mirrored hallway.

PG-13
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
158 страниц, 38 687 слов, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Глава 6. Трещина.

Настройки

Дефект конструкции.

Нарушение целостности,

возникающее в месте максимального напряжения.

Трещина не всегда разрушает — иногда она обнажает то,

что скрыто внутри.

Декабрь пришёл с первым снегом. Он выпал ночью — тихо, незаметно, пока весь кампус спал. Утром Джисон проснулся и увидел за окном белую пелену, укрывшую аллеи, крыши, голые ветки деревьев. Снег лежал ровно, нетронуто, и в сером утреннем свете казался почти голубым. Мир за стеклом стал чище и тише — как будто кто-то убавил громкость у всего города. Чонин ещё спал. Джисон встал, накинул худи и подошёл к окну. Прижался лбом к холодному стеклу и долго смотрел, как снежинки кружатся в воздухе — медленно, бесцельно, подчиняясь только ветру. До финальной сдачи проекта оставалось три недели. Три недели — и всё закончится. Защита, комиссия, пять месяцев совместной работы, которая началась с взаимной ненависти, а превратилась во что-то, чему Джисон до сих пор не мог подобрать названия. Партнёрство? Сотрудничество? Дружба? Всё это было правдой, но не всей. Он думал об этом всё чаще — особенно по ночам, когда не спалось. О том, как Минхо улыбается, когда у него получается форма. О том, как он хмурится, когда что-то идёт не так. О том, как он сказал тогда, после защиты: «Я тоже был неправ». Коротко, скупо, без деталей — но сказал. И этого хватило, чтобы они продолжили работать. Но хватит ли этого, чтобы закончить? — Ты опять не спал, — раздался сонный голос с кровати. Джисон обернулся. Чонин сидел, закутавшись в одеяло, и смотрел на него с тем самым выражением, которое появлялось у него каждое утро — смесь беспокойства и привычной иронии. — У тебя скоро защита. Если ты свалишься, твой скульптор будет доделывать проект один. — Я не свалюсь. — Знаю. Ты никогда не валишься. Но это не значит, что тебе не нужно спать. Джисон отвернулся к окну. — Сегодня снег, — сказал он. — Первый. Чонин встал и подошёл ближе. Посмотрел на белую пелену за стеклом. Улыбнулся — мягко, без обычной хитринки. — Первый снег — это хорошо. Это значит, что всё начинается заново. — Или заканчивается. — Или и то, и другое, — Чонин потрепал его по плечу и пошёл в ванную. — Завари чай. Сегодня холодно.

№ 17

В восточном крыле снег за окном был почти незаметен — окна мастерской выходили на внутренний двор, где не было ни деревьев, ни аллей, только бетон и мусорные баки. Но Минхо знал, что снег идёт, — он чувствовал это по особой тишине, которая наступает, когда мир укрыт белым. Он стоял перед макетом и хмурился. Четвёртая версия оболочки, та самая, с трещиной, которую придумал Джисон, была почти готова. Но что-то по-прежнему не давало ему покоя. — Ты опять пялишься, — заметил Хёнджин, сидя в углу с планшетом. — Думаю. — О чём? — О трещине. Мы сделали её резкой, контрастной. Это хорошо. Но она… она не дышит. — Трещина не должна дышать. Трещина — это разрыв. — Вот именно! — Минхо повернулся. — Но что, если разрыв — это не конец? Что, если через него проходит свет? Понимаешь? Не разрушение — а прорыв. Как будто форма не сломалась, а раскрылась. Хёнджин отложил планшет и задумался. — Тебе нужен Джисон, — сказал он наконец. — Это его тема. Свет, пространство, иллюзия. Он умеет это считать. — Знаю, — Минхо вздохнул. — Но мы договорились не лезть друг к другу в работу. — Тогда позови его и обсудите. Вы же партнёры. — Партнёры, — повторил Минхо, и в его голосе прозвучало что-то странное. Семинар по «Сопротивлению материалов» в тот день был последним перед зимней сессией. Профессор Ким, против обыкновения, был почти благодушен. Он разобрал у доски три задачи, похвалил тех, кто справился с контрольной (Джисон — в их числе), и даже отпустил группу на десять минут раньше. — Хан, — окликнул он, когда Джисон уже собирался выходить, — задержитесь на минуту. Джисон подошёл к кафедре. Профессор Ким сидел, протирая очки, и выглядел уставшим — даже более уставшим, чем обычно. — Я хотел спросить, как продвигается ваш проект. — Мы работаем. До финальной сдачи три недели, но мы идём по графику. — А ваш… творческий тандем? — Ким надел очки и посмотрел на Джисона поверх стёкол. — После той сцены на защите я опасался, что вы разбежитесь. — Мы не разбежались, — сказал Джисон. — Мы… нашли способ работать вместе. — Я заметил, — Ким кивнул. — И, признаться, я рад. Ваш проект был лучшим на промежуточной защите. Несмотря на драматическое сопровождение. Джисон моргнул. — Лучшим? — переспросил он. — Я не имею привычки повторять, — Ким взял стопку бумаг и встал. — Идите. И постарайтесь не устраивать драк на финальной сдаче. Джисон вышел в коридор и прислонился к стене. Лучшим. Профессор Ким сказал, что их проект был лучшим. Он достал телефон и написал Минхо:

Архитектор

«Ким сказал, что мы были лучшими на промежуточной защите».

Ли Минхо «Серьёзно? Тот самый Ким?»

Архитектор

«Тот самый».

Ли Минхо «Тогда сегодня празднуем. У меня в мастерской. Я закажу что-нибудь, кроме пирожков». Вечером в мастерской горел свет. Минхо и правда заказал еду — жареную курицу, которая была доставлена в бумажном пакете, промасленном насквозь. На столе, рядом с макетом, стояли два стаканчика: латте для Минхо и чёрный кофе для Джисона. — Ты запомнил, что я пью чёрный, — заметил Джисон, беря стаканчик. — Ты запомнил, что я пью латте. Мы квиты. Они ели молча. Снег за окном продолжал падать — густой, беззвучный, укрывающий мир. В мастерской было тепло, пахло глиной и жареной курицей, и гул вентиляции звучал почти уютно. — Знаешь, — сказал Минхо, откладывая куриную косточку, — я тут подумал насчёт трещины. — Я тоже думал, — ответил Джисон. — Мы сделали её резкой. Это хорошо. Но она не работает со светом. Если изменить угол… — …то свет будет проходить внутрь и создавать иллюзию глубины, — закончил Минхо. — Я как раз хотел тебе это предложить. Они посмотрели друг на друга. Минхо улыбнулся — не широко, не вызывающе, а просто уголком губ. — Ты читаешь мои мысли, архитектор. — Ты читаешь мои расчёты, скульптор. — Это почти одно и то же. Они работали до полуночи. Спорили о градусе наклона, о материале, о том, как сделать трещину не просто разрывом, а источником света. Джисон чертил, Минхо лепил. За окном падал снег. Всё было хорошо. А потом всё рухнуло. Это началось с мелочи. Они обсуждали центральный элемент конструкции — тот самый, где оболочка Минхо должна была крепиться к несущей балке. Джисон настаивал на прямом угле: так нагрузка распределялась равномерно, и расчёты сходились идеально. Минхо хотел изогнутую линию: она продолжала пластику оболочки и делала переход более органичным. — Прямой угол здесь — это визуальная катастрофа, — говорил Минхо, указывая на чертёж. — Смотри: вся форма текучая, а тут вдруг резкий слом. Это как если бы музыка играла, играла — и оборвалась на полуслове. — Это не музыка, это конструкция, — Джисон поправил очки. — И она должна стоять. Если мы сделаем изогнутое крепление, нагрузка уйдёт вбок, и вся твоя текучая форма рухнет. — Тогда усиль балку. — Усиление балки изменит всю геометрию каркаса. Мне придётся пересчитывать всё с нуля. У нас нет времени. — У нас нет времени, потому что ты всё просчитываешь с запасом! — Минхо повысил голос. — Ты вечно перестраховываешься! Ты боишься сделать шаг в сторону, потому что тебе нужно, чтобы всё было идеально! — А ты вечно лепишь без чертежа и думаешь, что форма сама себя удержит! — Джисон тоже встал. — Но форма не держит, Минхо! Она рушится! Как твоя первая версия! Как вторая! Как всё, что ты делаешь без подготовки! — А ты всё делаешь по подготовке — и что? Где в твоих расчётах жизнь? Где эмоция? Где хоть что-то, что не просчитано до миллиметра? Они стояли друг напротив друга — через стол, через макет, через три недели до дедлайна, — и воздух между ними потрескивал. — Ты просто боишься, — выдохнул Минхо. — Боишься выйти за свои дурацкие рамки. Боишься жизни. Боишься хаоса. Боишься, что если хоть раз отступишь от своих правил, то рассыплешься на части! Джисон замер. На секунду в мастерской стало так тихо, что стало слышно, как за окном ветер гнёт голые ветки. Минхо ожидал чего угодно: встречного крика, холодного сарказма, может быть, удара. Но не этого. Джисон побледнел. Не как бледнеют от гнева — с красными пятнами на скулах. А как бледнеют от удара, который попал не в броню, а в живую ткань. Его пальцы, сжимавшие карандаш, медленно разжались, и карандаш покатился по столу, упал на пол, но он этого даже не заметил. — Ты хочешь знать, почему я боюсь хаоса? — спросил он глухо, глядя в стол. Голос был не его — тихий, без обычной стали, без привычной холодной чёткости. — Хорошо. Я расскажу. Минхо открыл рот, но Джисон не дал ему сказать. Он поднял глаза — и Минхо увидел то, чего никогда раньше не видел. Защита исчезла. Остался только человек — загнанный, уставший, очень старый для своих двадцати трёх. — Мне было пятнадцать, когда она умерла, — сказал Джисон. — Моя мать. Она болела долго, но я не понимал, насколько долго, потому что она никогда не жаловалась. Просто иногда не вставала с постели, а я думал, что она устала. Мне было пятнадцать, и я думал, что она просто устала. Он замолчал. Сглотнул. Минхо стоял не двигаясь. — Отец ушёл, когда мне было семь, — продолжил Джисон, и каждое слово падало, как камень в воду. — Не к другой женщине, не в другую семью. Просто ушёл. Сказал, что не справляется. Что семья — это слишком. Что мы с мамой — это слишком. Я не видел его с тех пор. Даже на похороны не пришёл. — Джисон… — начал Минхо, но тот не услышал. — Знаешь, что такое жить в доме, где всё рушится? Где нет денег на нормальные лекарства, где мать работает на двух работах, чтобы оплатить мои учебники, где единственное, что ты можешь сделать, — это не мешать? Где тишина по вечерам означает, что мама опять плачет на кухне, но ты делаешь вид, что не слышишь? Где любая неожиданность — это плохая неожиданность? Где хаос означает крик, и разбитую посуду, и мать, которая собирает осколки голыми руками, а потом заклеивает порезы скотчем, потому что на нормальные пластыри нет денег? Он перевёл дыхание. Голос дрожал, но он продолжал — быстро, как будто боялся, что если остановится, то не сможет продолжить. — Может, поэтому я не люблю хаос. Может, поэтому мне нужны правила и расчёты. Потому что они — единственное, что меня не предавало. Единственное, на что можно положиться, когда всё остальное летит к чёрту. Он замолчал. В мастерской повисла тишина — глубокая, звенящая. Даже вентиляция, казалось, затихла. Минхо смотрел на него. Смотрел на его дрожащие губы, на пальцы, сжатые в кулаки, на красные пятна, выступившие на скулах. И понимал: Джисон только что снял с себя броню. Всю. До конца. Он стоял перед ним — голый, незащищённый, — и ждал. И Минхо должен был что-то сказать. Что-то правильное. Что-то человеческое. Но он не умел. Всё, чему его учили, всё, что он знал о близости, кричало: «Защищайся! Ударь первым! Не показывай, что тебе не всё равно!» Потому что искренность — это слабость, а слабость — это то, за что бьют. И он ударил. — О, — усмехнулся он, и голос прозвучал фальшиво даже для его собственных ушей, — так у нас тут трагическая предыстория. У робота протекла охлаждающая жидкость. Может, расскажешь ещё что-нибудь душещипательное? Джисон не взорвался. Не заплакал. Он просто посмотрел на Минхо — и в этом взгляде не было ненависти. Только усталость. Огромная, многолетняя усталость, которая наконец нашла подтверждение тому, что открываться людям нельзя. — Ты прав, — сказал он, собирая чертежи. — Я робот. А ты… ты просто тот, кто подтверждает, что мои правила — единственное, на что можно положиться. Спокойной ночи. Он вышел. Дверь закрылась с тихим щелчком. Минхо остался в мастерской один. Он стоял и смотрел на дверь. Внутри что-то кричало — то ли совесть, то ли что-то другое, чему он не знал названия. Он только что сделал самую подлую вещь в своей жизни. Человек открылся ему — а он плюнул в открытую рану. Он сел на пол, прислонившись спиной к стене. Вентиляция гудела. За окном выл ветер. Снег всё падал — белый, беззвучный, равнодушный. — Ты мудак, Ли Минхо, — сказал он вслух. — Ты просто мудак. Никто не ответил. Джисон не помнил, как дошёл до общежития. Ноги несли его сами — через заснеженный кампус, мимо тёмных корпусов, мимо фонарей, под которыми кружились снежинки. Он не чувствовал холода. Не чувствовал ничего. В комнате горел свет. Чонин сидел на кровати с укулеле — не играл, просто держал. Увидев лицо Джисона, он отложил инструмент. — Что случилось? — Ничего, — Джисон сел на кровать и начал расшнуровывать ботинки. Пальцы не слушались. — Всё в порядке. — Ты врёшь. — Я не вру. — Ты никогда не врёшь, кроме тех случаев, когда говоришь «всё в порядке». Что случилось? Джисон стянул ботинки и лёг, не раздеваясь. Уставился в потолок. Трещины были на месте — все четыре. — Я рассказал ему, — сказал он глухо. — Кому? Минхо? — Да. — Что рассказал? — Про маму. Про отца. Про всё. Чонин молчал. Потом тихо спросил: — И что он? — Он назвал меня роботом, — Джисон закрыл глаза. — Сказал, что у робота протекла охлаждающая жидкость. И спросил, не расскажу ли я ещё что-нибудь душещипательное. В комнате стало тихо. Чонин и пересел на край кровати Джисона. — Это неправда, — сказал он. — То, что он сказал. Ты не робот. — Я знаю. — И ты не зря ему рассказал. — Тогда почему так больно? Чонин помолчал. — Потому что ты доверился. А он не справился. Это не твоя вина. Это его слабость. Джисон открыл глаза. — Я думал, мы научились. Думал, что после той защиты, после всего, через что мы прошли, — мы научились не делать друг другу больно. — Вы научились не делать больно в работе. Но это другое. Это — личное. И он, кажется, не знает, что с этим делать. — Я не должен был рассказывать. — Должен, — Чонин покачал головой. — Рано или поздно ты должен был рассказать. Ты не можешь вечно носить это в себе. Просто… может быть, он оказался не готов. Может быть, ему нужно время. — Времени нет. До сдачи три недели. — Я не о проекте, — тихо сказал Чонин. — Я о вас. Джисон закрыл глаза и ничего не ответил. Минхо не спал всю ночь. Он сидел в мастерской, смотрел на макет и думал. Не о проекте — о Джисоне. О том, как тот стоял перед ним и рассказывал всё. О том, как у него дрожал голос. О том, как он сказал: «Мои правила — единственное, на что можно положиться». А потом — о том, как он, Минхо, назвал его роботом. «У робота протекла охлаждающая жидкость». Он прокручивал эту фразу в голове снова и снова, и с каждым разом она звучала всё более чудовищно. Человек открылся ему — впервые, может быть, за много лет. Рассказал о самом страшном, что у него было. А он… Он ударил. Потому что испугался. Потому что близость для него страшнее драки. Потому что отец учил его: чувства — это слабость, а слабость — это то, за что бьют. Но Джисон не бил. Джисон просто рассказал. И ждал. А он не справился. Под утро, когда снег перестал идти и небо начало светлеть, Минхо взял телефон. Написал сообщение: «Я мудак». Стёр. Написал снова: «То, что я сказал — неправда. Ты не робот. Я просто…». Стёр. Долго смотрел на пустой экран. Потом написал:

Ли Минхо

«Прости».

И отправил. Ответа не было. Следующую неделю они работали молча. Минхо пытался поймать его взгляд — но не мог. Джисон смотрел сквозь него, как смотрят на пустое место, и от этого было хуже, чем от любого крика. Потому что крик — это ещё что-то. А пустота — это ничего. Проект двигался. Чертёж центрального элемента был переделан: Джисон, не сказав ни слова, учёл пожелания Минхо и вписал изогнутую линию в расчёты, найдя компромиссный вариант. Минхо, тоже молча, переделал макет с учётом новых нагрузок. Они работали как два механизма, настроенных на одну задачу, — и от этого было ещё тоскливее. Потому что раньше они работали как люди. Хёнджин заходил несколько раз. Видел эту картину — двое за одним столом, разделённые тремя метрами тишины, — и ничего не говорил. Только ставил на стол энергетики и уходил. Чонин ждал Джисона по вечерам. Не спрашивал. Просто сидел с укулеле и тихо наигрывал что-то меланхоличное. Иногда Джисон садился рядом и слушал. Иногда ложился лицом к стене. Но ни разу за эту неделю он не сказал о Минхо ни слова. На седьмой день Чонин не выдержал. — Ты собираешься что-то делать? — спросил он, когда Джисон в очередной раз вернулся из мастерской и молча сел на кровать. — А что я должен делать? — Не знаю. Поговорить с ним. Дать ему шанс. — Я дал ему шанс. Я рассказал ему то, что не рассказывал никому, кроме тебя. Он назвал меня роботом. — Он прислал тебе «прости». — «Прости» — это просто слово. — Для него — нет, — Чонин отложил укулеле и посмотрел на Джисона. — Ты же знаешь, что он не умеет извиняться. Он написал «прости» — это, может быть, первое «прости» в его жизни. А ты даже не ответил. Джисон молчал. — Ты ждал, что он тебя разочарует, — продолжил Чонин. — С самого начала ждал. И когда он это сделал — ты закрылся. Потому что это подтвердило твою картину мира: люди не справляются, доверять нельзя, все рано или поздно предают. Но знаешь что? Он не предал. Он испугался. Это другое. — Какая разница? — Разница в том, что предательство — это когда человек сознательно делает тебе больно. А страх — это когда он не знает, как правильно. Он не хотел делать тебе больно. Он просто не умеет иначе. Джисон снял очки и потёр переносицу. — Ты говоришь как психолог. — Я говорю как человек, который за тобой четыре года наблюдает, — Чонин встал. — И за ним — сколько мы уже знакомы. Вы оба боитесь. Просто по-разному. Ты боишься, что всё рухнет. Он боится, что недостаточно хорош. И вы оба боитесь, что другой это увидит. Он подошёл к двери и обернулся: — Я пойду к Хёнджину. Посидим в столовой. А ты подумай. Дверь закрылась. Джисон остался один. В мастерской было темно и холодно. Минхо сидел на продавленном диване и смотрел на макет. Четвёртая версия оболочки стояла на столе — почти законченная, но какая-то мёртвая. Как будто из неё ушла жизнь. Он знал, почему. Потому что жизнь в эту форму вдохнул не он один. А теперь второй человек ушёл — и форма замерла. Дверь скрипнула. Минхо обернулся. На пороге стоял Джисон. Он выглядел паршиво: тени под глазами стали ещё глубже, очки сидели криво. В руках — два стаканчика с кофе. — Можно? — спросил он. Минхо кивнул, не в силах говорить. Джисон прошёл и поставил один стаканчик на стол перед Минхо. Латте. Минхо посмотрел на него — и вдруг почувствовал, как к горлу подступает ком. — Ты пришёл, — сказал он хрипло. — Пришёл. — После того, что я… — После того, что ты сказал, — Джисон сел на ящик напротив, — я не спал неделю. Думал, что ошибся в тебе. — И что? — тихо спросил Минхо. — И пришёл, — Джисон поправил очки. — Потому что Чонин сказал кое-что важное. Он сказал, что ты не предал меня. Что ты просто испугался. — Он прав, — Минхо опустил глаза. — Я испугался. Ты стоял передо мной — настоящий, открытый, — а я не знал, что с этим делать. Меня не учили принимать… такое. Меня учили, что чувства — это слабость. Что искренность — это уязвимость. Что если кто-то открывается — значит, он ждёт удара. И я… — И ты ударил первым. — Да, — Минхо сжал стаканчик. — Я всегда бью первым. Потому что боюсь, что ударят меня. Джисон долго смотрел на него. Потом сказал — тихо, но твёрдо: — Я не собираюсь тебя бить. Я пришёл не для этого. — А для чего? — Чтобы сказать: то, что ты сказал, — это неправда. Я не робот. И у меня не протекла охлаждающая жидкость. У меня… просто иногда тоже бывает больно. Как у всех. Минхо поднял глаза. В них стояло что-то, чего Джисон никогда раньше не видел: растерянность, страх и — где-то глубоко — надежда. — Ты не робот, — сказал Минхо. — Ты самый живой человек из всех, кого я знаю. А я… я просто мудак, который не умеет принимать чужую боль. — Ты не мудак, — Джисон покачал головой. — Ты просто не умеешь. Это другое. — Ты говоришь как Чонин. — Я с ним живу. Нахватался. Они замолчали. Но тишина была другой. Не ледяной. Почти мирной. — Я не рассказал тебе о себе, — сказал Минхо наконец. — Тогда, когда ты рассказал про мать. Я должен был рассказать что-то в ответ. Но не смог. — Расскажи сейчас. Минхо отставил стаканчик и посмотрел на свои руки. Перепачканные глиной, с засохшими мозолями — руки, которые умели лепить что угодно, кроме слов. — Мой отец — скульптор, — начал он. — Известный. Когда мне было пять, я думал, что он волшебник. А потом я вырос и понял: он просто человек, который никогда не был доволен. Ни моими рисунками, ни моими оценками, ни мной. «Ты можешь лучше. Ты должен лучше. Если ты не лучший — ты никто». Я слышал это каждый день. Каждый день, сколько себя помню. Джисон слушал. Не перебивал. — Когда я поступил сюда, он сказал: «Посмотрим, не сломаешься ли ты». Не «поздравляю». Не «горжусь». «Посмотрим, не сломаешься ли ты». И с тех пор я живу так, будто постоянно должен кому-то что-то доказывать. Будто если я ошибусь — всё, конец. — Поэтому ты не умеешь извиняться, — сказал Джисон. — Да. Потому что извинение — это признание ошибки. А ошибка — это слабость. Так меня учили. — Твой отец ошибался, — сказал Джисон. — Ошибка — это не слабость. Это… ну, это как трещина в твоей оболочке. Помнишь? Мы сделали её резкой, и она стала источником света. Минхо поднял глаза. Долго смотрел на Джисона. Потом уголки его губ дрогнули. — Ты только что сравнил мою душевную травму с архитектурным приёмом? — Да. И что? — Ничего, — Минхо почти улыбнулся. — Это просто очень по-твоему. — Я архитектор. У меня всё — архитектура. — А я скульптор. У меня всё — форма. Они посмотрели друг на друга. И впервые за долгое время между ними не было ни страха, ни напряжения. — Я не умею извиняться, — повторил Минхо. — Но я… я сожалею. О том, что сказал. О том, как сказал. О том, что не ответил, когда ты рассказал про маму. — Ты сейчас извинился. — Что? — Ты сказал «я сожалею». Это и есть извинение. Минхо моргнул: — Хреновое извинение. На неделю позже, чем нужно. — Лучше поздно, чем никогда. — Это из твоего учебника? — Нет, — Джисон покачал головой. — Это из жизни. Снег за окном снова начал падать — мелкий, редкий, кружащийся в свете фонаря. В мастерской было тепло и тихо. Два стаканчика с кофе стояли на столе, уже почти пустые. — Знаешь, — сказал Минхо, глядя на макет, — я тут подумал. Трещина, которую мы сделали… она не должна быть просто разрывом. Она должна быть местом, где встречаются две формы. Моя и твоя. Понимаешь? Не разлом — а стык. Место, где хаос становится структурой, а структура — живой. — Это можно рассчитать, — сказал Джисон. — Я знаю. Поэтому и говорю тебе. Они встали и подошли к макету. Минхо взял глину, Джисон — карандаш. Работа началась. Трещина на стене мастерской стала чуть длиннее. Но теперь Минхо знал: трещины — это не всегда разрушение. Иногда это рост. Иногда материал трескается, потому что ему тесно в старых границах. Иногда через разрыв проходит свет.
13 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник