувствами. С болезнью. С этим... удушьем. Но не вырезая часть себя.» Он сделал шаг вперёд, и теперь его взгляд горел той самой упрямой, нерушимой решимостью. «Ты научился контролировать взрыв, чтобы не разорвать себя на куски, да? Так научись контролировать это. Дыши сквозь это. А я... я буду здесь. Чтобы напоминать тебе, как дышать, когда ты забудешь.» Это не было признанием в любви. Это было предложением союза на условиях войны. Не против друг друга. Против общего врага ― удушья, стыда, страха. Бакуго смотрел на него, и в груди, вместо привычного спазма, что-то сдвинулось. Не корень. Что-то другое. Камень, что давил на плечи, раскололся ― не исчез, но треснул, давая возможность распрямиться. Он ничего не сказал. Просто кивнул. Один раз. Чётко. На следующее утро, на медицинском совете, Бакуго, бледный, но с прямой спиной, объявил своё решение. Голос Эйзавы звучал как похоронный звон: «Ты понимаешь, на что идёшь? Статистика...» «Мне плевать на статистику,» ― перебил его Бакуго. В его глазах горел не огонь безумия, а холодное пламя выбора. ― «Я выбрал путь. Я буду по нему идти. Если задохнусь ― значит, был недостаточно силён. Но я не стану пустым местом ради безопасности.» Родители плакали. Врачи качали головами. Но решение было принято. Его решение. Жизнь не стала легче. Приступы случались. Иногда слабые ― несколько лепестков, которые он сжигал в ладони, а Киришима просто стоял рядом, загораживая его от чужих взглядов своим телом. Иногда сильные ― с целыми цветами и кровью, после которых он лежал, выбитый из сил, а Киришима молча сидел рядом, положив руку ему на спину, якорем в бушующем море боли. Но что-то менялось. Медленно. Неощутимо. Однажды, после особенно тяжёлой тренировки, Бакуго отвернулся и закашлялся. На его ладонь упало нечто оранжево-алого цвета, с более плотными, почти восковыми лепестками. Он замер, разглядывая. Киришима заглянул через плечо. «Что это? Уже не те...» «Амариллис,» ― хрипло сказал Бакуго, вспоминая картинки из ботанического атласа, который он теперь изучал с тем же фанатизмом, что и тактику боя. Гордость. Несгибаемость. Он сжал цветок в кулаке. Он не сжёг его. Это был не конец. Это был новый этап войны. Но теперь у него был не просто враг внутри. У него был тыл. Нерушимый. Принявший его не только в силе, но и в этой чудовищной, цветущей слабости. Он больше не кашлял хиганбаной ― цветами прощания. Он учился изрыгать цветы сопротивления. И каждый лепесток был не только напоминанием о боли, но и меткой на пути, который он выбрал сам. Пути, где сила измерялась не отсутствием слабости, а умением нести её, не сгибаясь. А рядом, всегда на полшага сзади или впереди, был красный силуэт. Щит. Скала. Союзник. Молчаливый, упрямый, нерушимый. И этого, как вдруг понял Бакуго, было достаточно. Чтобы дышать. Чтобы сражаться. Чтобы жить. Финал.
Примечания:
12 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник