И мы увидим лики звезд

G
В процессе
16
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 79 страниц, 31 434 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 103 Отзывы 3 В сборник

Часть 1. Посмотри на меня

Настройки
Вначале было молчание. Черная тишина, уводящая вниз, вниз, вниз, как винтовая лестница в преисподнюю. Бесконечно длинная спираль, где пространство и время скручивались в единую нить, а она держалась за ее конец, точно Алиса в кроличьей норе, потеряв все чувства, кроме зрения и осязания. Впрочем, первое никак не помогало – она ведь все равно совершенно ничего не видела. А второе было просто метафорой. В какой момент вокруг нее порвалась ткань действительности? Если она умерла, то почему еще помнит все лица? Почему все еще боится? Почему надеется? Надеется умереть? Или проснуться? _________________________________________ Стены кухни соседки с верхнего этажа были облицованы ядовитой желто-зеленой плиткой. На полках стояли старые, обшарпанные кастрюли. Мадам Ленорман вытащила чугунную сковородку из нижнего шкафчика и торжественно водрузила ее на центральную горелку заляпанной предыдущей стряпней газовой плиты. Кристина поморщилась, но губы ее тут же растянулись в угодливой улыбке, которую она привыкла надевать на лицо при посторонних, как маску. Ни в коем случае не дать им заметить раздражения или злости: они должны видеть в ней ласковую и послушную девочку, отчаянно нуждающуюся в понимании. Никто не захочет ей помогать, если она начнет показывать свой характер. А ведь самое главное – всегда находить кого-то, кто сумеет помочь. Это она затвердила как «Отче наш» с самого детства. – Ох, милая, – озабоченно проговорила Мари-Луиза, выливая на сковороду подсолнечное масло (оливковое она использовала, конечно, только для салатов) и шмякая в него кружки кабачка, которые очень скоро превратились в комки какой-то мягкой склизкой массы и распространили вокруг себя крайне неаппетитный запах. – Неужели опять? Кристина молча кивнула, отчаянно болтая под стулом ногой. А что ей было отвечать? Что ее отец в очередной раз напился как свинья, и она, не в силах терпеть его странного взгляда, странного голоса, странного вида...  в очередной раз сбежала на второй этаж? Надо сказать, что отец ненавидел, когда она так поступала. Однако тут они были квиты. Она тоже ненавидела, когда так поступал он. _________________________________________ Собственно, о том, что с ним происходило, она догадалась не сразу. В период, когда это началось, бабушка Валериус была еще жива, и летом Кристина с отцом часто ездили в ее загородные владения в Жуанвиль-Ле-Пон, совсем недалеко от Парижа. «Владения» представляли собой крохотный беленький домик, покрытый красной черепичной крышей и увитый сверху донизу душистым горошком и диким виноградом. В общем, точно такой же, как десятки расположенных неподалеку домиков – разве что чуть поменьше остальных. А окружавшие его «угодья» и вовсе казались носовым платком, по какому-то недоразумению носившим гордое название «сада». – Неужели отчим не мог расщедриться? – звучал вечным рефреном недовольный голос Густава в летние месяцы. – Что ему стоило в свое время купить коттедж побольше? Теперь вот ютимся на трех с половиной метрах, сидя друг у друга на голове... – Ты же знаешь, что у деда не было средств на что-то серьезное, – всякий раз терпеливо отвечала ему бабушка Валериус. – Все бы у него было при желании, – раздраженно ворчал Густав. – Где это слыхано, чтобы директор клиники да не сумел позволить себе приличного жилья? И нас с Кристиной не обеспечил, и тебя оставил ни с чем. Бабушка только вздыхала, не желая раздувать очередную ссору. Кристина прекрасно знала, почему: Лисе Валериус было неловко повторять, что ее муж оказался бессеребренником и всю свою жизнь проработал, что называется, «за идею». Зарплата у него как у директора государственной больницы была и вправду выше средней, однако вся она, а также все, что дарили ему благодарные пациенты, шло только на развитие учреждения. Он был порядочным и жестким человеком, Йёрген Валериус; работа врача являлась для него делом чести, а он совершенно не умел поступаться честью в угоду материальным соображениям. Лиса Валериус не была Густаву родной матерью: они с директором усыновили ребенка своей дальней родственницы, и он сильно отличался от них как внешностью, так и склонностями. Оба Валериуса, происходившие из среды шведских эмигрантов начала века, были вполне привлекательны, но ничем особенным в своем облике похвастаться не могли: обычные крепко сбитые белокожие скандинавы, среди предков которых фигурировали в основном крестьяне и рыбаки. Густав же обладал удивительно благородными чертами лица, точно в роду его были викинги: точеный профиль, пальцы музыканта, большие голубые глаза, вечно устремленные вдаль. При всей своей красоте он стал большим разочарованием для приемных родителей, особенно для отца. В домашнем кругу все четверо говорили по-шведски, но у Кристины нередко возникало впечатление, что общались они на разных языках. Мир Валериуса, расчерченный на графы рецептурного бланка, был прост и ясен. Человек – часть природы и подчиняется ее законам; абсолютно все, что с ним происходит, может быть объяснено биологическими процессами; то, что естественнонаучному объяснению не поддается, просто пока не открыто. Густаву в этих материалистических рамках было тесно. От своей кровной матери он унаследовал мечтательность и склонность к меланхолии; отец отправил его учиться на бухгалтера, чтобы позже пристроить в своей клинике, а он внезапно взбунтовался и поступил в Консерваторию, в класс скрипки. Но не успел Валериус возмутиться, как Густав ушел и оттуда: его своенравный талант не признавал академических ограничений и жаждал свободы. Все та же жажда свела его и с известной лирической певицей, с которой он познакомился в стенах Консерватории, когда она приходила навестить своих учителей. Замужнюю оперную диву что-то привлекло в юном шведе, причем привлекло до такой степени, что среди всех своих многочисленных любовников в отцы будущему ребенку она выбрала именно его; Густав же влюбился в нее, как Данте в Беатриче, и посвящал ей скрипичные сонаты и обеды в китайских закусочных. Вполне возможно, что Ирен Лебрен, давно собиравшаяся разводиться с пожилым мужем, и помогла бы Густаву достичь вершин карьеры без особых усилий с его стороны, однако нехорошая болезнь унесла ее в могилу раньше срока, а новорожденная дочка осталась на руках у молодого отца. Валериусы, повозмущавшись его легкомыслием (Лебрен была старше своего воздыхателя на двадцать лет!), оказались, однако, на седьмом небе от счастья при виде внучки. Но тут опять вмешалась судьба: Йёргена неожиданно разбил инсульт; месяц спустя Густав похоронил и его и был вынужден озаботиться благополучием оставшейся маленькой семьи. К его величайшему потрясению, сбережений у Валериуса почти не было. В самый первый период средств им еще хватало, однако вскоре они были вынуждены продать большую квартиру на бульваре Инвалидов, где вырос Густав; бабушка перебралась за город в свой коттедж, а музыканту-недоучке с Кристиной пришлось переехать в 19-й округ, на первый этаж серой картонной коробки, гордо именуемой многоквартирным домом. Густав пытался заработать разными способами: торговал чужим антиквариатом на блошином рынке, выгуливал собак богатых дам, устроился помощником библиотекаря в младшей школе и даже одно время преподавал йогу в каком-то сомнительном кружке, руководителем которого был турок со второго этажа их же дома. Однако в конце концов швед вернулся к музыке. Скрипка была теперь не только символом юношеского бунта или источником эстетического наслаждения: она стала напоминанием о главной любви его жизни, об утраченной чистоте и гармонии. Он называл ее «Ирен» и учил Кристину петь, рассказывая истории о своей прекрасной Даме. Игра и пение в театре были в этих рассказах синонимами рая, но сам скрипач играл в переходах метро, на площадях и в вагонах пригородных поездов, а затем, утомившись, начал давать уроки на дому. Густав вовсе не был хрестоматийно примерным отцом, но с ним точно никогда не бывало скучно. С того момента, как Кристина себя помнила, он обращался с ней как с другом, а не как с дочерью: советовался, сетовал на превратности судьбы, делился всеми переживаниями, обидами и радостями. Конечно, в результате и Кристина с младенчества привыкла болтать с ним на равных, со всеми вытекающими последствиями. Они бурно ссорились и так же бурно мирились. Он учил ее смотреть на мир, а мир вокруг него дышал: волшебство в его понимании лежало в основе всех вещей и явлений. Они вместе наливали теплое молоко в миску для домового у плиты, обнимались с деревьями, беседовали с русалками в канале Сен-Дени в парке Ла-Виллет, читали скандинавские сказки, придумывали свои собственные чудесные истории и слушали «музыку ангелов» в церкви св. Магдалины, где Кристина никак не могла разглядеть органиста на темных хорах. Кристину это и очаровывало, и пугало одновременно. С одной стороны, жить в сказке было восхитительно, с другой – опасно. Ведь если есть духи добрые, то есть и злые. А если нет ангелов, то нет и темных сил. Конечно, она не формулировала это с такой точностью, но ощущения по поводу бесконечных историй отца испытывала довольно смутные. Однако Густава обожала и полагалась на его слова безоговорочно. В младшей школе девочки откровенно смеялись над ее верой в Рождественского деда, эльфов и фей. Густав же не просто в них верил: он знал, что они существуют на самом деле, и разделял это знание с нею. Лучший друг, любимый компаньон, учитель и наперсник, Густав был гораздо интереснее, чем все одноклассники вместе взятые и уж точно чем бабушка Валериус, с ее-то шведской практичностью и трезвым взглядом на мир. Взгляд Густава трезвым отнюдь не был. И в этом Кристина смогла убедиться довольно рано. Ей было всего восемь, когда в один прекрасный июльский день бабушка Валериус уехала по пенсионным делам в Париж, оставив их с отцом одних в своем загородном домике. Кристина к тому моменту уже полгода как замечала, что примерно раз в месяц глаза Густава делаются стеклянными, половина согласных из его речи пропадает, и он начинает разговаривать как-то странно: сначала слишком ласково, затем, наоборот, чересчур раздраженно; слова его теряют привычный смысл, а в лице прорезается что-то неуловимо неприятное, точно там исчезает что-то важное или, напротив, появляется что-то лишнее, или же из его зрачков и вовсе смотрит какой-то чужой человек – не ее родной папа, а с каждым разом все более противный незнакомец. Ее немало беспокоили эти его состояния, которые, впрочем, длились, как правило, всего один вечер, а наутро Густав вновь становился самим собой, пусть и несколько более угрюмым и потерянным, чем обычно. К тому же, такое случалось, только если бабушка Валериус ночевала в их квартире; в эти вечера Кристина слышала за тонкой стенкой своей комнаты, как Лиса шепотом что-то долго вещает приемному сыну. Девочка смутно догадывалась, что это касается именно «странного» поведения Густава, но различить фразы, как ни билась, не могла. Однако в тот летний вечер все изменилось. Это был день рожденья отца Кристины, и девочка приготовила ему бумажную поделку, чтобы поздравить с праздником. Размахивая кое-как склеенным цветком, она прибежала к нему в комнату из кухни и сразу же поняла, что он снова находится в чужой ипостаси. Его реакция на ее подарок была преувеличенно восторженной; нечетко выговаривая слова, отец предложил сходить искупаться на озеро, хотя обычно твердил, что вода там грязная; когда Кристина отказалась, он разозлился и накричал на нее, а потом ему взбрело в голову приготовить салат, и он отправил ее в соседний магазин за сладкой кукурузой, которую отчего-то непременно захотел туда добавить. Когда же Кристина вернулась, то его на кухне не обнаружила; скрипка валялась прямо посреди грязного стола, смычок – на полу; подобрав его, Кристина прошла в спальню и увидела, что он лежит на своей узкой кровати и бормочет что-то заплетающимся языком. Ей стало жутко, так как она впервые видела Густава в таком изнеможении; она попыталась заговорить с ним, но он только что-то яростно прорычал и продолжал неясно бубнить. – Папа! – крикнула она уже со слезами в голосе. – Папа! Очнись! В ответ – невнятное мычание и хрипы; всхлипнув, Кристина кинулась за соседкой мадам Бланшар, которая часто по-дружески приносила им клубнику со своего огорода. Та, глянув на шведа, только руками всплеснула и попыталась напоить его водой – безуспешно; тогда Бланшар предложила девочке вызвать врача, но Кристина чего-то побоялась. То был первый раз, когда Кристина «посвятила чужого человека в дела семьи» – первый, но далеко не последний. Наконец Кристина вспомнила о своем мобильном телефоне – тогда на нем не было интернета, но были номера – и, набрав бабушку Валериус, лихорадочно объяснила ей ситуацию. Та примчалась обратно на такси, потратив огромную сумму, недавно выданную ей самим же Густавом, но его приемной матери уже было не до расчетов. Именно тогда все тайное окончательно стало явным: Кристина впервые услыхала, как бабушка во весь голос кричит на Густава, обзывая его пьяницей, потерявшим всякий стыд и совесть, забросившим ребенка и утратившим человеческий облик. Почти до конца опустошенная бутылка коньяка победно блеснула в воздетой к потолку руке бабушки, и мир Кристины рухнул навсегда. В тот июльский вечер она поняла, что точка невозврата пройдена и пути назад не будет. Она на собственном опыте познала, что значит плакать, ясно понимая, что надежды нет. «Алкоголизм не лечится», объяснял как-то профессор Валериус своей жене, рассказывая об одном попавшем к ним в клинику инвалиде, и пятилетней тогда Кристине врезались глубоко в память эти слова. Ей, конечно, не повезло. Во Франции, как и в других средиземноморских странах, эта болезнь почти не распространена; неслучайно даже перевода для слова «запой» в романских языках не существует. Люди приучаются пить с детских лет: вино постоянно стоит на столе, соблазняя их не больше, чем сок. Однако Густав был шведом, а скандинавы, как известно, подвержены воздействию алкоголя куда сильнее, чем испанцы, итальянцы или французы. И лечить их от этого во Франции не умеет никто. Безусловно, бабушке Валериус приходилось тяжелее, чем Кристине. Сначала пожилая дама скрывала происходившее с приемным сыном и от соседей, и от внучки; затем – только от соседей. По просьбе скрипача она звонила его ученикам, изобретая все новые и новые предлоги для отмены и переноса занятий: «он простудился»; «он повредил смычок»; «он уехал на выходные к родне в Прованс». Она выслушивала его угрозы, удерживала его за руки, когда он впадал в ярость и покупала ему бутылку арманьяка, чтобы он перестал буйствовать или плакать. И, хотя это случалось только раз в месяц, и длилось всего два-три дня (уже не один вечер), но  Кристина наблюдала, как бабушка Валериус все больше слабеет, как все выше поднимается ее давление, как она все чаще пьет сердечные таблетки и просыпается среди ночи от кошмаров о сыне. Помимо прочего, бабушку мучила мысль и о том, что случится с девочкой, когда ее, Лисы, не станет. Дедушки в живых уже не было, и кроме бабушки некому было заслонить Кристину от демонической ипостаси Густава. Иногда, в самые тяжелые ночи, Лиса Валериус ложилась в постель к приемной внучке – с краю, чтобы та чувствовала себя защищенной от угрозы, исходившей изнутри их же квартиры, от самого родного в мире человека. Но наутро угроза сменялась раскаяньем, мольбами о прощении и торжественными клятвами, которым они все еще верили. Затем Густав становился самым ангельским отцом на свете, и Кристина, будто напрочь позабыв о недавнем ужасе, только отмахивалась от скучных речей бабушки Валериус о тефтельках и химчистке, отчаянно ища вдохновляющего общества своего лучшего друга, которое тот дарил ей в течение ближайшего месяца. А потом все шло по новому кругу. Скучные речи прекратились довольно скоро: в один прекрасный день бабушка споткнулась, сломала шейку бедра и после этого сгорела буквально за три недели. Кристина поняла, что все кончено, когда желудок Лисы отказался принимать даже любимую клубнику: ягоды возвращались из глотки обратно на язык, падали на грудь и брызгали своей алой кровью на белый сугроб одеяла. Ее похоронили рядом с мужем, а девочка осталась наедине со скрипачом. В отличие от бабушки, однако, терпеть его «странные» состояния Кристине не удавалось. Возможно, она была для этого слишком эгоистична, а возможно, просто слишком восхищалась светлой ипостасью отца. В сущности, он был для нее пророком и наместником Бога на земле: она смотрела на все его глазами, слушала скрипку его ушами, и всем самым лучшим в своей душе была обязана исключительно ему. А есть ли что-то более невыносимое, чем наблюдать, как лик твоего пророка превращается в ухмыляющуюся лярву демона? Густав не обращался с ней дурно, не бил и не обижал даже в самые тяжелые минуты. Но, выпив, он всегда казался опасным, ибо мог разъяриться на пустом месте и в целом становился довольно агрессивным. К тому же, изменения в его лице, голосе и жестах мучили Кристину больше любой угрозы, ибо в такие моменты ее единственный близкий друг как будто исчезал с лица земли, а его телом завладевал кто-то чужой и гнусный. Поэтому она развила две суперспособности: во-первых, убегать от унылых мыслей в выдуманный мир книг и музыки; во-вторых, убегать от реальных неприятностей к чужим людям. О, она отточила эти способности до совершенства! Книги и музыка в наушниках поглощали девочку с головой; она ныряла в них так глубоко, что дозваться ее в такие минуты не было никакого шанса. Что же до чужих людей, то она цеплялась за них при любой возможности, даже не задумываясь об этической стороне вопроса. Стоило Густаву начать – и Кристина бросала его одного, будь то в гостинице на курорте, на скамейке в парке или у себя дома. Она искала убежища у сердобольных соседей, у доброжелательной учительницы пения или у администратора отеля, вовсе не заботясь о том, что по этому поводу чувствует ее отец. Придя в себя, Густав упрекал ее за это с особой обидой в голосе: – Ты опять предала меня. Вот недавно я видел маленького мальчика, который спокойно вел по улице своего больного отца, помогал ему, подставлял плечо. А ты... – расстроенно говорил он, и десятилетняя Кристина искренне стыдилась, но поделать ничего не могла. Поразительно, но она скорее подошла бы к наркоману на скамейке в их парке, чем к Густаву, когда тот становился «странным». Итак, Кристина была предательницей. А еще она мучительно завидовала. Завидовала всем своим одноклассникам, которые никогда не боялись возвращаться домой после школы и не тревожились о том, что там найдут; завидовала учителям, которые были уже взрослыми и могли свободно выбирать, с кем и как жить; завидовала даже бабушке Валериус, которой уже не было ни малейшего дела до ее проблем. И чем больше она завидовала и страдала от угрызений совести, тем меньше хотела оставаться в реальном мире. _________________________________________ Открытием «Призрака Оперы» Кристина тоже была обязана именно Густаву. Когда кино только вышло на экраны, а в продаже появились первые диски с французскими субтитрами, скрипач притащил фильм домой, и они с дочерью упивались музыкой любимого композитора, а Густав – еще и образом главного героя, в романтической истории которого отчего-то усматривал параллель со своей собственной. Кристине же нравилось, что героиня – ее тезка, а еще девятилетнюю девочку привлекали старинные декорации и атмосфера волшебства, составлявшая непременный идеал их с отцом повседневности. И для обоих принципиальную важность представляло место  действия – Оперный Театр. Театр как альфа и омега человеческой жизни. Все в сюжете сводилось к Театру: с него начиналось и им заканчивалось прошлое и будущее героев. Театр был целым миром: в нем росли и учились, в нем жили, в нем любили и умирали, в него возвращались в старости. Героиня, навсегда покинувшая Театр, закономерно исчезала из кадра, и от нее оставался только кладбищенский памятник да короткая надпись на нем. Для Густава и, следовательно, для Кристины Театр имел почти религиозное значение, ведь мать Кристины пела в Парижской Опере, а сам Густав чуть не сделался членом ее оркестра. Поэтому не полюбить фильм о Театре было невозможно. Но, увлекшись сюжетом, Кристина принялась искать и другие упоминания легенды о Призраке. Вскоре она стала счастливой обладательницей дисков с Майклом Кроуфордом, Робертом Инглундом, Чарльзом Дэнсом и даже записи с Лоном Чейни – последний, на видеокассете, был чудом раздобыт в одном захудалом магазинчике после длительного рытья в коробках, битком набитых копиями древних пленок. Тем не менее, среди всех этих версий фильм Шумахера оставался бесспорным лидером и для нее, и для Густава. Возможно, дело было в первой любви, а возможно, в таланте постановщика. До книг добраться было проще. Кристина залпом проглотила роман Леру (на родном французском языке: ведь она, разумеется, была билингвом), а затем и Сьюзен Кей (в переводе). Ни тот, ни другой, при всей их увлекательности, не передавали пленившей девочку атмосферы тайны и чуда, поэтому Кристина вновь смиренно вернулась к Уэбберу и Шумахеру. Увлечься Призраком ей повезло ровно в тот период, когда она особенно в этом нуждалась. Его мир стал единственной отдушиной посреди серых сумерек, медленно заполнявших ее школьные будни и бесконечно тянущиеся выходные дни. Бабушка Валериус покинула их, и «приступы» отца участились. Когда-то он жаловался, что именно назойливое присутствие Лисы мешает ему привольно жить и дышать. Однако, не успела приемная мать умереть, как Густав впал в самую черную меланхолию. Раньше Кристина постоянно искала общества отца, а тот периодически отвечал, что нуждается в творческом уединении. Разумеется, он любил общаться с дочерью, но любил и играть на скрипке, запершись в своей комнате наедине с воображением. После же смерти бабушки Густав словно впервые почувствовал себя по-настоящему одиноко. Кристина вечно пропадала в коллеже, потом сидела у себя, уже привычно погрузившись в спасительные книжки, и он начал скучать. Они взяли крохотного щенка, чтобы хоть как-то развеять скуку, но это только ухудшило ситуацию: вместо того чтобы слушать отца, девочка нередко устраивалась на диване со щенком на коленях, и уделяла все внимание ему одному. Тот отчаянно кусался – у малыша резались зубки – а она смеялась, и Густава это несколько раздражало. – Ты интересуешься чем угодно, только не мной, – жаловался он. Кристина только плечами пожимала: сказать на это было нечего. Пока отец стремился побыть один, она и сама бегала за ним, как собачонка, а эта его новая назойливость ее почему-то только отвращала. Ей всё казалось, что на ее спину взвалили огромный куль картошки, и груз оттягивал плечи – неудивительно, что она норовила его сбросить. Надо сказать, что играл отец все реже, а жаловался все чаще. Учеников становилось меньше, денег тоже. Кристина никогда особенно не обращала внимания на материальные вещи: у нее было чудовищное зрительное восприятие, она плохо запоминала обстановку жилья или общественных помещений, не разбиралась ни в марках автомобилей, ни в телефонах, ни в компьютерах. К тому же, сказать по правде, Кристина не отличалась вкусом, одеваться и причесываться не умела, а Густава подобные мелочи не интересовали никогда. Если бы он заботился об ее нарядах, то она, возможно, и привыкла бы со временем за собой ухаживать, но с ним у нее не было ни малейшего шанса этому научиться, а бабушка умерла слишком рано, чтобы передать ей хоть какие-то женские навыки. Так что одежда и косметика ее тоже не увлекали. На книги и шоколадки денег обычно хватало, а большего Кристине было и не нужно. Но теперь в магазине они брали самые дешевые продукты; ей больше не удавалось распечатывать домашнее задание из-за вечного отсутствия картриджей, а одежда после стирки с новым порошком пахла гораздо менее приятно, чем раньше. Происходили и другие перемены. Лицо отца, который всегда был очень красивым мужчиной, все чаще украшали красные мешочки под глазами; щеки отвисли, лоб покрылся глубокими складками. Его глаза периодически делались холодными и отстраненными даже в лучшие минуты; когда она пыталась рассказать ему о своих школьных делах или посоветоваться о чем-то, он откликался равнодушно и почти брезгливо, так что от тоски начинало свербеть в груди. И – состояния. Они наступали все чаще, подстерегая ее, как зверя в засаде. Теперь они нападали исподтишка, стоило ей ослабить бдительность. Раньше Кристина точно знала: к концу месяца, на выходных или на праздниках, когда настроение его делается совершенно отвратительным, и он кричит и на нее, и на бабушку и наглухо запирается в комнате – жди беды. Это было страшно, но имело хоть какую-то логику. Теперь же... Ласковая просьба выйти за хлебом посреди обычного понедельника, когда через час должны были явиться ученики, оборачивалась по возвращении просьбой отменить урок по телефону, новыми бутылками и пьяными откровениями. – При...сядь, – приглашал он легонько дрожащей рукой. – Давай п-поговорим. Разговоры тянулись бесконечно и сводились к слезам, глупостям и просьбам «купить еще коньячка». ...И она убегала. Убегала куда угодно, искала места, где сможет переночевать или укрыться в другом мире – лишь бы не слышать, никогда не слышать этого жалкого запинающегося голоса и не видеть больше мутного взгляда, в котором когда-то играли искры теплой нежности, мудрости и любви. _________________________________________ – Сходить мне туда, как думаешь? – предложила мадам Ленорман, жалостливо сморщив острое мышиное личико, и навалила ей в глубокую тарелку целую гору истекающих маслом кружков кабачка. У Мари-Луизы хватало и своих проблем: она была молодой бабушкой, и родители подолгу оставляли ее с внучкой Франсуазой, ровесницей Кристины – солнечной девочкой, за который требовался особый уход. В школе Франсуазу неотлучно сопровождал педагог-тьютор, но дома заниматься ею не желал никто. По крайней мере, не Тереза и не Мишель. Тереза продавала паркет в Леруа-Мерлене, Мишель был кассиром в Карфуре, и времени и сил на дочь у них совершенно не оставалось, по крайней мере, так говорили они. Однако Мари-Луиза не унывала, а прилежно старалась развлечь и утешить ребенка, скучавшего по маме с папой. У Кристины это зрелище всегда вызывало смешанные чувства: брезгливость к некоторым физическим особенностям Франсуазы (с этим она поделать ничего не могла, несмотря на все проповеди о важности инклюзии, которые регулярно слушала в школе на уроках гражданского воспитания) и одновременно болезненную зависть. У нее-то давно не было ни бабушки, ни тем более мамы, и уже почти не осталось отца. Третьим чувством была тревога: Кристина прекрасно понимала, что от «семейного пансиона» Франсуазу отделяет только тонкая серая фигурка соседки. Не будь Мари-Луизы – и девочка мгновенно оказалась бы на попечении у чужих людей. А сама Кристина? Что могло бы случиться с нею? ...Но эти мысли, как наиболее мрачные, она старалась отодвигать в самый дальний угол сознания, за баррикады книжных миров. Сейчас Франсуаза, по счастью, была все-таки у родителей, и мадам Ленорман смогла посвятить себя заботе и о своей маленькой соседке. Кристина пожала плечами. Ей было жутковато – кто знает, что мадам обнаружит у них дома? В прошлый раз на диване в их гостиной восседала незнакомая африканка с гигантским золотым зубом и целым подносом деревянных бус, а Густав, разлегшись на полу между ванной и коридором и с удобством облокотившись о дверной косяк, слезливо тянул, что «У дорогой Мамаду точь-в-точь те же украшения, что были и на твоей покойной матери, когда я с ней только познакомился». Не стоит и уточнять, какого труда стоило мадам Ленорман выдворить Мамаду из их жилья: та уже ощущала себя без пяти минут хозяйкой квартиры и грозилась привести свое семейство при полном одобрении Густава. – Я с вами, мадам, – попросилась все же она. – Не стоит, – покачала головой Мари-Луиза. – Эти дела не для двенадцатилетней девочки. Эх, месье Дайе, месье Дайе... ...Вкус жирных, обжаренных в прогорклом масле кабачков с того дня навсегда прилип к небу Кристины. Что бы она ни ела, как бы ни пыталась его заглушить, все равно ощущала мягкую склизкую массу, забивающую рот и горло своей отвратительной неизбежностью. Как выяснилось ровно через полчаса, Густав Дайе снова лежал на полу в коридоре. Однако на этот раз Кристина могла быть совершенно спокойна: в доме больше не было не только незваных гостей, но и его самого. _________________________________________ Экран маленького «Азуса» зарябил и потух. Батарея была уже старой и держала заряд максимум пару часов, но приходилось обходиться тем, что есть: покупать ей новый компьютер пока точно никто не собирался. А розетка в ее комнате имелась всего одна, у дверей, и сидеть на полу было холодно: Мартены вечно экономили на отоплении. Она могла бы пойти и на кухню – более того, ей нужно было пойти на кухню – но мадам Мартен явно предпочитала свой телевизор ее обществу. И Кристина быстро научилась тому, что чье-то присутствие в доме отнюдь не означало спасения от одиночества. Кристина вообще научилась за эти два с половиной года довольно многому. Оставаться незаметной. Изобретательно лгать. Рассказывать только об оценках, не делясь впечатлениями от новых тем. Интересоваться деньгами. Просто удивительно, сколь многим можно заинтересоваться, когда у тебя это отнимают! И сколь многое – разлюбить. Она больше почти не читала и не сочиняла собственных сказок: ведь обсуждать их было не с кем, из-за приключений ее героев никто не радовался и не огорчался, никто не кричал, хлопая по колену: «Это гениально!», и никто не спорил до хрипоты, отстаивая свое мнение о ее выдумке. Она больше не слушала классической музыки. Отцовскую скрипку продали сразу же, вместе с остальными (немногими) остававшимися в квартире Дайе ценными вещами, чтобы оплатить похороны. Классика слишком напоминала о том, что некогда было так драгоценно и чего уже никогда не могло быть, поэтому Кристина не включала композиторов, так нравившихся ей в детстве. Зато девочка активно скачивала треки «Rammstein», и их металл вполне подходил к новому внутреннему настрою. Как-то раз Кристина все же осмелилась поставить «Adagio» Альбинони, но первые же звуки обернулись слезами, и она немедленно нажала на «Стоп». Она больше не занималась в коллеже ради любимых предметов. На самом деле, любимых предметов, собственно, и не осталось. Уроки музыки в новой школе по понятным причинам она пропускала, литература казалась ей занудной, историческая география – изматывающей. Кристина все еще честно получала свои «13», просто чтобы избежать серьезных проблем, но учителя жаловались мадам Мартен, что Кристина больше не работает, а «выезжает за счет накопленного прежде багажа». Что это означало, девочка даже не вдумывалась; все равно мадам Мартен этим не интересовалась: сдает тесты – и ладно. Она больше не верила в Рождественского деда, в домовых и русалок, в ангелов и демонов, в  вечную жизнь, в то, что «мама смотрит на нее с небес и, когда улыбается, солнышко выглядывает из-за тучи»... Волшебство, наполнявшее каждую минуту ее прежнего существования, превратилось в тыкву вместе с каретой. И из тыквы, надо сказать, получались вполне сносные пироги. Главное, не думать, что где-то в них может быть запрятан чудесный боб – и все будет замечательно. А тяжелый металл в наушниках отлично помогал справляться с накопленным негативом. И, уж конечно, Кристина больше не пыталась петь. Более того, когда в коллеже ей предложили вступить в хор, она наотрез отказалась. Было бы о чем жалеть, все равно голос у нее слабый – не в мать. Да и была ли мать именно такой, какой описывал ее Густав? Была ли правдива вся эта великая история совершенно уникальной и вдохновляющей любви? Или это всего лишь очередная не сбывшаяся сказка? Густав был религиозен – не в ортодоксальном смысле (ничего он так не ненавидел, как обязательные церемонии и жесткие канонические правила), а в смысле той простой, искренней и живой веры, которая в современной Франции казалась абсолютным пережитком прошлого. Они с Кристиной ходили в церковь довольно редко и обыкновенно появлялись там только к концу службы: ему было достаточно поставить свечку у подножья статуи Пресвятой Девы и, зажмурившись, послушать орган. «Не думай, не занимайся начетничеством, а чувствуй!» – призывал он девочку, и та, истово полагаясь на слова отца, надеясь и веря, тоже старательно закрывала глаза, пытаясь ощутить, прожить внутри каждое трепетание лампадки, каждое сияние алтаря, каждую ноту, обрушивающуюся на нее со старинных хоров. Она и на Всевышнего смотрела, оказывается, глазами Густава: Творец был непреложной реальностью в том мире, в котором реальны были призраки и феи, и, стоило этому миру покинуть Кристину вместе с отцом, ее покинул и Он. Или, вернее, она сама перестала Его искать. Единственным исключением из всех былых радостей и увлечений стал для нее «Призрак Оперы». От мюзикла Кристина отказываться не собиралась. Более того, с каким-то новым, непонятным упорством заслушивала его до дыр, сама не понимая, что ее так в нем очаровывает. Ей было четырнадцать, почти пятнадцать, и она, кажется, впервые посмотрела на Эрика – который у Уэббера остался безымянным Призраком – уже не как на сказочного героя, а как на мужчину. Непонятый гений, романтичный артист, обитающий в подземном лабиринте и покровительствующий юной певице, он казался настолько далеким от ее повседневной рутины, настолько противоположным всему, от чего ее тошнило в собственном блеклом существовании, что история о нем служила единственным снадобьем, не дающим ей впасть в тяжелую депрессию. Мадам Мартен могла сколько угодно потешаться над ее страстью. В конце концов, у опекунши не было даже этого. Она ведь ходила на работу в скучный офис, занимаясь самым скучным на свете делом – статистикой; возвращаясь, она готовила и утыкалась в телевизор, попутно лениво расспрашивая Кристину о домашнем задании. – Ты сделала алгебру? – Да, Мадлен. – Уроки сегодня прошли нормально? – Думаю, да, Мадлен. Но... – Пьер! – ворчала мадам, уже не слушая Кристину. – Сколько можно сидеть перед экраном! Иди сюда и посмотри, что там с посудомойкой! Который раз тебе твержу, что на тарелках остаются пятна! И все. Кристина была уверена: дело не в том, что Мадлен Мартен плохо к ней относится. Вот на передержке девочке действительно пришлось несладко – временные опекуны кричали на нее, как блажные – но новые «родители», забравшие мадемуазель Дайе всего через пару месяцев после помещения в фостерную семью, оказались гораздо более спокойными людьми. Даже слишком спокойными. Да честно говоря, просто неживыми. И между собой они общались точно так же, как с ней. Кристина вообще подозревала, что ее новые «папа» и «мама» на самом деле не люди, а рыбы из пруда в их старом парке, очеловеченные по воле какой-то колдуньи. Они по-карасьи хлопали губами и бессмысленно глядели и друг на друга, и на приемную дочь. А Кристина потихоньку задыхалась. ...Она, конечно, понимала, что на нее выделяется немалое пособие, и что должно случиться что-то поистине серьезное, чтобы удочерившие ее люди отказались от нее. Однако игнорировать приемную дочку им это не мешало. Обстановка их квартиры была такой же, как и они сами: плоской, практичной, безликой. Мебель была функциональной, пластмассовой. Окна выходили на север, так что там нельзя было увидеть ни рассвета, ни заката. Соседей совсем не было слышно, так как превыше всего мадам Мартен ценила личное пространство. И, уж конечно, район – в отличие от их с отцом последнего района – был не этническим, а самым что ни на есть респектабельным. Здесь селились адвокаты, нотариусы и психоаналитики; здесь же они принимали своих клиентов в элегантных кабинетах. Ни месье, ни мадам Мартен адвокатами не работали, но месье Мартен унаследовал эту квартиру от дяди – известного хирурга. Возможно, именно поэтому их выбор и остановился на Кристине: имя профессора Валериуса говорило о чем-то и месье Мартену. ________________________________________ Наконец Кристина закрыла свой ноут и заставила себя доплестись до кухни, уже зная, что лицо мадам Мартен примет весьма кислое выражение при виде приемной дочери. – Почему ты еще не спишь? – осведомилась Мадлен сухо. – Можно мне двадцать евро на экскурсию в Оперу Гарнье? – выпалила Кристина. Подобные вопросы были единственным, что вызывало у ее новой «мамы» хоть какую-то живую реакцию. Как правило, негативную. Но, поскольку сейчас речь шла об инициативе, организованной школьной учительницей, которая могла бы доставить мадам Мартен немало проблем, вздумай она пожалеть денег на мероприятие, Мадлен неохотно кивнула, порылась в стоявшей тут же на табуретке хозяйственной сумке и все же вручила девочке требуемую купюру. Однако при этом не преминула сухо заметить: – Дурь какая-то, честное слово. Всех водят в Лувр или в музей Орсе, а вас в театр. И ладно бы на спектакль – это я бы еще поняла. Но кому нужна просто экскурсия в Оперу? Кристина пожала плечами: – Это же один из самых красивых театров в Европе. Типа, исторический памятник. – И зачем он школьникам? Вы что, петь там будете? – усмехнулась Мадлен. – А хоть бы и петь... – пробурчала Кристина еле слышно, хотя желания спорить у нее не было. Честно говоря, не было у нее и особого желания идти в Оперу. Театр Гарнье, один из тех двух, где выступала ее мать, означал для них с отцом слишком многое, и именно поэтому Кристина – хотя в это и сложно поверить – до сих пор ни разу не переступала его порога. Невероятно, не так ли? Впрочем, если подумать, вполне объяснимо. Дон Кихот также не стремился разглядеть вблизи очаровательное лицо Дульсинеи Тобосской. Когда веришь в идеал и хочешь эту веру сохранить, главное правило – не подходить к нему слишком близко. Сейчас Кристина, впрочем, не верила ни во что, а Опера интересовала ее лишь как место действия не очень-то любимого ею романа Леру, вернее – как реальный прототип Оперы Попюлер из куда более любимого фильма Шумахера. Девочка не боялась разочарований, так как уже не была очарована. Подумаешь, театр Гарнье. Можно и сходить, от нее не убудет. Она привычно засунула руки в карманы джинсов. Свеженькая купюра шершаво терлась о ладонь: хорошо было бы соврать Мадлен, что отправилась на экскурсию с классом, а двадцатку истратить на суши, но тогда скандал в коллеже грянет такой, что небо содрогнется, а карманных денег Кристина не увидит до совершеннолетия. ________________________________________ Гранд-Опера находилась в самом центре, на правом берегу Сены, недалеко от Лувра – на пересечении рю Скриб и рю Обер. Они с классом вышли на метро Авр-Комартен – ближайшие к Опере станции были закрыты из-за какого-то очередного митинга – и двинулись по рю Обер, продираясь сквозь толпы японских и американских туристов, обивающих пороги многочисленных псевдофранцузских кафешек. Кристина никогда не ощущала себя до конца француженкой и к кухне своей страны была более чем равнодушна, но даже ей было ясно, что «La petite Bleue Brunch» имеет к кулинарной традиции «милой Франции» столько же отношения, сколько она сама – к британской королевской семье. – Посмотрите наверх! – призвала внезапно их мадам Жилетт. Тон у нее был резкий и неприятный, оправдывающий фамилию, и Кристина, как всегда, одиноко плетущаяся в конце вереницы шумных одноклассников, неохотно подняла голову. И забыла, где она и с кем. Там, впереди, посреди привычно серого парижского неба (в этом городе оно такого цвета большую часть года), над бледными домами-скворечнями с вытянутыми прямоугольниками окон и черными отвесными крышами, над гулом машин и тучами туристов, сияла ясным золотом стройная фигура, очертания которой Кристине было как следует не разглядеть. Но ей и не хотелось их разглядывать: а вдруг золотое чудо оказалось бы на самом деле какой-то очередной туристической ерундой? Тем временем, мадам Жилетт снова завела свою волынку о том, как надо вести себя в Опере: никуда не отходить от экскурсовода, говорить шепотом, не толкаться, не грызть чипсы, не задавать вопросов до конца визита... Кристин пропускала все это мимо ушей, как и остальные – хоть в чем-то она с ними сходилась. Театр – то самое заветное здание, о котором она столько слышала от Густава – оказался огромным, так что девочка почувствовала себя одним из тех слепцов, что никак не могли полностью описать слона. Ребята подошли к боковому входу, используемому для экскурсий (центральный днем был закрыт, будучи предназначен только для вечерних спектаклей), где класс уже поджидал экскурсовод – лысый, низенький и пузатый человечек в зеленом по имени Андре Лепен, по первым же словам которого Кристина поняла, что в ближайшие пару часов ее ждет скука смертная. Говорил месье Лепен монотонным и усыпляющим голосом, а информация в его речах сводилась к именам и датам, как на уроке истории. – Здание Оперы является весьма характерным образцом эклектики и историцизма в архитектуре второй половины девятнадцатого столетья, – вещал он уныло, будто его заставили перечислять сорта макарон на полке супермаркета, пока ребята стояли посреди ничем не примечательного холла. – Замысел театра – «императорской Академии музыки и танца» – принадлежит эпохе Наполеона III; здание начали строить в рамках кампании барона Османа по перепланировке Парижа. Первый камень был заложен в фундамент в 1862 году, но работы были прерваны во время войны 1870 года. Затем, когда в 1873 году сгорела старая Опера Ле Пелетье, в начале Третьей республики строительство театра возобновили. Открылся он 5 января 1875 года и с тех пор и вплоть до 1989 года ее именовали Парижской Оперой. Однако в 1989 в нашей столице открыли новую, Бастильскую Оперу, и с того времени театр, под сень которого мы с вами только что вступили, называют исключительно по имени его архитектора – месье Шарля Гарнье. На этом месте его вдохновенный монолог прервал Эжен Деларю – главный ботаник класса: – Месье Лепен, месье Лепен, – аж подпрыгнул он от нетерпения под неодобрительным взглядом учительницы. – А правда, что архитектор Гарнье столкнулся с непредвиденными трудностями во время работы? Кажется, почвы здесь не подходили для сооружения фундамента? Ему пришлось отводить в сторону подземную реку? Да? Накануне он наверняка вызубрил все ссылки Википедии по данному вопросу, и ему явно не терпелось продемонстрировать свои познания. – Ничего ты не понимаешь! – перебила его Элиза, которой, в отличие от зануды Эжена, просто надоело слушать бормотанье гида, – там на самом деле нашли подземное озеро, на берегу которого находилось жилище древнего Призрака! И именно поэтому старый театр сгорел – его сжег Призрак! – Элиза! – прикрикнула на нее учительница. – Позволь месье Лепену сначала закончить экскурсию! А потом уже сможешь продолжить свои, должна сказать, не вполне уместные замечания. – Ну почему же, – возразил Лепен все тем же убаюкивающим тоном. – Вопросы и  замечания вполне обоснованы; более того, поздравляю вас, мадам, с тем, что ваши ребята так ответственно подготовились к нашей встрече. Но, дорогая мадемуазель Элиза, боюсь, что я вас разочарую. Никакого озера под землей не нашли, да и сгоревший театр, о котором вы толкуете, находился совсем в другом районе. Однако и наблюдение вашего товарища также было не совсем точным, хотя я просто обязан похвалить его за такую эрудицию. Дело в том, что во время рытья котлована – как вы знаете, чем выше возводимое сооружение, тем глубже должна быть яма для фундамента, своего рода «дно» здания – рабочие столкнулись с высоким уровнем грунтовых вод. Поэтому после ряда неудачных попыток выкачать воду насосами, месье Гарнье был вынужден построить бетонный резервуар для верхней части воды, который позволил сдержать и распределить давление влаги более равномерно. Этот резервуар с водой находится внизу до сих пор, на случай пожара. Отсюда и все легенды о подземном источнике. Но никакого озера, как видите, не существует, а вот подземная река действительно есть, но течет она гораздо дальше – под галереей Лафайет – и к театру отношения не имеет. Ничего более скучного Кристина не слыхала никогда, разве что на алгебре. – А как же Призрак? – почти капризно осведомилась Элиза, не обращая внимания на красноречивые гримасы учительницы. – Это же выдумка, дурочка! – возмутился Эжен, а остальные принялись хихикать и  подталкивать друг друга локтями. Разговор, как ни крути, заинтриговал всех, только Кристина, как всегда, стояла в стороне, делая вид, что ей совершенно не любопытно, что ответит месье Лепен. Наверняка опять скажет что-то настолько тоскливое, что лучше бы и рта не открывал. Но гид неожиданно удивил. – Призрак? – переспросил он более живым голосом, смешно подняв брови. – О, Призрак, безусловно, существует. У нас даже зарезервирована для него специальная ложа. Ложа номер... – ...Пять! – весело откликнулось сразу несколько нестройных голосов. – Именно так! И мы ее, ребята, обязательно посмотрим, и я расскажу вам все подробности легенды, которая неразрывно связана с этим зданием. Но сначала давайте пройдем в парадную часть театра... _________________________________________ Экскурсия превзошла самые смелые ожидания Кристины в самом отрицательном смысле слова. Им показали Главную лестницу, Зеркальный салон, Большое фойе и, конечно, сам Театральный зал с его главной жемчужиной – потолком, расписанным Сальвадором Дали. Увы, эти полтора часа не оставили в душе Кристины ни малейшего трепета. Ну Господи, она же все-таки надеялась, искренне надеялась в глубине души, что что-то откроется, стронется, сдвинется. Но долгожданного инсайта так и не случилось. Скульптуры и фрески, позолота и мрамор, картины и колонны – всего здесь было слишком много, и все было слишком пустым и безликим, чтобы оставить хоть какое-то впечатление. И даже так называемая «ложа Призрака», стены которой были затянуты бордовым шелком со странными серебряными узорами, не произвела ровным счетом никакого эффекта своей нарядной пустотой. Даже напротив, поселила у Кристины внутри неясную тоску. Под конец, на самом верхнем этаже, когда экскурсовод объявил, что вот сейчас они спустятся в театральную библиотеку и на этом осмотр Оперы будет завершен, Кристина уже потерялась в своих фантазиях, мечтая о стареньком ноуте за закрытой дверью. Там ей не нужно было ни на что рассчитывать или изображать интерес. Там были только она сама да отштукатуренная стена, вечно оставлявшая белые отпечатки на ее синем рюкзаке или джинсовой куртке. И там было спокойно. Невесело, но спокойно. Здесь же... ...Здесь у Кристины возникло ощущение, что она находится в древнем и обветшалом храме, давно не используемом по назначению. Возможно, дело было просто в том, что их привели сюда днем, но ее это не утешало. Она рассеянно слушала последние пояснения гида, упорно державшего их все на той же лестничной площадке, – пояснения, мерный гул которых вдруг дерзко прервал звонкий голос Элизы: – Месье Лепен, а как же крыша? Разве мы не посмотрим знаменитую крышу театра? С нее ведь, говорят, виден весь Париж! Гид развел руками: – Увы, мадемуазель, это невозможно. Раньше посещения верхней террасы с осмотром статуи Аполлона-Мусагета действительно проводились, но в настоящее время крыша для туристов закрыта. – А почему? – удивился Эжен, который не был бы самим собой, если бы опять не вылез вперед. – Не имею представления, но таково распоряжение новой дирекции. Возможно, там требуется ремонт, или же руководство опасается, что кто-то полезет рассматривать статуи на краю террасы и грохнется вниз, – усмехнулся гид. Среди ребят послышались разочарованные вздохи и недовольное ворчание. – Ну все, хватит, хватит! – прервала их мадам Жилетт. Просто удивительно, насколько она стремилась к порядку при чужом человеке, учитывая, какой гам вечно царил в ее классе. Группа потихоньку потянулась вниз; Кристина, как всегда, замыкала шествие, плетясь с низко опущенной головой. На нее привычно никто не обращал внимания, и именно поэтому она так резко дернулась, когда человечек в зеленом оказался внезапно у самого ее плеча. Разве не должен он был вести класс за собой? ...Но задуматься об этом времени у нее не было. Ибо он наклонился к ее уху и задорным, заговорщицким тоном, абсолютно не похожим на предыдущее сонное бормотанье, шепнул: – Мадемуазель, а ведь на крышу ведет вот эта винтовая лесенка справа! И дверь наверху не заперта. Вовсе не заперта... ...И вновь исчез, возглавив толпу галдящих ребят. Кристина резко остановилась, крепко зажмурилась, потом широко распахнула глаза. Ей же не могло почудиться? Но зачем бы этому нудному господину подсказывать школьникам легкие пути туда, куда ходить запрещено? Да и как он сумел так неожиданно появиться возле нее, а затем пропасть? И почему обратился именно к ней? Но даже если ее и могла обмануть фантазия, то зрение обмануть не могло. А зрение говорило ясно, что винтовая лесенка отчетливо вырисовывается в полумраке правой части площадки, которой заканчивается большая парадная лестница. Ее спицы манили к себе, как уже давно ничего не манило, словно приглашая: «Поднимись по мне! Ну же, смелее! Не будь трусихой! Все это время мы дожидались только тебя». И Кристина нерешительно направилась к узким ступенькам. _________________________________________ Свет внезапно выглянувшего из-за туч солнца ослепил Кристину после приглушенного мерцания театральных ламп. Она стояла посреди открытого пространства совершенно одна, только голуби мирно курлыкали где-то за невысокой балюстрадой. Небольшая, сравнительно узкая терраса была с обеих сторон окружена отвесными скатами. У Кристины немного закружилась голова, когда она посмотрела вниз: крыши окрестных домов и шпили церквей показались игрушечными, машины и прохожие – точками на дне пропасти. Лишь тур Эффель гордо возвышалась над этим мирком лилипутов. Пытаясь совладать с головокружением, Кристина быстро перевела взгляд вверх. И игла невыразимого желания пронзила ее точно так же, как игла знаменитой башни пронзала постепенно голубеющее небо. Над зеленым возвышением, к которому вела терраса, над балюстрадой и куполом, над зданиями и людьми, в легком весеннем воздухе города безмятежно парил бог. Кристина, пропустившая мимо ушей все объяснения гида, не смогла бы назвать никак иначе эту статую, увенчанную лавровым венцом и воздевшую над головой золотую лиру. У подножья бога находились две женские фигуры: одна с книгой, другая с каким-то круглым предметом в руке – Кристине со своего места было не видно, что это за предмет. Обе тянулись к богу, точно стремясь приобщиться хотя бы к крохам его могущества. Он же – стройный, сильный, безразличный ко всем и ко всему – как будто возносил свой блистающий инструмент все выше и выше, к самым ярким, ранящим глаз своей ясностью полуденным лучам. Был полдень. Лица бога она не видела. Ибо он стоял к ней спиной. И внезапно она поняла – нет, ощутила каждой точкой своего существа, всем своим прошлым и нынешним опытом, всей бесконечной и недолгой историей своих почти-пятнадцати лет – что никогда, нигде и ничего не хотелось ей так страстно, как вот сейчас, вот здесь, хотелось, чтобы он повернулся к ней и посмотрел на нее. Чтобы он посмотрел на нее. И увидел... Но статуя оставалась неподвижна. Статуя была бронзовой, а бронза не может стронуться с места. В отличие от человека. В следующий момент Кристина сделала шаг вперед.
Примечания:
16 Нравится 103 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (13)