Глава 1. Та, кто осталась
15 мая 2026 г., 02:20
Фадиме
Она не помнила, как оказалась на кровати, — просто в какой-то момент её тело, наконец переставшее подчиняться приказам рассудка, согнулось пополам, и она рухнула на покрывало, даже не сняв проклятое свадебное платье, которое давило на рёбра, впивалось в подмышки и напоминало о себе каждым своим кружевным сантиметром. Грудь сдавливало — то ли корсетом, то ли тем, что застряло внутри и не выходило, застревало в горле каким-то липким, горьким комком, который невозможно было проглотить или выплюнуть. Платье. Она всё ещё была в нём. Дура. Какая же дура.
Фадиме смотрела на свои руки — на эти дурацкие кружевные перчатки, которые она нацепила утром, собираясь на собственную свадьбу, думая, что скроет ими следы отчаянного бегства. Белое кружево. Чистое. Невинное. Какое лицемерие — выглядеть непорочной невестой, когда под тканью скрывается кожа, которую она едва не содрала в горячей воде, пытаясь смыть с себя прикосновения его пальцев.
Под перчатками кожа горела — она чувствовала это даже сквозь несколько слоёв ткани. Жжение, зуд, пульсирующая боль, которая не проходила уже много часов, потому что она тёрла, тёрла, тёрла — сначала под душем, потом влажным полотенцем, потом жёсткой стороной губки, пока вода не стала ледяной, а пальцы — онемевшими. А всё равно казалось — он всё ещё там. На запястьях, на ладонях, между пальцев, под ногтями. Его запах, его вес, его голос, который шептал ей на ухо то, что она постарается забыть до конца своих дней.
Господи.
Она хотела лечь, хотела закрыть глаза и не открывать их никогда, раствориться в темноте, стать никем, исчезнуть, но тело не слушалось — оно просто сидело, сложившись пополам, и мелко-мелко тряслось, как осиновый лист на ветру. Она даже не поняла сразу, что плачет, — просто лицо стало мокрым, вот и всё, губы задрожали, нос заложило, дышать стало тяжело, будто кто-то сжал горло невидимой рукой. Но звука не было.
Она разучилась плакать вслух ещё в детстве, наверное, когда умер отец — тогда она не проронила ни слезинки, потому что рядом был Адиль, который смотрел на неё своими уставшими, повзрослевшими не по годам глазами, и она не хотела делать ему больнее своей слабостью. Потом умерла мама — и снова ни звука, только сухие глаза и сжатые до хруста челюсти. А она просто не умела плакать — слёзы копились внутри годами, превращались в какую-то кислую, едкую жидкость, которая разъедала её изнутри, но наружу не выходила, застревала где-то в солнечном сплетении и отзывалась тянущей, ноющей болью, когда она оставалась одна.
Сейчас выходили. Сейчас она не могла их остановить, потому что плотина, которую она строила двадцать пять лет, наконец рухнула под напором того, что случилось сегодня утром.
Это утро началось обычно — она выехала к Исо с утра, потому что нужно было купить свадебное платье, а потом ехать домой, готовиться к этой дурацкой, фальшивой свадьбе, которая должна была спасти ей жизнь. Дорога была пустой — только горы по обеим сторонам, только небо над головой, только редкие деревья, которые тянули свои ветви к солнцу. В её мыслях оставалось только одно: она снова и снова расстраивала брата. Вся его улыбка держалась лишь на её желании — лишь бы ей было хорошо.
Она всё думала о том, что случится, когда правда про её брак выплывет наружу. Что сделает брат? Сможет ли он простить Фадиме? А как же Исо? Хотя тут ответ легкий. Он просто спустит его обратно под коз.
Но после всех ее размышлений, само собой, этот Фуртунчик своим звонком добил её и так отвратительное настроение. Из-за чего они поссорились? Она уже и не помнила. Да и не важно это, в общем-то.
Но на полпути дорогу перегородил джип — знакомый, чёрный, с тонированными стёклами. Фадиме узнала его сразу, и сердце у неё пропустило удар, а потом заколотилось где-то в горле, как пойманная птица. Машина Эюпхана.
Она вышла из своей, хлопнув дверью громче, чем следовало, и посмотрела на него — на этого человека, которого знала с детства, с которым выросла вместе, чей отец был близким другом Адиля.
— Эюпхан, ты чего? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри всё сжималось от нехорошего предчувствия. — Дорогу перегородил, как ненормальный. Чего тебе надо?
Он вышел из машины — высокий, широкоплечий, в той же куртке, что и всегда, с этим своим вечно серьёзным лицом, на котором редко появлялась улыбка. Подошёл ближе, слишком близко, так, что Фадиме пришлось сделать шаг назад.
— Нам нужно поговорить, — сказал он, и в его голосе было что-то новое, что-то, чего она раньше не слышала. Какая-то странная, почти болезненная настойчивость. — Про тебя и этого Фуртуну.
— Не нужно нам ни о чём говорить, — отрезала Фадиме, скрещивая руки на груди. — Моя жизнь — мои дела. Ты лучше скажи, чего дорогу перекрыл, мне ехать надо.
— Фадиме, послушай меня, — он сделал ещё шаг, и она снова отступила, теперь уже спиной к своей машине. — Этот брак — он же не по любви. Тебя заставили, я знаю. Ты делаешь все, чтобы защитить брата... но ты же не хочешь этого идиота, правда? Ты не можешь хотеть быть с ним.
— Эюпхан, ты с ума сошёл? — Она усмехнулась, хотя смех получился нервным, почти истеричным. — Какое тебе дело до того, хочу я или не хочу? Это моя жизнь, моё решение, и я ни перед кем за него не отчитываюсь, понял?
— Фуртуна не любит тебя, — продолжал он, будто не слышал её слов. — Для него это тоже игра, способ защитить свою шкуру, получить союз с Кочари. Ты для него — разменная монета, Фадиме. А я... я могу тебя спасти.
— Спасти? — Она усмехнулась снова, но теперь в её голосе появилась сталь — та самая, которую она так часто использовала, чтобы отгораживаться от мира. — От кого ты меня собрался спасать, Эюпхан? От меня самой? Я тебя сто раз говорила — отвали. Не лезь не в своё дело. Иди, женись на ком-нибудь, кто тебя ждёт, а меня оставь в покое.
Она развернулась, чтобы уйти — просто сесть в машину и уехать, оставив его стоять посреди дороги с этим его дурацким, одержимым взглядом. Но не успела она сделать и двух шагов, как мир вокруг неё поплыл — сначала просто слегка, будто она выпила лишнего, а потом всё завертелось, закружилось, потеряло чёткость и смысл.
Она резко почувствовала мокрую тряпку на лице и ужасный запах. Он подошел со спины, где она не могла защититься, не могла даже повернуться, чтобы посмотреть, что происходит. Рука Эюпхана — тяжёлая, сильная — легла на её плечо, придерживая, не давая упасть сразу.
— Ты... что... — прошептала она, но слова уже не слушались, язык стал ватным, непослушным.
— Тихо-тихо, — услышала она его голос, будто издалека, будто через толщу воды. — Всё будет хорошо. Я позабочусь о тебе. Ты только моей должна быть, Фадиме. Только моей.
А потом была темнота.
Она очнулась в каком-то сарае — грязном, пыльном, пахнущем сеном и мышами. Голова раскалывалась так, будто по ней били молотком, во рту было сухо и горько, руки и ноги не слушались — верёвки? Нет, не верёвки, просто слабость, последствия той дряни, которую она вынюхала.
Эюпхан сидел рядом, на перевёрнутом ящике, и смотрел на неё — с какой-то странной, почти благоговейной нежностью, от которой Фадиме стало дурно.
— Ты проснулась, — сказал он, и в его голосе было облегчение, будто он боялся, что она не проснётся никогда. — Я уже начал волноваться.
— Ты... урод, — прохрипела Фадиме, пытаясь сесть. Тело не слушалось, но она заставила себя — упёрлась локтями в грязный пол, приподнялась, посмотрела на него. — Ты что, совсем больной? Зачем ты меня сюда притащил?
— Чтобы спасти, — сказал он, и в его голосе не было ни капли иронии — только убеждённость, только вера в собственную правоту. — Ты не можешь выходить за Фуртуну, Фадиме. Это неправильно. Это против нашей крови, нашей чести, всего, во что мы верим. Я не позволю тебе опозориться.
— Опозориться? — Она усмехнулась, хотя голос всё ещё дрожал от слабости. — Ты похитил меня, вырубил какой-то дрянью, притащил в чёртов сарай — и говоришь про честь? Да ты спятил, Эюпхан. Ты просто спятил.
— Я люблю тебя, — сказал он, и эти слова — такие неожиданные, такие неуместные в этом грязном сарае, в этой абсурдной ситуации — прозвучали как приговор. — Я всегда любил тебя. С тех пор, как мы были детьми. Ты должна быть моей, Фадиме. Только моей. А этот фуртуна... он не достоин тебя. Он не оценит тебя. Он не поймёт, какая ты.
— Ты тоже не понимаешь, — устало ответила она, пытаясь встать на ноги. Пол качался, стены плыли, но она заставила себя выпрямиться. — Если бы понимал — не делал бы этого. Отпусти меня, Эюпхан. Пожалуйста. Пока не случилось ничего, о чём мы оба пожалеем.
— Я не могу, — он покачал головой, и в его глазах появилось что-то тёмное, тяжёлое, почти безумное. — Я не могу тебя отпустить, Фадиме. Ты — моя судьба. Я чувствую это. Мы должны быть вместе.
— Нет, — сказала она твёрдо, делая шаг к двери. — Мы не будем вместе. Никогда. Слышишь? Никогда. Я скорее умру, чем буду с тобой. Понял?
Она увидела, как его лицо меняется — нежность исчезает, уступая место чему-то другому. Обиде. Злости. Желанию доказать, что она не права, что он лучше знает, что для неё хорошо.
— Ты не понимаешь, — сказал он, вставая с ящика. — Ты просто не понимаешь, потому что он тебя затуманил, этот подонок. Но я помогу тебе понять. Я помогу тебе увидеть, кто на самом деле тебя любит, а кто просто использует.
— Не подходи ко мне, — предупредила она, чувствуя, как страх сжимает горло. — Эюпхан, не подходи.
— Ты привыкнешь, — сказал он, делая шаг к ней. — Со временем ты поймёшь, что я прав. Что мы созданы друг для друга.
Она закричала. Потому что больше не могла молчать, потому что крик был единственным, что осталось у неё в этой проклятой лачуге, среди грязи и пыли, перед этим человеком, который смотрел на неё глазами безумца.
Он бросился на неё — быстрее, чем она ожидала, — повалил на пол, прижал своим тяжёлым, потным телом, зажал рот рукой, чтобы заглушить крики. Она билась, царапалась, кусалась — делала всё, чему учил её брат, всё, что могла придумать в этом ужасе, который длился вечность.
— Не кричи, — прошипел он ей в ухо, и его дыхание было горячим, влажным, отвратительным. — Никто не услышит. Мы далеко от деревни. Никто не придёт. Только ты и я. Как и должно быть.
Она поняла в этот момент — если она не сделает что-то прямо сейчас, если не найдёт способ выбраться, то всё кончится здесь, в этом сарае, на этом грязном полу, под этим человеком, который когда-то был её другом. Она перестала биться — замерла, притворилась, что сдалась, что сил больше нет, что она готова принять свою судьбу.
Эюпхан ослабил хватку — всего на секунду, всего на мгновение, но этого было достаточно.
Она выхватила нож.
Тот самый, который всегда носила с собой — маленький, остро заточенный, с деревянной рукояткой, который подарил ей Адиль, когда ей было двенадцать и какой-то пьяный мужик пристал к ней на дороге из школы. «Никогда не выходи из дома без него», — сказал тогда брат. «Никогда».
Она всадила нож ему в плечо — глубоко, насколько хватило сил, чувствуя, как лезвие входит в плоть, как тёплая кровь заливает её пальцы. Эюпхан заорал — от боли, от неожиданности, от ужаса — откатился в сторону, зажимая рану руками.
— Ты... ты... — прорычал он, но Фадиме уже не слушала.
Она вскочила на ноги — шатаясь, не чувствуя пола под собой, но двигаясь — и бросилась к двери. Рванула на себя, вылетела наружу, в холодный утренний воздух, в свет, в свободу.
Сзади слышались крики — злые, разъярённые, но она не оглядывалась. Она бежала — через двор, через кусты, через какое-то поле, пока не увидела свою машину, всё ещё стоящую у дороги, всё ещё открытую, с ключом в замке зажигания.
Она забралась внутрь, дрожащими руками завела двигатель, и поехала — не разбирая дороги, не глядя в зеркала, не думая ни о чём, кроме одного: прочь, прочь, как можно дальше от этого места, от этого человека, от этого кошмара.
Она отъехала на несколько километров — пока не убедилась, что её никто не преследует, — и остановилась на обочине, посреди пустынной горной дороги. Руки дрожали так сильно, что она не могла удержать руль. Ноги подкашивались. В горле стоял комок, который не давал дышать.
Фадиме выключила двигатель, вышла из машины, прислонилась к капоту, и её вырвало — несколько раз, до изжоги, до слёз, до пустоты в желудке. Потом она достала тот же нож, всё ещё в крови Эюпхана, и проколола им заднюю шину. Раз. Потом переднюю. Второй раз. Потом, подумав, ещё одну — на всякий случай. Чтобы никто не усомнился, что она попала в аварию. Чтобы никто не спросил лишнего. Чтобы правда осталась там, в том грязном сарае, вместе с её криками, которые никто не услышал.
Потом она достала телефон. Набрала Исо.
— Я попала в аварию, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, будто она говорила о погоде. — Приезжай. Я на дороге, сразу за Ташкепрью. Машину разбила, не могу ехать.
— Что? — Исо встревоженно заговорил что-то, но она не слушала.
Она нажала отбой, набрала Адиля.
— Я в аварию попала, — повторила она. — Всё нормально, жива, но машина в хлам. Исо уже едет. Ты не волнуйся.
— Фадиме, что случилось? Никто не может дозвонится до тебя. Мы думали этот пес Шериф уже успел что-то сделать — голос брата был напряжённым, встревоженным, но она не могла сейчас говорить, не могла объяснять, не могла даже думать об этом.
— Потом расскажу, — сказала она. — Всё хорошо. Правда.
Она повесила трубку, залезла обратно в машину, закрыла глаза и ждала. Ждала, когда приедет Исо. Ждала, когда эта ночь закончится. Ждала, когда она сможет забыть.
Исо приехал через двадцать минут — на своей машине, с перекошенным от паники лицом, с пистолетом, который он, видимо, сунул за пояс на всякий случай, потому что за все время, что она его знала, он никогда не ходил с оружием. Может раза два только, во время перестрелок Кочари и Фуртуна. Увидев её — сидящую в разбитой машине, с красными глазами, с трясущимися руками — он побледнел.
— Что случилось? — спросил он, открывая дверцу. — Ты ранена? Кровь? Где кровь?
— Это не моя, — сказала она, и это была единственная правда, которую она могла ему сказать сейчас. — Я в порядке. Правда. Просто вези меня отсюда.
Он не стал задавать вопросов — просто кивнул, помог ей выйти из машины, усадил к себе, обнял за плечи, будто пытался согреть. И повёз — сначала в больницу, как он хотел, но она заставила его ехать домой, к ней, к Кочари, где была её комната, её вещи, её безопасность.
Дома она заперлась в ванной, включила горячую воду и тёрла себя мочалкой, пока кожа не стала красной, а потом — пока не начала слезать. Она тёрла руки, шею, лицо — всё, к чему он прикасался, всё, что он видел, всё, что напоминало ей о том, что случилось.
Потом она оделась, собралась, поехала на свою свадьбу — потому что выбора не было, потому что иначе все узнают, потому что лучше притворяться, чем объяснять, лучше быть невестой Фуртуны, чем жертвой насильника.
И вот теперь она сидела здесь — на этой кровати, в этом платье, в этих дурацких перчатках — и не могла остановить слёзы.
Потому что маска слетела. И под ней оказалась она — испуганная, сломленная, одна.
Она не знала, сколько просидела так — минуту, час, вечность. Время в этой комнате растеклось, как талый снег, потеряло форму и смысл. За окном было темно — или светло? Она не помнила, когда стемнело, когда закончилась эта бесконечная, кошмарная свадьба, когда гости разъехались, когда Акча сняла с неё золото, а Зарифе ушла, бросив на прощание что-то колкое и злое, чего Фадиме уже не расслышала за гулом в ушах.
А потом она услышала шаги.
Сначала ей показалось — просто игра воображения, плод уставшего, измученного мозга, который начал подкидывать ей ложные сигналы тревоги. Но шаги были реальными. Тяжёлыми, мужскими, но почему то такими знакомыми.
Она замерла, как зверёк, почуявший хищника, — всё внутри сжалось в тугой, болезненный комок, сердце заколотилось где-то в горле, ладони мгновенно вспотели под перчатками. Только не это. Только не снова. Только не сейчас, когда она даже не может кричать, потому что голос пропал куда-то между всхлипами и сорванным дыханием.
Стук в дверь — тихий, осторожный, будто тот, кто стучал, боялся спугнуть.
—Четверть мафии ты чего тут….Фадиме? — Голос Исо. Сначала удивленный, а потом негромкий, мягкий, какой-то даже виноватый — такой, каким говорят с ранеными животными, чтобы не напугать, не заставить сделать резкое движение, которое усугубит травму.
Она не ответила. Не могла. Горло свело судорогой, язык прилип к нёбу, и единственное, что она могла выдавить из себя, — это тихий, почти неслышный всхлип, который, впрочем, он наверняка не расслышал за толстой дубовой дверью.
— Фадиме, ты в порядке?
В порядке. Какое смешное слово, какое пустое, какое бессмысленное в этой ситуации. Оно ничего не значило — совсем ничего. «В порядке» — это когда ты можешь дышать, не задыхаясь. Когда тебя не трясёт от каждого шороха. Когда ты не слышишь его голос — тот, другой, хриплый, торопливый, влажный, который шептал тебе на ухо, пока ты задыхалась под тяжестью его тела и не могла пошевелиться, потому что он прижимал твои руки к кровати своими огромными, сильными ладонями.
Она зажала рот рукой — сквозь кружево перчатки, сквозь мокрую от слёз ткань — и замерла, боясь выдать себя ещё одним звуком, боясь, что он войдёт и увидит её такой — разбитой, жалкой, слабой.
Но дверь всё равно открылась — видимо, он не услышал её отказа или просто решил, что молчание — это не ответ.
Исо стоял на пороге, и свет из коридора падал ему на спину, превращая высокую фигуру в силуэт, почти чёрный, почти чужой. Без пиджака, в одной рубашке с расстёгнутым воротом, светлые волосы растрёпаны, словно он несколько раз провёл по ним рукой от усталости или от волнения, лицо осунувшееся, с тенями под глазами, которых она раньше не замечала — наверное, он тоже не спал, тоже метался по этому огромному, пустому дому, думая о чём-то своём. Но его глаза — внимательные, насторожённые, встревоженные — высветили её сразу, как прожекторы высвечивают беглеца в темноте.
— Фадиме... — Он опустился перед ней на корточки, оказавшись на одном уровне, но не коснулся её — ни рукой, ни плечом, ни даже взглядом не настаивал на контакте, просто смотрел, ждал, позволяя ей решать, хочет ли она говорить. — Что случилось? Скажи мне. Пожалуйста.
— Ничего, — прошептала она, и её собственный голос показался ей чужим — сухим, деревянным, каким-то неживым. — Уйди. Пожалуйста, уйди.
— Ты плачешь.
— Я всегда плачу. Просто не при тебе. — Она хотела, чтобы это прозвучало зло, колко, как обычно, как всегда, когда она отгораживалась от него острыми словами и насмешками. Но голос дрожал, и слёзы текли по щекам, и она ненавидела себя за эту слабость, за эту трещину в броне, которую строила так долго.
— Тогда почему сейчас? — спросил он тихо, и в его голосе не было ни насмешки, ни издёвки, ни того привычного для Фуртун высокомерия, которое бесило её до зубного скрежета. Только тихая, почти болезненная забота.
Она не ответила. Потому что не знала. Потому что силы кончились — все, до последней капли, которые она копила годами, которые помогали ей вставать после смерти родителей, после предательства того, кого она считала другом, после бесконечных унижений от людей вокруг, которые шепотом, за спинами, называли её «сиротой» и «обузой для брата». Потому что внутри неё больше не осталось ничего — ни стен, ни дверей, ни замков — всё разлетелось в тот момент, когда она проснулась в той лачуге и увидела над собой его лицо. И этот человек — этот чужой, почти враг, Фуртуна, представитель рода, с которым Кочари воевали практически век, — сидел сейчас перед ней на корточках и смотрел так, будто видел её впервые. Настоящую. Без масок, насмешек и колкостей.
— Моя дорогая жена, — сказал он снова, и в его голосе появилось что-то твёрдое, почти приказное, но не грубое — скорее, как у человека, который принял решение и не собирается отступать. — Я не уйду. Можешь кричать на меня, можешь молчать, можешь швырнуть в меня чем-нибудь тяжёлым — я не обижусь. Но я не уйду, пока ты мне не скажешь, что случилось.
— А если я никогда не скажу? — спросила она, и в этом вопросе было столько усталости, столько безнадёжности, что она сама испугалась собственного голоса.
— Буду сидеть здесь до старости, — пожал он плечами, и этот жест — такой будничный, такой обычный, словно они обсуждали погоду или цену на овечью шерсть — вдруг показался ей самым человеческим, самым настоящим из всего, что она видела за последние дни.
Она хотела рассмеяться — правда, хотела, хотя бы усмехнуться, хотя бы скривить губы в привычной насмешливой гримасе — но вместо этого из горла вырвался всхлип. Один. Потом другой, третий, десятый — она перестала считать. А потом она уже не могла остановиться, не могла сдержать этот поток, который копился в ней годами, десятилетиями, и вот теперь, когда плотина рухнула, он хлынул наружу, увлекая за собой слова — грязные, рваные, бессвязные, которые она и не планировала говорить, и уж точно не этому человеку, не Фуртуне, не врагу.
— Сегодня утром... — начала она, и голос её дрожал, но она заставила себя продолжать, потому что если не сейчас, то никогда. — Я же ехала к тебе, чтобы мы платье купили. Дорога была пустая, я думала о всякой ерунде... И вдруг — его машина. Перегородила дорогу. Я вышла, спросила, чего ему надо.
— Эюпхан? — тихо уточнил Исо, хотя уже знал ответ.
— Да. — Она выдохнула, будто имя обожгло ей губы. — Он начал нести какую-то чушь — про то, что меня заставили, что брак вынужденный, что ты меня не любишь, что я должна быть только с ним, что он меня спасёт... Я послала его. Сказала, чтобы отвалил и не лез не в своё дело. Повернулась, чтобы уйти к машине...
Она замолчала, сглотнула. Воспоминание было таким ярким, таким острым — мир поплывший перед глазами, его руки, подхватившие её, чтобы она не упала.
— Я не видела, как он подошёл, — прошептала она. — Он был сзади. Я ничего не почувствовала, только тряпку на лице. И всё. А потом — темнота.
— Он тебя чем-то усыпил? — спросил Исо, и в его голосе появилась сталь.
— Не знаю. Наверное какая-то дрянь, чтобы я отключилась. — Фадиме потёрла шею, хотя прошло уже много часов. — Очнулась я в каком-то сарае. Грязном, пыльном, пахло ужасно. Голова раскалывалась, во рту было сухо, как в пустыне. А он сидел рядом и смотрел на меня... с такой... с такой дурацкой нежностью, будто я его невеста.
— Что он говорил? — Исо задавал вопросы тихо, почти беззвучно, но Фадиме чувствовала, как он напряжён — каждая мышца, каждый мускул готов к действию, хотя он и не двигался с места.
— Бред. Настоящий бред. — Она горько усмехнулась. — Что я должна быть только его. Что он меня спасёт от тебя. Что мы созданы друг для друга... Я сказала ему, что скорее умру, чем буду с ним. А он... он не поверил. Сказал, что я просто не понимаю, что он лучше знает, что для меня хорошо.
— Фадиме... — Исо хотел что-то сказать, но она не дала.
— Я попыталась уйти. Встала, пошла к двери. А он... он вдруг понял, что я не шучу. Что я действительно не хочу его. Никогда. — Её голос сорвался, но она справилась. — И тогда... тогда он бросился на меня. Повалил на пол. Он был тяжёлый, Исо, очень тяжёлый. Я не могла дышать. Он зажал мне рот рукой и говорил... говорил, что я привыкну, что он докажет, что я нужна только ему... что...
Она не могла продолжать. Слова застревали в горле, как осколки стекла. Исо молчал, не торопил. Он сидел на корточках перед ней, не касаясь, не перебивая, и ждал.
— Я закричала, — наконец выдохнула она. — Я кричала так громко, как могла. Но сарай был далеко от деревни. Никто не услышал бы. А он... он только сильнее сжал мне рот. И я поняла — если я сейчас не сделаю что-то, то всё закончится здесь.
— Но ты выбралась, — сказал Исо, и в его голосе звучала не гордость — нет, что-то другое, что-то похожее на надежду. — Ты выбралась же, Фадиме?
— Да. — Она посмотрела на него — красными, опухшими глазами, но в них появилась искра, маленький огонёк, который не погас даже после всего. — У меня был нож, который я всегда с собой ношу, ты же знаешь, а пистолет я оставила в машине. Потом я сделала вид, что сдалась — перестала биться, замерла. Он ослабил хватку на секунду. На одну секунду. И я... я всадила нож ему в плечо.
— В плечо? — переспросил Исо.
— Да. Я целилась куда-то в шею, в голову, не знаю... рука дрожала. Но попала в плечо. Достаточно глубоко, чтобы он заорал и откатился. — Она сглотнула. — Я не стала ждать. Я вскочила и побежала. К машине. Руки тряслись, ноги не слушались, но я завела её и поехала. Просто — прочь. Лишь бы подальше.
— А потом?
— Потом я остановилась. На обочине. Меня вырвало. Я думала, что у меня сердце остановится. Но потом я взяла тот же нож, которым его ударила, и проколола шины. — она усмехнулась — Чтобы никто не спросил, почему я остановилась. Чтобы все думали — авария. Потом позвонила тебе. Потом — Адилю. Сказала, что попала в аварию.
— А я уже искал тебя, — тихо сказал Исо. — Ты не приехала, не отвечала на звонки... я поднял на уши и Кочари, и Фуртуна. А потом ты позвонила.
— Я не знала, что ты уже ищешь, — прошептала она. — Я просто хотела, чтобы ты приехал. Чтобы кто-нибудь приехал.
— Но смотри я же приехал, — сказал он. — И больше я никуда не уйду, моя дорогая жена.
— Исо, — прошептала она. — Я так боюсь.
— Я знаю, — он наконец протянул руку и осторожно, едва касаясь, взял её ладони в свои. — Но я здесь. И я никуда не уйду.
Она посмотрела на его руки — большие, грубые, с мозолями на пальцах и шрамами на костяшках. Руки солдата, которые, как она знала из сплетен и пересудов, убивали людей по приказу государства в далёких горах, куда не доходит ни один закон, кроме закона войны. Но сейчас эти руки держали её ободранные, больные ладони так нежно, будто боялись раздавить.
— Перчатки, — сказал он вдруг. — Сними перчатки. Пожалуйста.
— Что? — Она отшатнулась — инстинктивно, рефлекторно, потому что под перчатками был стыд, грязь, то, что он не должен был видеть. То, чего она сама боялась увидеть в зеркале.
— Сними их, — повторил он, и в его голосе не было приказа — только просьба, почти мольба. — Дай мне посмотреть.
Она медлила. Пальцы — непослушные, дрожащие, онемевшие от напряжения — потянули кружево. Сначала левая — ткань сползла, обнажая красную, воспалённую кожу, блестящую, как после ожога, кое-где потрескавшуюся, кое-где покрытую сухой корочкой. Потом правая — не лучше, даже хуже, потому что правой рукой она терла сильнее, отчаяннее, будто могла стереть не только кожу, но и память.
Она тёрла себя мочалкой под горячей водой, пока не стёрла первый слой, пока не перестала чувствовать, пока не решила, что если он прикасался к ней там — на руках, на запястьях — то пусть этой кожи не будет вовсе. Пусть останутся только раны — они хотя бы честные, они хотя бы не врут, не притворяются, что ничего не случилось.
Исо сжал её руки — осторожно, едва ощутимо, как сжимают пойманную бабочку, чтобы не повредить крылья. Потом поднёс их к своим губам — и поцеловал. По-родному, будто успокаивал ребёнка, который обжёг пальцы о горячую плиту.
— Фадиме, — сказал он, и его голос дрогнул — всего на секунду, но она заметила, заметила эту трещину в его спокойной, уверенной маске. — Ты посмотри на меня.
Она подняла взгляд.
— Это не твоя вина.
— Я знаю.
— Нет, ты не знаешь. — Он покачал головой, и в его глазах было столько боли, столько ярости, столько желания защитить её от всего мира, что у Фадиме перехватило дыхание. — Ты сидишь сейчас и думаешь, что если бы ты поехала другой дорогой, если бы не остановилась, если бы что-то сделала по-другому — ничего бы не случилось. Но это не так. Он просто подонок. Он решил это сделать. Не ты. Ты не виновата в том, что у него больная голова и грязные руки. Ты не виновата в том, что он не может контролировать свои инстинкты. Ты вообще ни в чём не виновата. Ты — жертва. А он — преступник.
— Я... — начала она, но он не дал ей договорить.
— Он. — Исо почти прорычал это слово, и Фадиме вздрогнула, но не от страха — от неожиданности, от того, что в его голосе было столько ярости, столько ненависти, столько готовности уничтожить любого, кто посмеет её тронуть. — И он за это ответит. Я обещаю тебе.
— Что ты хочешь сделать? — спросила она, хотя уже догадывалась — по его глазам, по его сжатым челюстям, по тому, как его пальцы, всё ещё державшие её руки, слегка дрожали от напряжения.
— Не важно, — он покачал головой, и его лицо снова стало спокойным — слишком спокойным, как у человека, который принял решение и не собирается его обсуждать. — Сейчас важно только одно: ты. Ты в безопасности. Ты здесь. Ты жива.
Она смотрела в его глаза — голубые, чистые, как горное небо после дождя, — и видела там то, чего раньше никогда не замечала. Преданность. Самую настоящую, почти животную преданность, которая не требует объяснений и не ищет выгоды.
— Исо, — прошептала она, и её голос был таким тихим, что он едва ли расслышал. — Обними меня. Пожалуйста. Я не хочу быть одна.
Это было неожиданно. Она сама от себя такого не ждала, и что уж говорить про Исо. Но он не ответил. Просто сделал.
Он обнял её так, будто она была самым хрупким, самым ценным, что у него когда-либо было, будто боялся, что если сожмёт слишком сильно — она сломается, рассыплется, исчезнет, как утренний туман под лучами солнца. И она уткнулась носом в его плечо, в ткань рубашки.
И заплакала снова. Но в этот раз — тише, спокойнее, без надрыва, без истерики. Просто слёзы текли по щекам, и она не вытирала их, потому что не было сил даже на это.
Потому что впервые за долгое время — за годы, за десятилетия — она чувствовала себя в безопасности. Она не знала, сколько это продлится, не знала, можно ли вообще верить этому человеку, который был врагом по крови, по роду, по истории, которая длилась больше ста лет. Но сейчас, в эту минуту, в этом доме, на краю света — ей было всё равно.
Она не помнила, когда именно заснула. Просто в какой-то момент тело перестало дрожать, мысли перестали метаться, как звери в клетке, а глаза закрылись сами собой — тяжёлые веки опустились, и мир исчез, растворился в темноте, мягкой, тёплой, спасительной. Последнее, что она осознала перед тем, как провалиться в сон, — его рука, осторожно гладящая её по волосам, и его шёпот, такой тихий, что она не была уверена, не привиделось ли ей:
— Спи, Фадиме. Я здесь. Я никуда не уйду, обещаю.