128 год от Завоевания Эйгона
Драконий Камень
Стоит раннее безоблачное утро. Свет ещё робко, нерешительно проникает сквозь прорези резных ставен, ложится на каменный пол длинными, дрожащими полосами. В покоях царит запах влаги — остаток дождя, что лил не переставая всю ночь, барабаня по стёклам. Женская рука медленно проходит по оголённой коже его груди. Фиолетовые глаза, ещё затуманенные сном и недавней близостью, разглядывают редкие тёмные волоски, сбегающие вниз от пупка. Губы её растягиваются в хитрой улыбке. Влажный след, оставленный её же языком, всё ещё горит на коже, и Джейс чувствует, как по телу, от самой шеи до бёдер, разбегаются мурашки. Карие глаза его закрываются сами собой; он прикусывает нижнюю губу — сильно, почти до боли, — в тщетной попытке подавить рвущийся из горла стон. Она является к нему глубокой ночью. Одна. Без служанок, без свечи, без стука — просто тенью скользит в приоткрытую дверь, и в темноте шуршит ткань её тёмно-синего платья. Волосы, распущенные, серебряные, струятся по плечам и спине, точно жидкий лунный свет. Он застывает тогда — у изножья кровати, с книгой в руке, — и на все его вопросы, сбивчивые, полные изумления и тревоги, она лишь робко улыбается. Ни слова не говоря, начинает распускать завязки платья, одну за другой, и тяжёлый шёлк соскальзывает вниз, оставляя её совершенно нагой. Всё это кажется сном — для него и для неё. — Уже утро, Джейс, — пропевает она, отстраняясь и щурясь в полумраке покоев. Она приподнимается на локтях, вглядываясь в хаос, что они устроили ночью: сбитые простыни, опрокинутый кубок на столе, разбросанная по полу одежда. Эймма пытается отыскать взглядом собственное платье, затерявшееся где-то в этом беспорядке, и пряди её волос щекочут его плечо. Джейс не отвечает. Он просто смотрит на неё, на то, как утренний свет очерчивает её профиль, и не может поверить, что эта ночь была настоящей. Эймма думает, что всё же лгала самой себе. Может, она и не желала бороться за собственное первородство — эта битва была проиграна ещё до её рождения, — но была бы не против стать королевой. И было жестоко со стороны матери лишать её этого, тем более отдавать всё Бейле. Лицо сестры — бледное, с неопрятно торчащими во все стороны серебряными кудрями — всплывает перед глазами, и она морщится. С дочерьми отца, от первого его брака, она так и не сумела найти общий язык. Их появление в её жизни — случившееся, когда она была ещё ребёнком, — стало тогда первым ударом, первой трещиной в её маленьком, уютном мире. Теперь она больше не единственная дочка, не та, кого баловали безраздельно, не центр всеобщего обожания. Впрочем, и делить Деймона с кем-то ещё она никогда не хотела — в детстве из-за этого часто случались истерики, долгие обиды и молчаливые бойкоты. — Что-то случилось? Голос Джекейриса, ещё хриплый со сна, вырывает её из раздумий. Он привстаёт на локтях, встревоженный, и тёмные кудри его, спутанные после ночи, торчат во все стороны. Выглядит он забавно, совсем по-мальчишески, но Эймма лишь холодно переводит на него взгляд. — Вы вчера летали на драконах. Голос её звучит неожиданно резко, и она сама удивляется этой холодности. Отвернувшись, она устремляет взгляд в камин, на догорающие угли. Ей не хочется начинать этот разговор, тем более теперь, после того, что случилось этой ночью. Но змея ревности, вечно дремавшая где-то под сердцем, вновь поднимает голову и принимается сжигать её изнутри. — Что? — с искренним недоумением шепчет Джейс, явно не понимая причины её негодования. Эймма закатывает глаза, резко поднимается с постели, подбирает с пола скомканное платье и, прижав его к груди, вновь взглядывает на брата. — Ты и Бейла. Вчера. Днём. Вместе летали на драконах. А я в это время искала тебя. По всему замку, между прочим. Последние слова она выплёвывает с особой горечью, и тишина, повисшая после них, делается звенящей. Джейс молчит, хмуря брови и пытаясь осмыслить услышанное. — Эймма, это был просто полёт. Ничего больше. Мы с ней даже словом не перемолвились, я только... Он осекается на полуслове, когда она одним резким движением скидывает простыню и принимается торопливо натягивать платье. Ткань шуршит в тишине, и Джейс сглатывает — в глазах его появляется тот самый блеск, что она видела ещё ночью, жадный и голодный. — Правда в том, что она так не считает, — цедит Эймма, не оборачиваясь, и пальцы её судорожно дёргают завязки. — А ты согласился на этот полёт, Джейс. Ты. Он мотает головой, отгоняя и остатки сна, и тот образ, что только что стоял перед ним. Поднимается с кровати — простыня оборачивается вокруг бёдер, — а свободной рукой возмущённо взмахивает. — Я не знал, что это так тебя расстроит. Откуда мне было знать? Ты ничего не говорила. Он тянется к брошенным на стуле льняным штанам и начинает так же торопливо натягивать их. — Я не хочу, чтобы вы с Люком общались с ними, — завязки платья наконец поддаются, туго стянув талию, и Эймма упирает руки в бока, разворачиваясь к нему лицом. — Особенно ты, Джейс. Ты — больше всех. Лицо брата делается умоляющим, виноватым. Он делает несколько шагов к ней, несмело протягивая руки, но Эймма стоит неподвижно, точно каменное изваяние, и даже взгляд отводит в сторону — туда, где в мутной меди зеркала отражается их смутный силуэт. — Не ревнуй, пожалуйста, — шепчет он. Кончик его носа касается её щеки, холодный после ночной прохлады, и мурашки разбегаются по коже. А потом он и вовсе зарывается лицом в её распущенные волосы, вдыхая их запах — мыла и полевых цветов. — И тебе следует с ними поладить, Эймма. Мать бы хотела этого. Все бы хотели. — Зато я этого не хочу, — упрямо выдыхает она. Она прижимается к нему ближе, уткнувшись лбом в изгиб его шеи, и ладони её ложатся на его обнажённую грудь, туда, где колотится сердце. — Они мне не нравятся. Вечно крутятся вокруг тебя, вокруг отца. Смотрят так, словно имеют на вас право. — Деймон тоже их отец, Эймма. Это правда, с которой ничего не поделать. Тебе придётся с этим смириться — рано или поздно. Ей сложно мириться — с тем, как всё устроено, с тем, что мир больше не вертится вокруг неё одной. Особенно теперь, когда мать и дед с самого детства растили её, сдувая пылинки и выполняя, не задумываясь, каждую прихоть, каждую просьбу, каждый каприз. Они приучили её к этому — к мысли, что она особенная, единственная, ни с кем не сравнимая. И вот теперь, когда на её место покушаются чужие девочки, она чувствует себя обманутой. Неприятные ощущения, если не сказать боль, всё ещё дают о себе знать после минувшей ночи, несмотря на то что всё случившееся принесло ей удовольствие. Она даже пустила кровь, к ужасу Джейса, — он тогда побледнел и замер, не зная, что делать. Но служанки ещё прежде рассказывали, что такое случается, что это в порядке вещей, и она, прикусив губу, успокоила его, как могла. Она же до этого была невинна. — Джейс, — заговаривает она. В памяти всплывает разговор с Люцерисом, случившийся месяц назад на холме. — Если бы тебе приказали жениться на ком-то другом, — Эймма выговаривает это медленно, взвешивая каждое слово, — ты бы смирился? Руки его, до этого нежно поглаживавшие кожу её шеи, вдруг замирают. Лицо отстраняется — сперва удивлённое, растерянное, а потом и вовсе делается нечитаемым. — К чему вдруг такие разговоры? — он отстраняется полностью, встаёт напротив и берёт её за руки, сжав ладони в своих. — Ответь, Джейс! Тёмные брови его сходятся у переносицы. — Матушка обещала, Эймма. Ты знаешь это не хуже меня. К чему теперь такие вопросы? Что изменилось за одну ночь? Джекейрис не глуп, чтобы не понимать очевидного. Он — не сын Лейнора Велариона, и один этот факт давно стал камнем преткновения в отношениях с принцессой Рейнис. Корлису, по правде говоря, всё равно — он, кажется, любил внука, каким бы ни было его происхождение. Однако его жена остаётся непреклонной. Для Рейнис кровь значит всё, и никакая любовь не может перевесить эту простую, жестокую истину. Брак Джекейриса с Бейлой мог бы хоть как-то сгладить острые углы, примирить две ветви одного дома, скрепить треснувшую чашу. И всем всё равно, что любви в этом браке не будет. Никто не спрашивает. Никому и в голову не приходит спросить. — Джейс, — голос её дрожит, и она зажмуривается, чувствуя, как на веках проступает влага. — Я слышала разговор... — Вздор. Он понимает мгновенно — раньше, чем она договаривает. Резко, почти грубо отстраняется, отходит на несколько шагов и вскидывает руку в сторону окна, за которым занимается хмурый рассвет. — Этому не бывать. Слышишь? Не бывать. Но вряд ли их вообще кто-то о чём-то спросит. Браки по любви в их мире — настолько редкое исключение, что кажутся почти сказкой, выдумкой певцов, годной лишь для баллад. Настоящая жизнь ткётся из долга и политики, из холодных союзов и расчётливых клятв. И от этой правды не убежать, не спрятаться, не отгородиться ни стенами замка, ни теплом общей постели. Она настигнет их рано или поздно. Джекейрис не отводит от неё затуманенного, почти безумного взгляда, и в глубине его расширенных зрачков уже ворочаются тёмные, страшные мысли. Она видит, как они зарождаются, как скручиваются в узлы, и от этого зрелища у неё самой перехватывает дыхание. — А что, интересно, предлагает матушка? Кто он? Дверь с протяжным, режущим слух скрипом отворяется. В проёме возникает Люцерис. Он просовывает голову первым, и одного взгляда на его лицо — бледное, напряжённое, с лихорадочно бегающими глазами — довольно, чтобы понять: он слышит их разговор. Давно. Стоит под дверью, боясь войти, боясь прервать. Неуверенность, с которой он переступает порог, выдаёт его с головой. Взгляд его мечется по покоям — по смятой, ещё хранящей тепло двух тел постели, по их растрёпанному, сонному виду, по сбитым простыням, — и Эймма замечает, как что-то в его лице гаснет. Он всё понимает. Всё. Джекейрис срывается с места. В два размашистых, яростных шага он оказывается перед братом, и грудь его вздымается часто, загнанно. Голос его, низкий и грубый, хлещет, как удар хлыста: — Что тебе сказала мать? Люцерис с выдержкой, какой трудно ожидать от него в такой миг, смотрит сперва на брата, а потом, обойдя его по дуге, медленно проходит в середину покоев и останавливается подле Эйммы. Он не оправдывается, не нападает в ответ, и это молчаливое спокойствие лишь сильнее распаляет Джейса. — Все уже проснулись, — бросает Люк с показным равнодушием. — Матушка ищет вас. И, кажется, начинает злиться. Эймма напрягается. Взгляд её, встревоженный и быстрый, мечется к Джейсу. Тот стоит, неестественно сгорбившись, втянув голову в плечи, и буравит брата взглядом, не сулящим ничего хорошего. Непонятно, что злит его больше: напускная беспечность Люцериса или то, что тот открыто игнорирует его вопрос. — За дурака меня держишь, Люк?! Слышится усталый, протяжный вздох. Эймма торопливо встаёт между ними, раскинув руки в стороны. Ладони её упираются в грудь одному и в плечо другому. Спорить и ругаться сейчас нельзя — не теперь, когда мать ищет их по всему замку и каждое мгновение промедления грозит обернуться новыми вопросами. — Эмми, — зовёт её Люцерис, — ступай к матушке. Мы с Джейсом скоро придём. Идея эта приходится ей не по душе, хотя она и понимает, что разговор между братьями неизбежен. Она репетировала его в мыслях несколько дней — прокручивала слова, взвешивала доводы. А теперь её отсылают прочь, словно ребёнка, которому не место среди взрослых. Словно всё это вовсе её не касается. — Но... — несмотря на раздражение, голос её звучит жалостливо. — Иди к матери, сестра. Она даже не понимает, кто из них произносит это — Джейс или Люк. Да и не важно. Спорить нет сил. Она стоит ещё мгновение, вглядываясь в их лица — одно искажённое гневом, другое замкнутое и бледное, — а затем разворачивается и выходит, плотно притворяя за собой дверь. Пальцы её ещё дрожат на ручке, а за стеной уже слышатся первые, глухие раскаты голосов — разгорается ссора, которую она так надеялась предотвратить. В коридорах замка уже снуют слуги — торопливые, с опущенными головами, кто с охапкой свечей, кто с кувшином воды. Завидев её, они прижимаются к стенам, уступая дорогу, и Эймма идёт быстро, почти бежит, не поднимая глаз. Собственные покои — единственное место, где можно в попыхах расчесать спутанные после ночи волосы и сменить платье. А потом — так же быстро спуститься к завтраку. Долгожданные двери наконец возникают впереди. Эймма уже касается тёмного металла, уже тянет створку на себя, уже переступает порог — и застывает. В покоях царит полумрак. Лишь пара свечей ещё с ночи чадит у зеркала, роняя на стены дрожащие, длинные тени. Рейнира сидит у изголовья кровати. Рядом с ней, прислонившись плечом к каменной стене, стоит Деймон. Он первым поднимает голову на звук открывшейся двери, и на губах его мелькает тень знакомой усмешки. Рейнира срывается с места. Юбки её взметаются, брови сдвигаются к переносице, а руки сжимаются в замок у живота так крепко, что белеют костяшки. — Где ты была всю ночь? Эймма открывает рот и не находит, что ответить. Мысли, ещё мгновение назад занятые лишь тем, как незаметно проскользнуть к себе, теперь разбегаются в панике, не оставив ни одной подходящей лжи. Рейнира продолжает говорить — быстро, яростно, — и Эймма, слушая этот поток, думает лишь об одном: в данной ситуации её имеет право отчитывать кто угодно, но только не собственная мать. Не женщина, что родила своего первенца вне брака, а троих сыновей — от любовника, не мужа. Она даже отвечать не хочет. Вопрос этот звучит глупо и лицемерно. — Как далеко вы зашли? — Рейнира подаётся вперёд, и пальцы её касаются спутанных волос дочери, заправляют прядь за ухо почти нежно. Она заглядывает в её глаза, и черты её лица вдруг смягчаются. — Как давно это у вас? — Матушка, — Эймма растягивает губы в неестественной улыбке, — с детства. Ты же знаешь. — Эймма, — в голосе матери прорезается сталь, — ты знаешь, о чём я. — Какая уже разница, мама, если мы всё равно поженимся? Ты сама так говорила. Всегда говорила. Она усвоила этот урок давно: лучший способ уйти от неудобных вопросов — начать задавать свои, бессовестно, в лоб, не оставляя возможности для манёвра. Дурной тон, быть может, но действенный. Деймон, до того молчаливо стоявший у окна, испускает короткий смешок. Эймма переводит взгляд на отца и получает в ответ взгляд, полный снисходительного веселья. Ей стоит немалых усилий не улыбнуться в ответ. Матери этот вопрос приходится не по душе. Рейнира резко замолкает, губы её сжимаются, брови хмурятся. — Эймма… — Ты обещала, что я стану королевой, мамочка. Рейнира резко отстраняется, будто слова дочери обожгли ей пальцы. Она делает страдальческое, почти мученическое лицо — то, которое Эймма ненавидит больше всего, — и отходит в сторону, отвернувшись. — Возможно, есть вещи, над которыми мы не властны, Эмми. — Ты обещала, что я стану королевой, — голос дрожит от обиды, и Эймма, не в силах больше стоять, опускается на край кровати, рядом с отцом. — Вы обещали мне. «Скажи же, папочка. Скажи, что всё будет так, как я хочу». Она вновь поднимает глаза на Деймона. Лицо его теперь выглядит иначе — серьёзное, задумчивое, с той странной, пугающей глубиной, что появляется в нём в редкие минуты. И Эймма не выдерживает. Подаётся к нему всем телом, приникает, прижимается щекой к жёсткой ткани его камзола, вдыхает знакомый запах дракона и кожи. Так она делает с детства, всякий раз ища защиты, прекрасно зная, что отец ни в чём ей не откажет. Никогда. Ни в чём. Ей нравится думать, что между ними существует особая связь, особая любовь — та, что способен испытывать родитель к ребёнку, которого выделил среди всех прочих. Ей нравится думать, что она была его любимицей. Единственной. Неповторимой. Кровь от крови и плоть от плоти той женщины, которую он любил больше всего на свете. Мужская рука, тяжёлая и тёплая, проходит по её волосам, и Деймон заговаривает на высоком валирийском. Он обращается к Рейнире, и тон его мягок, но настойчив. Эймма, уткнувшись лицом в его плечо, не видит, как мать вздрагивает и ещё крепче сжимает руки. Эймма вдыхает запах отца и не может поднять лицо к матери. Рейнире приходится мягко, но настойчиво высвобождать её из объятий Деймона, чтобы заглянуть дочери в глаза. Лицо её, ещё минуту назад суровое, теперь светится виноватой, робкой нежностью. Она улыбается — той самой улыбкой, которую Эймма помнит с детства, — и, наклонившись, расцеловывает дочь в обе щёки. — Тебе надо расчесать волосы, моя девочка. И платье сменить. Посмотри, на кого ты похожа. Эймма вымученно кивает, и взгляд её мечется к гребню, лежащему на будуаре, а потом снова возвращается к матери. — И я прикажу мейстеру осмотреть тебя. Руки Эйммы сжимаются в кулаки, тело напрягается струной, и зубы сами собой с силой впиваются в нежную плоть розовых губ. Деймон скептически приподнимает бровь — поведение жены, кажется, его забавляет, — но молчит. Он вообще редко спорит с Рейнирой: обычно бросает пару стальных слов, а затем умолкает или вовсе удаляется, предоставляя женщинам выяснять всё самим. И сейчас не спорит. К несчастью для Эйммы. Он лишь проводит ладонью по её макушке — коротко, даже рассеянно, — и отступает к двери, оставляя их наедине.***
38 год от Завоевания Эйгона
Великий Чертог был необычайно оживлён — король Эйнис рассудительно отказался от охоты, но всё же решил устроить небольшой пир. Впрочем, праздновать было нечего, и это понимали все, кто здесь находился. На лицах придворных застыло всё что угодно — скука, тревога, плохо скрытое раздражение, — но только не торжество и не радость. Трон из валирийской стали сверкал в отблесках сотен факелов и свечей. Эймма, стоявшая у дальней стены вместе с Розой, не могла отвести от него взгляда. Она видела его тысячу раз: видела, как мать восседала на нём, расправив плечи, видела, как порой отец занимал её место. Но сейчас всё казалось иным. Мир казался иным. Видеть воочию людей, которые в её памяти были лишь легендами, лишь далёким, полузабытым сном, — это казалось невероятным. Белокурая головка мальчика мелькнула перед глазами, и Эймма опустила взгляд. Принц Джейхейрис стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу, и робко улыбался. Его глаза — неотличимые от её собственных, того же тёмно-фиолетового оттенка — слегка прищурились. Маленькая ладошка поднялась вверх, и когда кулачок разжался, на ней показались вырванные, уже высушенные полевые цветочки — хрупкие, блёклые, но собранные с трогательной детской тщательностью. Она оглядела зал, выискивая глазами мать ребёнка, но, не заметив королевы, с облегчением выдохнула и присела, чтобы оказаться с принцем на уровне глаз. — Какие красивые, — произнесла она, и голос её дрогнул помимо воли. — Я сам их собрал в саду, миледи, — с гордостью изрёк Джейхейрис, и улыбка его сделалась ещё шире, ещё доверчивее. Он напоминал ей Эйгона — до боли, до слёз. Её маленького брата, которому она любила читать сказки по ночам и который засыпал, прижавшись к её груди и сжимая в кулачке край её ночной рубашки. Как же хотелось вновь взять его на руки, услышать его смех, увидеть его румяное лицо, почувствовать, как он обвивает её шею тёплыми ручонками. Эймма чувствовала себя сиротой — настолько одинокой и никому не нужной, насколько вообще может чувствовать себя человек, затерянный в чужом времени. А Джейс, её милый Джейс, — какую боль она причинила ему своей глупостью, своей гордыней. Смерть Люцериса и так ранила их всех, а её исчезновение и вовсе убьёт. Ей не нужно видеть будущее, чтобы знать это наверняка. Мать сляжет, отец почернеет лицом, а Джейс — Джейс будет винить себя. Всегда и во всём. И эта мысль жгла сильнее любого огня. Она смотрела на сморщенные лепестки в детской ладошке и силилась улыбнуться. Получалось плохо. Кроме как ходить со скорбным выражением лица и плакать, она больше ничего не могла делать. И какой глупец сказал, что время лечит, — оно не приносило ничего, кроме боли. Хоть пройдут месяцы, хоть годы — всё равно. Эта боль поселилась в ней, въелась под кожу, стала частью её существа — такой же неотъемлемой, как серебряные волосы и фиолетовые глаза. Джейхейриса хотелось обнять — прижать к себе, зарыться лицом в его светлые кудри и хоть на мгновение представить, что это Эйгон, её Эйгон. Он казался ей почти родным, и мысль эта приходила уже не впервые. Что-то родное было в Эйнисе — в его рассеянной доброте, в его странных снах, в том, как он смотрел на неё с затаённой надеждой. Даже в Алиссе, которая видеть её не желала и при каждой встрече обдавала ледяным презрением. Что-то, чего она не могла объяснить словами, но что ощущала каждой клеточкой своего измученного существа. Всей душой она хотела прижаться к ним. Глупая, отчаянная попытка цветка тянуться к свету и теплу, осознавая вокруг лишь непроглядный мрак. — Они прекрасны, Ваше Высочество. Эймма приняла скромный дар прадеда, но улыбнуться искренне так и не сумела. Губы её дрогнули, растянулись в слабом подобии улыбки, и этого оказалось достаточно. Мальчик довольно кивнул, развернулся на пятках и со всех ног припустил к королю, что сидел у стола, заставленного яствами. Эйнис легко, привычным движением подхватил сына на руки, расцеловал в румяные щёки, а потом поднял глаза и улыбнулся ей — через весь зал, через толпу придворных, через гул голосов. Эймма резко отвела взгляд в сторону, подальше от короля и его щедрой, неуместной улыбки. В дальнем конце зала, у самого выхода на галерею, собрались лорды — очевидно, члены Малого совета. Они о чём-то оживлённо, яростно беседовали, и голоса их то и дело взлетали до громких, негодующих восклицаний, перекрывая гул пиршества. Чуть поодаль от мужчин сидела королева Висенья. Она скучающе обводила зал глазами, одетая в неизменное траурное платье, и выглядела как человек, которого силой заставили сюда явиться. Орис Баратеон, стоявший рядом с ней, по выражению лица ничем не отличался от Вдовствующей королевы. Сам виновник торжества, лорд Аллард Ройс, почётно восседал рядом с королём. Он вымученно улыбался, время от времени кивал — невпопад, рассеянно, — но к еде не притрагивался, и вино в его кубке оставалось нетронутым. На лице его не было и тени скуки; напротив, оно казалось чересчур напряжённым. Эймма слышала, что он разбил войско — если тот сброд вообще можно было назвать войском, — но штурмовать замок не стал. А потом явился Мейгор и закончил всё сам. О том, что принц устроил там, говорили теперь на каждом углу: шёпотом, с оглядкой, со смесью ужаса и привычного принятия. Без удивления. Ибо иного от принца никто и не ожидал. Жестокость этого человека настолько срослась с ним, что в хорошем настроении он пугал людей больше, чем когда был мрачен. — Пекло, — голос Серисы Хайтауэр раздался сбоку, приглушённый и раздражённый. Эймма обернулась. Женщина стояла рядом, в бирюзовом платье с необычными красными вставками на рукавах, и судорожно пыталась оттереть капли пролитого вина с ткани. Выглядела она такой же усталой и измождённой, как и всегда, и, несмотря на принадлежность к одному дому, вовсе ничем не была похожа на Алисенту Хайтауэр. Жену своего деда Эймма запомнила как властную, жёсткую, тщеславную женщину, способную одним взглядом заморозить целый зал. Сериса же казалась тихой, смиренной, бесплотной, точно она давно перестала принадлежать этому миру и лишь по инерции переставляла ноги. Потом она распрямилась и устремила равнодушный взгляд куда-то в дальний конец зала. Эймма невольно проследила за ним. Мейгор, облачённый в цвета собственного дома, вальяжно облокотился на резную спинку стула и попивал вино. Рядом с ним, ничуть не смущаясь чужого присутствия, сидела женщина с длинными, скорее медными, чем каштановыми волосами и, кажется, тёмными глазами. Они вели беседу — ничего непристойного, просто разговор, — но в том, как близко она склонялась к его плечу, как касалась пальцами края своего кубка, как он, не глядя, наклонялся к ней в ответ, чудилась странная, неуловимая интимность. Сериса тоже это чувствовала. Если на её лице и мелькнула тень боли, то лишь на пару мгновений. И женщина, подобрав юбки, молча двинулась прочь. — Роза, — шепнула Эймма, провожая взглядом исчезающий бирюзовый силуэт. — Кто эта женщина? Фрейлина, кажется, только и ждала этого вопроса. — Алис Харровей, миледи. Дочь Лукаса Харровея, нового лорда Харренхола. — А что случилось со старым? — Весь его род умертвили, — Роза поморщилась и передёрнула плечами, словно от холода. — Всех до единого. Эймма медленно кивнула, переваривая услышанное, а потом снова, помимо воли, взглянула на Мейгора. На человека, чьё имя в будущем боялись произносить вслух, чтобы не навлечь беду. Что же жило внутри этого человека? Только ли одна жестокость, выношенная годами и закалённая в пламени, или же тлело там что-то ещё — глубоко, под спудом, куда он сам боялся заглядывать? Те слухи, те домыслы, те рассказы, что передавали из уст в уста, не рождались на пустом месте. Не бывало дыма без огня, а огонь, пожиравший Мейгора, был чернее самого Балериона. Ей не следовало на него смотреть. Определённо не следовало. Предостережения Серисы имели вес — горький, выстраданный, — но Эймма не могла отвести взгляда. Что-то неуловимое, тёмное и притягательное таилось в этом мужчине, в том, как лениво он подносил кубок к губам, как небрежно откидывал прядь серебряных волос, упавшую на лоб, как рассеянно скользил взглядом по залу, ни на ком не задерживаясь подолгу. Ни на ком, кроме неё. — Он снова смотрит на вас, — мечтательно, с придыханием прошептала Роза, — а вы — на него. Даже злой, предостерегающий взгляд Эйммы не унял её пыла. Фрейлина лишь улыбнулась шире, прикусила губу и сделала вид, что поправляет складки платья. — Вздор... — начала было Эймма, но голос её дрогнул и оборвался, стоило ей вновь попасть в сеть фиолетовых глаз. Да. Он действительно смотрел. С любопытством — холодным, изучающим, какое бывает у змеи перед броском, — разглядывал её фигуру у дальней стены. И одни Семеро ведали, как иные могли бы истолковать этот взгляд. Чего в нём было больше: насмешки или приглашения? И если приглашения — то к чему? Пальцы её сжали стебельки сухих цветов, и один из них, самый хрупкий, рассыпался в пыль. Если даже легкомысленная Роза заметила его интерес, заметят и другие. А что тогда? Какие ярлыки навесят на неё, какие шепотки поползут по замку, точно змеи? Даже думать об этом было страшно. Алис Харровей наклонилась к Мейгору, что-то шепнула с улыбкой, почти касаясь губами его уха. Лицо принца не изменилось. Он не сводил глаз с Эйммы, и женщина рядом с ним словно перестала существовать. Эймма помнила, какая страшная участь ждала эту Алис. Помнила смутно, обрывками, но достаточно, чтобы кровь стыла в жилах. Как и всех, кто был хоть сколько-нибудь близок с принцем. — Не ходи за мной, Роза. Руки сами собой заломились за спину, пальцы сплелись в тугой, напряжённый замок. Подбородок приподнялся. Эймма сделала шаг — на первый взгляд безрассудный, бесцельный, но на самом деле продуманный ровно настолько, чтобы слегка приблизиться к принцу. Ровно столько, чтобы он заметил. И он заметил. Краем глаза она уловила, как его пальцы, до того рассеянно постукивавшие по подлокотнику, замерли. Она остановилась не так близко, но достаточно, чтобы чётко видеть его лицо, улыбнувшееся ей одними глазами. Эймма вновь прислонилась спиной к холодной стене, когда Эйнис резко поднялся со своего места. Кубок взметнулся в его руке, и король начал говорить — громко, торжественно, — но слова его пролетали мимо ушей, сливаясь в неразборчивый гул. Лишь когда прозвучало имя Мейгора, она очнулась. Принц невольно поднялся, обвёл гостей равнодушным, почти скучающим взглядом, и последним, кого он удостоил внимания, оказался собственный брат. Кубок его взлетел в коротком, небрежном салюте прежде, чем король успел закончить свою речь, и вино исчезло в один жадный глоток. Стоило ему вновь опуститься на стул, как Алис тотчас прильнула к его плечу, улыбнувшись своей манящей улыбкой. Что же чувствовала Сериса, глядя на это? Неужели Мейгора вовсе не волновали чувства законной жены? Конечно, нет. Его заботило лишь собственное эго. Принц сидел у самого края стола, а она стояла в десяти шагах от него, прижатая к стене так сильно, словно силилась врасти в камень и исчезнуть. А потом он вдруг грубо, одним резким движением отстранил от себя Алис, поднялся и, не сводя взгляда с Эйммы, направился прочь из зала. Точно приглашал следовать за ним. Но для чего? Разум твердил, что добром это не кончится, что лучше остаться здесь, среди людей, в безопасности. Но Эймма редко слушала разум. Она привыкла действовать чувствами, а не головой. Появившийся откуда ни возьмись сквозняк подхватил подол её лавандового платья, когда она медленно, шаг за шагом, ступала по холодным каменным плитам. Тёмное Пламя, меч Завоевателя, мирно покоился у стены, прислонённое к ней так небрежно, словно не было бесценным сокровищем. Валирийская сталь переливалась в свете факелов тёмными волнами. Пальцы её коснулись рукояти, провели по шершавой, истёртой чужими ладонями поверхности. — Я знал, что ты не невинная овечка, голубка. Из его уст это прозвучало как комплимент. От принца уже разило вином, и взгляд его, устремлённый на неё, был затуманен той особой, тяжёлой поволокой, какая бывает у изрядно выпившего человека. — Прошу прощения, мой принц? — Мой брат невероятно щедр, — глаза его пробежались по ткани её платья, по лифу, по рукавам, пока он делал ещё несколько шагов, сокращая расстояние между ними. — Впрочем, ничего иного я от него и не ожидал. Эймма нахмурилась от пренебрежения, что сквозило в каждом слове Мейгора, хотя король, по сути, не сделал ему ничего дурного. Но спорить она не стала. Себе дороже. — Скучное зрелище. Я думал, что умру от тоски, — он остановился рядом с ней, вальяжно опёрся плечом о стену и натянуто улыбнулся. — Не так ли, голубка? Ты тоже там силилась исчезнуть. Прикинуться тенью. Но у тебя плохо выходит. Слишком заметная. — Разве это не пир в вашу честь, Ваше Высочество? — Можешь думать, как посчитаешь нужным, — пожал плечами Мейгор. — Король празднует так, словно выиграл войну, хотя то, что произошло, и битвой назвать сложно. Так, стычка. — Вам виднее, я там не присутствовала. Мейгор пристально посмотрел на неё и вдруг рассмеялся — негромко, но, кажется, вполне искренне. — Уверен, что твои глазки не предназначены для такого зрелища, голубка. Им место над книгой, у камина. А не на поле боя. — Вы убили их всех. И тех стариков у берега. Зачем? По правде, Эймме было всё равно. Ей не было жаль этих людей — их жадности, их смрада, их животного существования, — но и смысла в их смерти она не видела. Если мятежники в Орлином Гнезде были предателями, то те рыбаки — лишь бедняками, каждый день боровшимися за жалкие крохи жизни. А те дети... Эймме часто снились их перекошенные в чёрном пламени лица и последний, нечеловеческий крик, что до сих пор стоял у неё в ушах. — Наказание за предательство — смерть, — ответил Мейгор с той же безмятежной улыбкой, делая пару шагов к ней и снова прислоняясь плечом к стене. Он был теперь совсем близко. — За что надо было наказать тех стариков? И детей? — Ты видела, как они жили. Смерть избавила их от никчёмной жизни. Я оказал им милость. Эймма покачала головой. — Это жестоко. — Нет. Это правда. А правда редко когда бывает милосердной. Ей никогда не понять его извращённой логики. Никогда. Эймма подумала: а смогла бы она сама убить людей, которых ненавидела? Алисенту, Эйгона, Эймонда. Особенно Эймонда — убийцу своего младшего брата. Она представила, как взяла бы рукоять Тёмной Сестры, и как остриё пронзило бы плоть, как кровь закапала бы на каменный пол. Представила — и не почувствовала ничего. Но думать об этом — одно, а сделать — совсем другое. Одни люди находят тысячу причин не обагрить руки в крови; другие — тысячу оправданий, чтобы сделать это. Эймма относила себя к первым. Мейгор явно был из вторых. Они были слишком разными, чтобы вести этот диалог, чтобы вообще находить общие слова. Так богач никогда не поймёт нужд бедняка, а боги — удела смертных. Их же разделяла пропасть глубже. — А тебе жаль их? — Да. Жаль. — Тебе ещё учиться и учиться лгать, голубка. Эймма не заметила, как он наклонился. А когда осознала прикосновение пальцев к своему подбородку — то самое, уже знакомое, — отступать было некуда. За спиной лишь камень. Мейгор, как и прежде, приподнял её лицо, заставляя взглянуть в свои глаза, и принялся наблюдать. За каждой дрогнувшей жилкой, за каждым взмахом ресниц, за каждой тенью, пробегавшей по лицу. Эймма не считала себя искусной лгуньей, но сам факт, что Мейгор видел людей насквозь — именно видел, без усилий, — вызывал в ней страх. Таким, как он, невозможно было управлять: им не улыбнёшься кокетливо, они не млели от женских чар. С такими людьми приходилось взвешивать каждое слово, прежде чем произнести вслух. Всё равно что ступать босыми ногами по раскалённым углям. — Я не Эйнис, голубка, — выдохнул он. — И в сказки не верю. Никогда не верил. Запах дракона ударил в нос, перебивая вино, и Эймма усилием воли заставила себя не отшатнуться. Она лишь всматривалась в его лицо — молодое, но уже исполосованное шрамами. — Я просто не вижу смысла в их смерти, вот и всё, мой принц, — произнесла она и сама удивилась твёрдости собственного голоса. — Милосердие, значит. Вполне в духе кисейных барышень, вроде тебя. Послышались торопливые шаги. Роза возникла в галерее вовремя — или некстати, смотря с чьей стороны поглядеть. Эймма не видела лица служанки, но знала: оно наверняка вытянулось в смеси ужаса и любопытства. — Миледи, — голос фрейлины задрожал, срываясь, — вас ищет король. Мейгор улыбнулся и коротко, едва заметно кивнул головой в сторону девушки — намёк, скорее приказ удалиться. Но задерживаться Эймма и не пыталась. Она вновь заломила руки за спину, развернулась и направилась прочь, мимо застывшей Розы, обратно в шумный зал, к свету, к людям. Затылком она всё ещё чувствовала его взгляд — тяжёлый, пристальный, не отпускавший.***
Красные Горы
Красные Горы — суровая, каменистая гряда, что простирается через весь юг Вестероса. Шатры, хлопающие полотнищами на горячем ветру, стоят на иссушенной, бесплодной земле, усеянной колючим кустарником. Сколько ни всматривайся в даль, не заметишь ни клочка зелени, ни единого дерева — лишь бескрайняя, выжженная пустота, уходящая к самому горизонту. Внутри шатра воздух тяжёл и густ, и сладкий, приторный запах благовоний плывёт из медных курильниц, застилая всё вокруг. Для дорнийцев этот аромат — привычный и желанный; чужеземцев он душит, вызывает тошноту и головную боль. Два опахала, мерно покачиваемых невидимыми руками, рассекают густой, почти осязаемый воздух, разгоняя духоту. Юноша с тёмными, падающими до плеч волосами, влажными от пота, сбрасывает на пол пропылённые штаны. Его смуглое, ещё по-мальчишески гибкое тело открывается взгляду, и стоящие рядом девушки тут же увлекают его в сторону ложа. Их губы, розовые и влажные, оставляют на его коже вишнёво-красные следы — одни поверх других, — и он скромно улыбается, запрокинув голову, позволяя им делать всё, что они пожелают. Король - Стервятник смотрит на них. У него нет ни знатной крови, ни громких титулов, ни подобия образования. У него нет ничего, кроме редкого умения убеждать других. Говорят, он родился в подходящее время — в те годы, когда ненависть к Таргариенам вскипала на их земле с каждым днём всё сильнее. Народ просто ждал того, кто первым сплотит эту неприязнь, придаст ей имя и цель, поведёт за собой. Этим человеком стал Кассар. Он не знает ничего о военном деле. Он невежествен — никогда не изучал карт, не разбирал стратегий. Но, несмотря на это, за ним идут люди. И, быть может, очень скоро начнут за него умирать. Власть всегда кружит голову — всегда, и неважно, сколь ничтожно происхождение человека. Кассар чувствует себя Богом и королём одновременно, смертным, не имевшим ничего, но собственными усилиями, собственной волей и хитростью заполучившим всё. — Мой король, — проворковала девушка, прижимаясь губами к его шее и оставляя на смуглой коже алый след. Он прикрыл глаза от удовольствия, стоило только услышать это обращение. Оно дурманило сильнее самого крепкого вина, проникало в кровь и грело изнутри. Юноша опустился рядом и уставился на него снизу вверх своими большими, тёмными, как маслины, глазами — покорный, ждущий. Кассар наклонился, схватил его за подбородок, вглядываясь в нежные, почти девичьи черты, и медленно, хищно улыбнулся. Девушка уже спускалась поцелуями к его бёдрам, оставляя влажную дорожку на коже, когда полог шатра резко откинулся, впустив полосу ослепительного солнечного света и порыв горячего ветра. Вошёл Уолтер Виль, сын печально известного Вдоволюба. От представшей его взору картины он лишь слегка поморщился — едва заметная судорога пробежала по лицу, — но остался стоять молча, скрестив руки на груди, ожидая, когда Кассару заблагорассудится поднять на него взгляд. Послышался тяжёлый, усталый вздох и сдавленная ругань. Стервятник неохотно отстранил от себя юношу, небрежно, словно надоевшую игрушку, приподнялся с ложа — ничуть не стесняясь собственной наготы — и возмущённо уставился на своего соратника. Лорд Уолтер был среди тех дорнийцев, что примкнули к нему сразу, не раздумывая, движимые жаждой отомстить Таргариенам за всё то зло, что принесли они на их мирные земли. — Вы отвлекли меня, — он схватил графин рукой, унизанной дешёвыми перстнями, наполнил вином медный кубок до самых краёв и, поднеся к губам, залпом выпил до дна. Кадык на его шее дёрнулся. Уолтер, не мигая, посмотрел сперва на обнажённые тела, что в отсутствие хозяина уже сплелись на ложе в сладострастном, не знающем стыда поцелуе, сглотнул, едва удержавшись от гримасы отвращения, и перевёл взгляд на Кассара. — Нам нужно обсудить стратегию, милорд. — Ваше Величество, — резко перебил его Стервятник. — Простите? — Уолтер в недоумении повёл бровями, но внутри уже всё кипело. — Обращаясь к королю, ты должен говорить «Ваше Величество». Или ты забыл, перед кем стоишь, лорд Виль? Виль сжал кулаки так, что костяшки побелели, стараясь удержать последние нити самообладания. Но этот человек, кажется, намеревался вывести его из себя окончательно. Кассар развернулся к нему всем корпусом, театрально приподнял брови и сделал рукой небрежный жест — мол, продолжай, давай же… — Прошу прощения, Ваше Величество, — последние слова прозвучали сквозь плотно сжатые зубы, с какой-то яростной, с трудом подавленной дрожью, но, к счастью, Стервятник этого не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Он лишь довольно кивнул и снова наполнил кубок. — Нам следует обсудить наши дальнейшие действия… — Что нам обсуждать? У нас огромная армия, — с лихорадочным, почти безумным блеском в глазах перебил его Кассар, опускаясь на ложе. Женские руки тотчас обвили его шею, заскользили по груди, и он прикрыл глаза. — Мы разгромим их. Сотрём в пыль. — Наша армия плохо обучена, Ваше Величество, — возразил Уолтер, с трудом удерживая голос от дрожи. — И у Таргариенов есть драконы… — У той шлюхи тоже был дракон, — раскинул Кассар руки в стороны, — и где она теперь? Но Уолтер не питал подобных иллюзий. Им предстояло выйти против драконов, и цена любой, самой ничтожной ошибки измерялась не золотом, не землями — жизнями, их собственными и тех, кто поверил в это безумие. — Ваше Величество… — Этот разговор становится скучным до невозможности, — Стервятник изобразил на лице страдальческую гримасу, а затем и вовсе прикрыл глаза, когда губы юноши коснулись его лопаток. — Если у тебя нет ничего по-настоящему важного, можешь удалиться прочь. И пришли нам ещё вина. — Письмо от Дерии Мартелл можно считать достаточно важным!? — процедил Уолтер сквозь стиснутые зубы. — Вполне, — донеслось с ложа, заглушённое сдавленным смешком. — Оставь его на столе. Пергамент был в тот же миг сброшен на щербатую деревянную столешницу. Уолтер прикрыл глаза — не от света, а от подступившей, глухой и бессильной злости, — но ничего не сказал. Он уже слишком часто ловил себя на мысли, что всё это — заведомо тщетная, обречённая затея. И всё же продолжал верить — с непоколебимостью отчаяния, с упрямством человека, которому больше нечего терять. Молча развернувшись, он покинул шатёр, и полог упал за его спиной, отсекая духоту благовоний и звонкий, торжествующий смех Короля-Стервятника.