«Ариадна, любовь моя, я вышел из лабиринта, победив зверя — но не зажигай пока света. Я боюсь, что когда ты увидишь меня — ты закричишь».
Золотая нить вьётся. Вьётся, вьётся. От неё в темноте исходит сияние. Оно ведёт меня назад к свету. Я наклоняюсь. Под ногами столько золотых нитей. Выпущенных из рук, потемневших от времени, ненужных. Я знаю, из лабиринта никто не выходил. Живым. Рыжие волосы в солнечном свете нарождающегося утра сияют. Золотом. Девочка моя, нежная, солнечная, любимая, лежит на подушке, подперев щёку кулаком. Вокруг неё золотое сияние. Джин-ни. Звон монеток на поясе у танцовщицы. Трель соловья. Шум сбегающего с камней ручья. Я оставляю лёгкий поцелуй на плече, густо усеянном золотой пылью веснушек, поправляю одеяло. Любуюсь ещё лишь с долю секунды. И выхожу прочь. Точнее, продолжаю спускаться в лабиринт. С тех пор, как мы победили, постепенно всё стало иначе. Словно я развернулся на сто восемьдесят градусов и пошёл прочь, с каждым днём всё дальше от света, всё глубже и глубже во тьму. Вокруг становится всё мрачнее и пахнет затхлостью. Раньше я думал, что зло — это Волдеморт. Чистое, дистиллированное, не разбавленное оттенками правды, доброты или милосердия. Я ошибался. Зло — это мы. Я, ты, они. Они — забывающие своих престарелых родителей, они — предающие любимых супругов в объятиях случайных встречных, они — спящие с собственными братьями, они — приколачивающие мёртвые головы домовиков к стене, они — подсаживающие на алкоголь и веселящие вещества детей, они — выворачивающие суставы круциатусом беззащитным или обезоруженным, они — наживающиеся на слабоумии старух, они… Они и я, думающий, что руками можно разгрести эту невыносимо зловонную кучу дерьма, не испачкавшись. Я бросаю палочку и обрушиваю удар кулака на лицо задержанного. Слышен хруст, нос теряет свою изначальную форму, я удовлетворённо киваю. Так ли неправы были борцы за чистокровную мерзость? Получается, горбатого могила исправит, а от маггловских привычек так просто не избавиться. Не изжить из себя маггловскую кровь. Ведь сейчас мне ощутимо кажется, что магия недостаточно показательна для этих ушлёпков. Спасибо большому Дэ и его урокам бокса. От руки к самому сердцу пробегает приятный щекотный импульс. Импульс рождает чёткое ощущение правильности. На всех, конечно, ударов не напасёшься, но попытаться можно. Двое выставляют заключённого прочь. В этот раз я аккуратен — мне и одного выговора вполне хватило. Нос вправлен. Кровь убрана. Или я думаю, что убрана. Потому что, когда Джинни дома помогает мне стащить красную ткань, то всё равно замечает бурые засохшие пятна. — Ты ранен? — спрашивает она, хмуря свои светлые, желтоватые брови. Мне нравится, когда она не накрашена. Это рождает во мне обманчивое чувство простоты и правильности утраченного детства. Чистоты. — Не моя, — коротко киваю, пряча глаза. Во рту ощущается привкус железа. Джинни отворачивается и резким взмахом палочки отправляет мантию в таз. Льётся вода, пахнет мылом. Мантия до утра высохнет и будет как новая, в отличие от моей души. Если долго вглядываться в бездну, то… Я моргаю. Отражение в зеркале расплывается жутковатой ухмылкой, на секунду мне кажется, что там, в зеркале, не я, а кто-то, кого я столько лет безуспешно пытаюсь схоронить в безымянной, затерянной в пустошах за Хогсмидом могиле. Иногда я испытываю невыносимо яркое желание вернуться туда с лопатой, как в день смерти Добби, — будто бы смерть уравнивает друзей и врагов, — разрыть землю и убедиться, что Волдеморт действительно мёртв. Иначе почему он смотрит на меня из зеркала зелёными глазами и смеётся? Зелёный и красный — на разных сторонах спектра. Зелёный — трава, жизнь; красный — кровь, огонь, смерть. Но если перемешать цвета, выйдет только бурая грязь.* * *
Помощница руководителя мракоборцев Аманда Коллинз — желчная блондинка с лошадиным лицом и голубыми глазами навыкате. Я долго думаю, кого же она мне напоминает, почему при всей отталкивающей меня внешности я чувствую в ней что-то невыносимо знакомое и не могу вымолвить и слова в её присутствии. Пока наконец… — Тётя Петуния никогда меня не любила, — говорю я, выпив слишком много пунша на предрождественском собрании штаб-квартиры. Кладу голову на колени Аманды, не зная даже, не против ли она. — В начальной школе я сделал ей такую красивую аппликацию из резанной бумаги и ниток на День матери. А она лишь поджала губы и убрала подальше в кухонный шкаф, за специи. А потом, по осени, я увидел остатки вымокшей бумаги в луже. Должно быть, она выбросила аппликацию в урну, а на газон её унесло ветром. Мне так хотелось, чтобы меня любили. Слизняк. — Ты не в силах изменить прошлое, — говорит Аманда удивительно мягко. Я думал, она умеет лишь визгливо смеяться и с цокотом закатывать глаза, что делает её такой похожей на тётю Петунию. — Но ты можешь его осмыслить, отпустить былое и людей, оставшихся в нём, и жить собственную жизнь своим умом. Я возвращаюсь домой и в лоб спрашиваю у Джинни: — Что было бы, не будь я тем, кто убивает чудовищ? Любила бы ты меня? — Если бы ты был не тем, кто побеждает чудовищ, то это был бы уже не ты. Так стоит ли переживать? Её ответ приводит меня одновременно в ярость и восхищение. Хитрая дрянь. — И всё же ответь! — В чём ты подозреваешь меня, Гарри? В том, что сам по себе ты мне не нужен? Что между нами нет ничего общего, кроме твоих денег, славы и статуса? Джинни кипятится, лицо становится раздражённым. Острые когти гарпии, набитые на её левом плече, кажется, нацеливаются мне прямо в лицо. В наглую пьяную харю. — Хочешь сказать, что мы всё ещё не равны? Ни войны, ни победы — ничего не было, и моей заслуги в этом нет? Нет ни моих удач, ни моих потерь, ни моих слёз? И я всё ещё должна заслуживать твоего снисхождения? Заканчивает она уже спокойно. Холодно, как человек, подобравший бесспорный аргумент и этим заимевший твёрдую почву под ногами. — Я не это имел в виду. — Мне стыдно, я понимаю, что спор проигран, даже толком не начавшись. — А что же? — Её глаза — узкие яростные щёлки. Так смотрела моя мать на Северуса Снейпа, застывшего возле портрета Полной Дамы. Иногда я чувствую себя им — неуклюжим до одури, но не имеющим права повернуть назад. — Жалеешь, что не женился на ком-нибудь более достойном? На Гермионе, например? — Плевать на Грейнджер, ясно? На то, как мы похожи и сколько дружили. Я её не хочу. Устало стаскиваю очки и тру глаза. Меня от этой темы уже тошнит. Мы возвращаемся к ней снова и снова. Как будто бы я когда-то смотрел на Гермиону больше, чем на друга, как будто не Рон был влюблён в неё с самого первого курса. Как будто я не только слепой, но и товарищ никудышный. Я и так уже перестал общаться с Гермионой: расшаркиваюсь с ней в коридорах Министерства и, сославшись на дела, испаряюсь. Только ради неё, ради Джинни. Всем рано или поздно приходится делать выбор между друзьями и любимыми. От этого больно, но с этим ничего не поделаешь. Таков ещё один беспросветный мрак взрослой жизни. Я бухаюсь на пол и обнимаю колени Джинни, утыкаясь в бёдра, даже, может, чуть выше. Трусь щекой. Я — потерянный беспутный щенок. — Ты мой дом. Ты моя жизнь. Моё — всё. Я не вынесу твоего предательства! — Трезвый я бы никогда так не сказал. Во мне в жизни не было такого красноречия. Чёртова тётя Петуния! Ну что ей стоило не быть такой мелочной, злопамятной, завистливой сукой? Слёзы стоят в глазах. Мутные, пьяные, омерзительные. Джинни пытается меня оттолкнуть, разжать сцепленные на коленях до боли руки, я не пускаю. Мне кажется, что если она вырвется, то я её уже больше не увижу. А она мне нужна, как воздух, как якорь, как любовь тёти Петуньи, как золотая нить. Я — потерянный в лабиринте. Из лабиринта нет выхода. Меня заперли в нём, чтобы оградить остальных. Мои руки — две отвратительные бледные клешни — ползут вверх по поджарым бёдрам Джинни. Она вся здесь, передо мной — такая маленькая, такая яростная, желанная. Золотая девочка Гарри Поттера. С бёдер руки перемещаются на талию, а губы находят её упрямо сжатый рот. Она мотает головой, но я не отступаю, я тесню её, сковывая, порабощая, заявляя свои законные права. В темноте спальни она сдаётся мне. Моим губам, моим рукам, твёрдо набрякшему члену. Горячо шепчу ей про то, что если она бросит меня, то я останусь совсем один в темноте, а потом изливаюсь внутрь, ослепнув на секунду от золотой вспышки перед глазами. — Я шёл на смерть и думал о тебе, скитался по лесам и искал глазами точку с твоим именем на карте. — Мы так и лежим в темноте, не зажигая света, и Джинни, неподвижная и притихшая, прижимается разгорячённым бедром к моему. Рядом. — Мне хотелось вернуться, но я не смел. Я хотел, чтобы ты мною гордилась. Хотел, чтобы тебе никогда не было страшно. — Я сглатываю. Вот тут мы и свернули куда-то не туда. Волдеморт, смеясь, шагает в тень, и я больше не вижу его рожи. До поры до времени. Победивший чудовище, сам стано… — Я тебя не заслуживаю. — Так всё-таки я тебя или ты меня? — откликается Джинни глухо, но достаточно ехидно. — Ты уж определись. Я так и знал: теперь Джинни будет ещё минимум неделю язвить. А накручивать себя — и того дольше. Я просто конченный дурак.* * *
Уход Рона из мракоборцев становится для меня настоящим предательством. Возможно, даже худшим, чем его уход тогда из палатки в лесу. Нет, совершенно точно, хуже. Там, в палатке, я даже толком не понял, что случилось. Я был готов умереть каждую секунду, а в мыслях всё зудело и зудело от копящегося раздражения. Рон ушёл — и пусть бы катился, думал я тогда. Но теперь… Рон хочет быть счастливым. Хочет приходить домой и ни о чём не думать, спокойно ложиться в кровать и обнимать жену, смотреть, как растут дети. Не думать и не видеть во сне сгорбленных колдунов, торгующих человеческими останками для зелий в глубинах Лютного. Рон бросает меня во мраке одного. Как когда-то бросил Дамблдор. Разве что не уходит по сияющей платформе. Они все бросают меня: родители, Сириус, Ремус, Дамблдор… Было бы мне легче, если бы Рон всё ещё был моим напарником, сдерживал разрушительные порывы, или всё уже предрешилось давно-давно, когда я первый раз замахнулся и сразил мечом василиска, змееголовое чудовище, вырывая из лап смерти мою золотую девочку? Я не знаю. Ведь каждый, кто убивает чудовище, должен занять его место.* * *
Мы вскрываем притон. Лучше бы это были Пожиратели. Мне до сих пор сложно смириться с мыслью, что зло гораздо более изощрённо и изобретательно, что у него не одна, но тысяча голов, что срубая одну, ты даёшь место для роста ещё двум. Я — герой, идущий рубить чудовище, я… И я больше не вижу здесь людей. Я захожу домой, всё ещё чувствуя металлический привкус крови и её запах на одежде. У меня нет сил даже на эванеско, ведь в главном оно бессильно. Медленно поднимаюсь в спальню. В комнате совсем темно, лишь седой лунный луч просачивается сквозь прореху в шторах. Я иду к этой полоске света и, чуть расширив зазор в ткани, выглядываю наружу. Где-то внизу жёлтое сияние фонаря помогает лунному свету немного разогнать мрак ночи. Безлюдно. Пустынно. — Гарри? — за спиной раздаётся полусонный голос Джинни. Я сглатываю. Надо было лечь в гостевой. Но нет сил отказаться от её согревающего тепла. От ловких пальцев в волосах, от мягкого дыхания на щеке. От нежного зверька, свернувшегося рядом. От золотого сияния выпущенной из рук нити. Пауза затягивается. Фонарь пульсирует в темноте желчно-жёлтым, в такт моим ходящим ходуном желвакам. — Гарри, что с тобой? Почему ты молчишь? Мне страшно. — Знаю, любимая. Прости. Давай не будем зажигать свет? Поговори со мной так, в темноте…