Когда смолкают часы

R
В процессе
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 7 страниц, 2 954 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Пролог.

Настройки
Примечания:
      В северном крыле особняка герцогини, даже в полдень царил сумрак. Окна здесь выходили не на сад и не на улицу — только на глухую стену соседнего дома, сложенную из тёмного, вечно влажного камня. Комната, которую Кафка отвела Стелле, была устроена со спартанской аккуратностью человека, который не привык к лишним вещам: кровать с льняными простынями, платяной шкаф из простого дерева, письменный стол без единой бумаги, таз для умывания на тумбе. Ни цветов на подоконнике, ни картин на стенах, ни даже зеркала — Кафка не запрещала их прямо, но никогда не дарила, а Стелла, привыкшая не просить лишнего, не заводила разговора об этом.       Сейчас девушка сидела на краю кровати, вцепившись пальцами в края платья, расстеленного перед ней на одеяле. Платье было тёмно-синим — того оттенка, который появляется на небе за минуту до того, как ночь окончательно поглощает закат. Шёлк переливался при каждом движении свечи, глубокий и густой, словно сама тьма решила принять форму ткани; драгоценные камни на корсаже — неброские, но дорогие — мерцали едва заметно, как далёкие звёзды на ещё не погасшем небе. Это было самое красивое платье, которое Стелла когда-либо видела, и, наверное, самое красивое, которое ей когда-нибудь доведётся надеть — в этом она не сомневалась ни секунды.       Она провела по ткани подушечками пальцев, и шёлк оказался холодным и гладким, как вода из горного ручья. Он не грел и не успокаивал, он просто существовал — такой же, как и она сама, вынутая из ниоткуда и помещённая сюда, в эту комнату, в эту жизнь, которой она никогда не выбирала. — Ты должна надеть его, — раздался голос от двери. От его появления Стелла даже чутка вздрогнула: слишком уж внезапно он раздался в плотной тишине комнаты. Ни предшествующих шагов, ни даже открывания двери не было слышно. Возможно, она настолько глубоко погрузилась в свои мысли, что даже не заметила ничего такого, пока не полился этот сладкий голос, пробивающийся через самые плотные завесы мыслей.       Кафка стояла на пороге, прислонившись плечом к косяку, и на её лице не было ни тени улыбки. Только спокойствие — то особенное, пугающее спокойствие человека, который никогда не сомневается в том, что говорит. Они не смотрели друг на друга — обе смотрели на платье, на эту синюю ткань, которая уже стала центром вселенной их маленькой комнаты. — Ты пойдёшь на бал, — продолжала Кафка, и её голос звучал так, будто она читала вслух давно написанное письмо. — Ты будешь танцевать с принцем, будешь улыбаться ему и делать вид, что тебя больше ничто в этом мире не интересует. А когда часы пробьют полночь…       Она сделала паузу — ровно настолько долгую, чтобы Стелла успела представить все возможные окончания этой фразы, ни одно из которых не было счастливым. — Я знаю, — тихо сказала Стелла. В её голосе не было ни страха, ни отчаяния, ни даже той обречённости, которую можно было бы принять за слабость. Только усталость — глубокая, въевшаяся в кости, какая не бывает у восемнадцатилетних девушек, но бывает у тех, кого растили не для жизни, а для поручений. Она не помнила, когда впервые поняла, что её учат не танцам и этикету, а терпению и молчанию. Возможно, она всегда это знала, просто принимала как должное. Она и без того должна быть благодарна Кафке за банальную возможность жить в тепле и достатке, поэтому ей и не было принято "возникать" против действий мачехи.       Кафка в ответ на её слова улыбнулась — коротко, красиво, как учитель, который доволен своей лучшей ученицей. В этой улыбке не было тепла, но и жестокости тоже не было; была только уверенность человека, который знает, что его инструмент никогда не подведёт. — Ты всегда знаешь, — сказала герцогиня. — Поэтому ты и нужна мне.       Она легко оттолкнулась от косяка и скользнула в коридор, растворившись в сумраке быстрее, чем Стелла успела моргнуть. Только лёгкий шорох юбок и едва уловимый запах горького миндаля — её вечные спутники — остались в комнате, а затем исчезли и они. Стелла снова осталась одна.       Стелла снова посмотрела на платье, потом перевела взгляд на свои руки — тонкие, с длинными бледными пальцами. Руки, которые умели держать клинок так же естественно, как другие держат вилку или карандаш. Её никогда не учили этому специально — не было ни уроков фехтования, ни тренировочных спаррингов. Просто в один день Кафка положила перед ней узкий нож и сказала: «Сделай». И она сделала. А потом снова. И снова. И в какой-то момент перестала замечать разницу между тем, чтобы поправить причёску и тем, чтобы...впрочем, неважно.       Она никогда не просила об этой жизни, но и не жаловалась на неё. Потому что жаловаться было некому — Кафка слушала бы с вежливым интересом, но это ничего бы не изменило, а больше не было никого. Стелла давно перестала представлять себе других людей в своей жизни. Ей казалось, что она родилась уже здесь, в этой комнате, с этим платьем и этим приказом, ждущим своего часа.       Встав с кровати, она взяла со стола тяжёлый подсвечник с оплывшей свечой и подошла к окну. За стеной, за тремя кварталами тесной городской застройки, возвышался королевский дворец — она видела его шпили даже отсюда, даже в темноте, потому что они были подсвечены снизу факелами, дежурившими на стенах всю ночь. Стелла никогда не была внутри. Только снаружи, в толпе, когда Кафка отправляла её следить за кем-то или передавать что-то. Всегда снаружи. Всегда по делу. Никогда — просто так, для себя.       Уже завтра она снова будет там, но теперь не как своеобразный курьер или смотритель, а как полноценная леди, с именем, домом и честью стоять рядом с Королевской семьёй. Эта жизнь всегда была на расстоянии вытянутой руки, но сколько бы она до неё не бежала — всё без толку. Словно с каждым шагом она была всё дальше и дальше, отдаляясь на километры вдаль, как миражи в море. И вот теперь она наконец-то увидела сушу, такую желанную и доселе далёкую. Но она отнюдь не счастлива. Эта суша повлечёт за собой лишь беду.       Задув огонь на свече и поставив её на подоконник, она резким движением, неожиданным для себя самой, задёрнула штору, и на ощупь добралась до кровати. Легла поверх одеяла, не раздеваясь, и уставилась в потолок, которого всё равно не видела, потому что в комнате не осталось ни одного источника света — только тьма, плотная и вязкая, как старая патока. Где-то далеко, в другой части особняка, пробили часы. Стелла не считала удары — она просто лежала и ждала, когда сон придёт за ней, чтобы украсть хотя бы несколько часов тревоги. Лежала она...долго. И перед тем как провалиться в беспамятство, она прошептала в пустоту слова, которые придумала сама несколько лет назад и повторяла перед каждым таким заданием, словно молитву: — Пусть он не будет чудовищем.       Она не знала, к кому обращалась — к потолку, к стене, к той лиловой пряди, что час назад скрылась в коридоре, — но слова уже были сказаны, и назад их было не забрать. Она закрыла глаза и провалилась в тревожную темноту сна. Такие задания всегда были про слуг, про малых баронов, чья смерть не вызвала бы никаких расколов в размеренном темпе жизни королевства. Никогда про принцев. Но ей ничего не оставалось.

часами ранее...

      В кабинете свечи ещё горели — хотя и оплавились почти до основания, и их пламя дрожало, отбрасывая на стены длинные, искажённые тени, похожие на силуэты притаившихся чудовищ. Камин догорал — красные угли ещё дышали жаром, но света от них было уже не больше, чем от тлеющей сигары, забытой на краю пепельницы. В углу комнаты, где тьма сгущалась особенно плотно, едва угадывались очертания тяжёлых бархатных портьер, за которыми, возможно, скрывалась дверь — а возможно, и нет.       Королева сидела в резном кресле с высокой спинкой, лицом к камину, и в её позе было что-то от застывшей статуи — столько лет она училась не выдавать своих эмоций ни единым жестом, что теперь даже одиночество не могло заставить её расслабиться. В правой руке она держала бокал с тёмным вином, почти не отрывая взгляда от умирающего огня, но она не пила — просто держала, как привычный атрибут, как реквизит в театре, где она играла главную роль уже тридцать лет и знала каждую свою реплику наизусть.       На ней было домашнее платье из тёмно-зелёного шёлка, без единого драгоценного камня, без вышивки, без кружев — только тонкое золотое кольцо на безымянном пальце, память о муже, которого она похоронила пятнадцать лет назад и о котором никогда не вспоминала вслух. В комнате пахло воском, сухой древесиной и — едва уловимо, но настойчиво — горьким миндалём от духов, которые носила герцогиня Кафка, стоявшая сейчас у окна.       Кафка стояла спиной к комнате, и лунный свет, пробивавшийся сквозь высокие стрельчатые окна, выхватывал из темноты её силуэт — узкие плечи, безупречную линию спины, тёмные волосы с лиловым отливом, собранные в низкий пучок на затылке. Она была одета в строгое тёмно-фиолетовое платье без единого украшения — только белые кружевные перчатки, доходившие до локтя, выдавали в ней женщину, которая не пренебрегает деталями. Она поправляла эти перчатки уже дважды за последние пять минут — медленно, спокойно, будто ничего важнее этого занятия сейчас для неё не существовало. Тишина затягивалась.       Королева молчала, и её молчание было тяжёлым, как намокший бархат. Кафка не оборачивалась, и её неподвижность была спокойной, терпеливой, как у кошки, которая ждёт, пока мышь сделает первый шаг. Каждая из них ждала — королева, привыкшая, что разговоры начинаются по её слову, и Кафка, позволяющая этой иллюзии власти существовать ещё несколько мгновений, потому что ей было некуда спешить.       Треснул уголёк в камине. Где-то в коридоре пробили часы — три медленных, глубоких удара, от которых стекло в окнах едва заметно задрожало. Королева наконец поставила бокал на резной столик из чёрного дерева, и хрусталь коснулся дерева с тихим, но отчётливым звоном, разорвавшим затянувшееся молчание. — Ты знаешь, зачем я тебя позвала, Кафка, — произнесла она, не оборачиваясь. Голос был низким, спокойным, без единой ноты сомнения — так говорят люди, которые никогда в жизни не произносили фразу «я не уверена». Королева вообще не была знакома с сомнениями; она перешагнула через них ещё в молодости, когда поняла, что власть не терпит колебаний.       Кафка наконец повернулась. Она сделала это не торопясь, не подчёркивая своего движения, просто — плавно, как разворачивается тяжёлый шёлк, когда его выпускают из рук. На её губах не было улыбки, но в глазах читалось что-то неуловимое — то ли скука, то ли предвкушение, то ли и то, и другое одновременно, как у человека, который смотрит на готовую шахматную партию и уже на три хода вперёд видит мат, но не спешит объявлять его, потому что сам процесс доставляет больше удовольствия, чем результат. — Вы зовёте меня только за одним, ваше величество, — ответила она, и её голос прозвучал так же ровно, как и голос королевы — без подобострастия, без вызова, просто как констатация факта.       Королева поднялась с кресла. Это было не резкое движение — скорее медленное, текучее, как разворачивание свитка: она выпрямилась во весь рост, оказавшись на полголовы выше Кафки. Впрочем, этот рост был не природным даром, а результатом осанки, которую вбивали в неё с детства, когда она была ещё не правительницей, а просто девочкой из обедневшего рода, которую готовили в жёны наследникам более могущественных домов. Она подошла к стене, где висела карта королевства, — вышитая золотом и серебром на тёмно-синем бархате, она занимала почти всю стену, изображая леса, реки, города, границы с такой тщательностью, что казалось живой.       Она провела пальцем по одной из вышитых дорог, тянувшейся от столицы к южному порту. — Мой сын становится слишком популярен в народе, — сказала она, и её голос звучал так, будто она перечисляла досадные, но незначительные факты: «сегодня ветер северный», «на рынке подорожала рыба». — Вчера его встречали у городских ворот. Люди бросали цветы.       Она произнесла фразу так, будто это было оскорбление, личное оскорбление, нанесённое лично ей. И, возможно, так оно и было — потому что в мире королевы любая любовь, направленная не на неё, воспринималась как измена. Кафка сделала шаг от окна. Один шаг — и снова замерла, теперь уже у края ковра, не пересекая невидимую границу, отделявшую пространство королевы от пространства всех остальных. Этот ковёр был древним, персидским, с таким сложным узором, что на него можно было смотреть часами — но Кафка смотрела на королеву. — Ужасное преступление, — сказала она тем же ровным, почти светским тоном, каким обсуждают погоду. — Достойное смерти.       Она не улыбнулась. В её голосе не было ни насмешки, ни сарказма. Только холодная, безупречная констатация факта: да, в глазах той, кто стоит у карты с пальцем на вышитой дороге — это действительно преступление. И Кафка, которая знала королеву лучше, чем кто-либо, понимала это. Та лишь хмыкнула — тихий, короткий звук, не смех, но скорее подтверждение того, что она услышала достаточно. Она повернулась к Кафке лицом, и в прорезях камина догорали последние угли, их красный свет падал на её лицо снизу, делая его похожим на театральную маску — прекрасную, неподвижную, с глазами, в которых не было ничего, кроме твёрдой, как застывший воск, решимости. — Я хочу, чтобы ты избавилась от него, — сказала она. — На балу. Так, чтобы никто не связал это со мной.       Кафка сделала ещё шаг — теперь она стояла у стола, на котором в хрустальной вазе лежали яблоки, крупные, румяные, только что из королевского сада. Она взяла одно из них, покрутила в пальцах, погладила гладкий бок большим пальцем, белой перчаткой, кружевами. И посмотрела на яблоко с таким видом, будто решала — надкусить или не стоит. — Вы уверены? — спросила она, и вопрос прозвучал безлично, почти вежливо, таким тоном спрашивают, не желает ли собеседник чая. — Убить наследника — это... хлопотно. Даже для меня.       Королева резко обернулась. Бархат её платья взметнулся, свечи вздрогнули, тени на стенах дёрнулись, будто живые, — и в этот момент она стала похожа на разбуженную фурию, на ту самую женщину, которая тридцать лет назад отравила собственного мужа, чтобы занять трон, и ни разу не пожалела об этом. — Я не прошу твоего мнения, — сказала она, и голос её не повысился — он стал тише, и от этого страшнее, потому что таким голосом люди не говорят, таким голосом приговаривают. — Я отдаю приказ.        Кафка замерла. С яблоком в руке, с неподвижным лицом, с перчатками, которые она поправляла всего минуту назад и которые сейчас снова сидели безупречно. Тишина длилась три удара сердца — первый, когда королева смотрела, не моргая, и её тень на стене была огромна, как у великана; второй, когда Кафка медленно опустила яблоко обратно в вазу — не бросила, не надкусила, просто аккуратно положила на место; третий, когда уголёк в камине провалился сквозь решётку, и в комнате стало темнее на одну каплю света. — Как пожелаете, ваше величество, — произнесла Кафка и улыбнулась. Это была не та улыбка, которой улыбаются подчинённые, получившие приказ; не та, которой льстят; не та, которой скрывают страх. Это была улыбка человека, который услышал именно то, что хотел услышать, и теперь может приступать к любимой работе. Королева не заметила разницы — или сделала вид, что не заметила. Она вернулась в кресло, устроилась в нём с той грацией, которая не покидала её даже наедине с самой собой, выпрямила спину, сложила руки на подлокотниках, сцепив пальцы замком. Её взгляд снова устремился в камин. — Как ты это сделаешь? — спросила она.       Кафка наконец позволила себе сесть. Она выбрала стул напротив королевы, чуть сбоку — достаточно далеко, чтобы не казаться фамильярной, и достаточно близко, чтобы их разделял только узкий столик с яблоками и бокалом красного вина. Она положила руки на колени, перчатка к перчатке, пальцы вытянуты — идеально, будто позировала для парадного портрета. — У меня есть девочка, — сказала она. — Сирота. Преданная. Никем не замеченная. — она сделала паузу. Ровно настолько, чтобы слова успели осесть в воздухе, как чаинки на дно чашки, и продолжила: — Ей нужен только толчок. И платье, в котором можно танцевать. Королева скользнула по ней взглядом — быстрым, цепким, как у птицы, высматривающей добычу. — Она справится?       Кафка чуть наклонила голову — лёгкое движение, сантиметра на два вправо, не неуважение, но скорее лёгкая тень обиды, которую не произносят вслух, но которую всё равно замечают: — Я не подвожу вас, Ваше Величество, — сказала она тихо и весомо. — Никогда.       Королева кивнула — один раз, медленно — и откинулась в кресле, завершая тем самым процесс принятия решения. Она отпустила его, как ястреб отпускает добычу, уже зная, что та никуда не денется. Повисло молчание, но уже другое, не то напряжённое, которое было в начале, когда они мерились, кто заговорит первым. Теперь это была тишина сделки, тишина человека, который заказал убийство, и исполнителя, который принял заказ. Оба знали, оба приняли, слова больше не требовались. Она снова взяла бокал — вино за время разговора успело нагреться и отдать горечью, но она всё равно отпила глоток, просто чтобы сделать хоть что-то, чтобы разорвать тишину, которая начинала становиться неловкой даже для неё. Она снова посмотрела в камин — пламя погасло окончательно, только угли ещё дышали красным, мерно, как лёгкие умирающего зверя. — Я ненавижу его, — произнесла королева, и на этот раз её голос прозвучал не громко, а почему-то очень тихо, как будто она признавалась в чём-то постыдном не Кафке, а себе самой. — Этот бал станет его похоронами. Она не ждала ответа.       Кафка поднялась. Бесшумно, как тень — у неё было это странное свойство: её платье не шелестело, шаги не звучали, даже кресло, на котором она сидела, не скрипнуло, когда она встала. Будто она была не совсем человеком, будто герцогиня — это только роль, а под ней скрывалось что-то другое, более скользкое и тихое. Она направилась к двери — медленно, спокойно, руки опущены вдоль тела, перчатки белеют в полумраке, как два призрака. У порога она остановилась. Оборачиваться было жестом слишком театральным, она могла бы просто уйти, и королева не окликнула бы её, потому что разговор был окончен. Но Кафка всё-таки обернулась. — Кстати, Ваше Величество, — сказала она, и её тон стал непринуждённым, почти небрежным, как будто она вспомнила о пустяке, о котором забыла сказать. — Вы так и не спросили, как зовут девочку.       Тишина. Королева даже не повернула головы. Она сидела в кресле, глядя в мёртвый камин, и её профиль на фоне тёмной стены казался вырезанным из слоновой кости — прекрасным и безжизненным. — Мне всё равно, — ответила она.       И в её голосе не было жестокости, не было презрения, не было даже высокомерия. Было только равнодушие — чистое, абсолютное, то, с которым смотрят на муравья, ползущего по столу. Ни злобы, ни любви. Просто — неважно. Кафка улыбнулась одними глазами. — Я знаю, — сказала она.       Дверь закрылась за ней бесшумно — герцогиня умела уходить так, что никто никогда не слышал её шагов. А в камине провалился последний уголёк, и в кабинете королевы стало совершенно темно. Отсчёт начался с этого момента. Уходя, Кафка слегка усмехнулась. Такие задания всегда были про слуг, про малых баронов, чья смерть не вызвала бы никаких расколов в размеренном темпе жизни королевства. Никогда про принцев. Но всегда ведь должно быть что-то новое, так? Задание то, или власть...Всегда должен быть глоток новизны, чтобы не сойти с ума. Но в любом таком глотке может быть яд.
Примечания:
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)