***
Он прошёл контроль, кивнул дежурному охраннику. В холле было тихо. Даня спустился в подвал. Здесь было темно, как всегда. Коридор уходил вдаль, теряясь в полумраке, и сегодня этот полумрак казался особенно густым, особенно плотным. Лампы на потолке горели тускло, едва разгоняя тьму, и их тени падали на стены длинными, косыми полосами. Он зашёл в раздевалку, переоделся. Халат — синий, чистый, слегка великоват в плечах. Перчатки — белые, туговатые — он натянул их двойными, как учил Кравцов. Бахилы зашуршали по кафельному полу, когда он шагнул в коридор. Он остановился у двери секционной, прислушиваясь к тишине за ней — той особенной тишине, которая бывает только здесь, в подвале, где воздух пахнет формалином и смертью. Толкнул дверь. Кравцов стоял у стола. Один. Тело ещё не привезли. Эксперт был в обычном халате, волосы собраны в низкий хвост, в руке — чашка с дымящимся кофе. Он смотрел в окно — маленькое, узкое, зарешеченное, за которым ничего не было видно, кроме серой стены соседнего здания и бесконечного, ровного дождя. Застывшая картина, как в старом фильме. Даня иногда ловил себя на мысли, что Кравцов выглядит как персонаж не из этого мира — слишком бледный, слишком неподвижный, слишком... правильный. Слишком чужой среди всей этой грязи и боли. — Ты здесь, — сказал Кравцов, не оборачиваясь. — Я здесь, — ответил Даня, подходя к столу. Он любил этот утренний ритуал. Короткие фразы, ни одного лишнего слова. Кравцов не спрашивал, как спалось, как дела. Кравцову не было дела до его личной жизни. И Даня был за это благодарен. Потому что сегодня, как и вчера, и позавчера, ему не хотелось ни с кем говорить. Особенно сегодня. Кравцов допил кофе, поставил чашку на подоконник, повернулся к Дане. — Сегодня будет двое, — сказал он, и в голосе его мелькнуло что-то похожее на усталость. — Первый — мужчина, пятьдесят два года. Инфаркт миокарда, привезли из соседнего района. Второй — женщина, шестьдесят три, онкология. По второй нужна будет подробная выборка метастазов. У тебя руки не дрожат? — Нет, — ответил Даня, хотя внутри всё сжалось. — Посмотрим, — хмыкнул Кравцов. — Проверь инструменты. И приготовь дополнительные контейнеры для биопсии. По второй будут брать много образцов. Даня кивнул и начал готовиться. Он разложил инструменты на стерильной простыне в том порядке, который стал привычным за эти недели: скальпели — четыре штуки, разные; ножницы — прямые и изогнутые; пинцеты — анатомические и хирургические; зажимы — нескольких размеров; распатор для отделения мягких тканей; рёберные кусачки. Он проверил каждый инструмент — не тупой ли, не сломанный, не ржавый. Кравцов не прощал халатности. Пока он раскладывал, привезли первое тело. Мужчина, пятьдесят два года. Грузный, с сероватой кожей, с отёчными ногами. Кравцов стянул простыню, и Даня увидел лицо — спокойное, почти умиротворённое. Как будто он просто спал. Но Даня уже научился не верить этому спокойствию. Он знал, что под кожей, под мышцами, под костями — там, куда не видно обычному глазу — скрывается целая вселенная. И она умеет рассказывать истории.***
Они начали работать. Кравцов включил диктофон, продиктовал дату, время, фамилию, обстоятельства. Потом взял скальпель — Даня подал ему тот самый, четвёртый, самый острый. И сделал первый разрез. Даня смотрел на его руки. Они двигались с той же лёгкостью, что и всегда — плавно, уверенно, без единой запинки. Кожа расступалась под скальпелем, как масло. Кравцов не кромсал, не резал, не насиловал тело. Он открывал его. Слой за слоем. Как книгу. Как карту. Как показания прибора, которые надо просто уметь читать. — Кожные покровы бледные, — диктовал Кравцов. — Трупных пятен нет, положение не изменено. Подкожно-жировая клетчатка выражена, толщина до четырёх сантиметров. Мышцы — без видимых повреждений. Он делал разрез за разрезом, вскрыл грудную клетку, обнажил внутренние органы. Даня подавал инструменты — вот ножницы, вот зажим, вот распатор. Старался быть быстрым, но не суетливым. Точным, но не дерганым. Кравцов работал молча, только иногда бормотал что-то в диктофон. Даня смотрел и учился. Он заметил, как Кравцов извлёк сердце — не просто вырезал, а аккуратно отделил, осмотрел со всех сторон, взвесил в руке. Как пальцы эксперта пробежали по коронарным сосудам, ощупывая, ища то, что нельзя было увидеть. Как Кравцов нахмурился, нажал на что-то, покачал головой. — Выраженный атеросклероз коронарных артерий, — сказал он в диктофон. — Просвет сужен на семьдесят процентов. Свежий тромб в передней межжелудочковой ветви. Обширный трансмуральный инфаркт миокарда передней стенки левого желудочка. Всё ясно. Он отложил сердце, перешёл к лёгким. Даня смотрел, как меняется выражение его лица — не эмоции, нет, скорее сосредоточенность. Кравцов работал как часовщик, разбирающий сложный механизм. Он знал, где нажать, чтобы не сломать. Где отрезать, чтобы не повредить. Где остановиться, чтобы не пропустить главное. — Отёк лёгких, — сказал Кравцов. — Застойные явления. Хроническая сердечная недостаточность. Всё закономерно. Он работал быстро, но без спешки. Каждое движение — выверенное, отточенное годами практики. Даня старался не отставать, подавать инструменты в нужный момент, не заглядывая, не спрашивая. Он уже научился читать движения Кравцова — вот он повернул руку, значит, нужен зажим; вот потянулся к столу, значит, пора подавать пинцет. Но в голове — в голове был дождь. Тот самый, который шёл с самого утра. Он шумел, стучал по черепу, не давал сосредоточиться. И ещё — мать. Её сообщения. Её голос, который он слышал даже здесь, в тишине секционной. «Ты никчёмный, — говорил её голос. — Ты ни на что не годен. Ты даже скальпель правильно подать не можешь». Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. — Костенко, — голос Кравцова вырвал его из мыслей. — Ты где витаешь? Зажим. — Простите, — ответил Даня, подавая зажим. Кравцов бросил на него быстрый взгляд — тот самый, колючий, сканирующий, от которого становилось не по себе. — Соберись, — коротко сказал он. — Если не можешь работать — скажи. Я один закончу. — Могу, — ответил Даня, и голос его прозвучал твёрже, чем он сам ожидал. Кравцов ничего не сказал. Вернулся к работе.***
Они закончили с мужчиной через час с небольшим. Кравцов вернул органы в тело, зашил, приготовил к хранению. Даня убрал использованные инструменты, достал новые — для второго тела. — Перерыв десять минут, — сказал Кравцов, снимая перчатки. — Потом приступим к онкологии. Он вышел из секционной, и Даня остался один. Он стоял у стола, смотрел на свои руки. Они были в крови. Чужой. Чужая жизнь, чужая смерть, чужая боль. Он думал о том, как странно устроена эта работа. Ты трогаешь мёртвых, но они не чувствуют. А ты чувствуешь. Всё. Каждый разрез, каждое извлечение, каждую мелкую деталь. И это накапливается. Как ржавчина. Как та тяжесть, которая давила на грудь сегодня утром. Он подошёл к раковине, долго мыл руки, хотя они были в перчатках. Потом снял перчатки, выбросил их в контейнер, надел новые. Механические движения — чистка, переодевание — немного успокаивали. Приводили в порядок мысли. Вернулся Кравцов. С чашкой кофе — откуда он его брал, Даня не знал, в подвале не было кофемашины, но Кравцов всегда появлялся с новой чашкой. Он сел на табурет, сделал глоток, посмотрел на Даню. — Ты сегодня какой-то дерганый, — сказал он. Не вопрос — констатация. — Всё нормально, — ответил Даня, отводя взгляд. — Я не лезу в твою личную жизнь, Костенко. Мне плевать, что у тебя там случилось — девушка бросила, деньги проиграл, кошка сдохла. Но здесь, в этой комнате, ты должен быть здесь. Не там — не в своих мыслях. Здесь. Иначе ты ошибёшься. А ошибка в нашем деле — это не перечеркнутая строчка. Это чья-то правда, которую ты упустил. Запомни. Даня кивнул. Слова Кравцова были жёсткими, но в них не было жестокости. Только холодная, профессиональная правда. Которую Даня начинал понимать. — Второе тело готовы привезти? — спросил он. Кравцов посмотрел на часы на стене. — Через пять минут. Женщина, шестьдесят три года. Рак молочной железы с метастазами в лёгкие, печень, кости. Будем брать много образцов. Твоя задача — вовремя подавать контейнеры и записывать. Не отвлекаться. Вопросы? — Нет. — Хорошо. Он допил кофе, поставил чашку на подоконник. Даня заметил, что он даже не вытер губы — просто поставил и повернулся к столу. Готовый к следующему телу. Как машина. Как механизм, которому не нужны перерывы.***
Тело привезли через несколько минут. Женщина — худая, почти прозрачная, с ввалившимися щеками и запавшими глазами. Смерть от онкологии не красит никого, а эту женщину она сделала похожей на скелет, обтянутый кожей. Даня смотрел на неё и думал о том, что его мать, наверное, умрёт так же. От чего-то, что сожрёт её изнутри. Может быть, от цирроза. Может быть, от инсульта. Может быть, просто от того, что организм откажется жить в таком теле, в такой голове, в такой жизни. Кравцов стянул простыню, начал осмотр. — Выраженная кахексия, — продиктовал он. — Кожные покровы бледные, с желтушным оттенком. Признаки механической желтухи — вероятно, метастазы в ворота печени. Трупные пятна слабые, разлитые. Он взял скальпель, сделал основной разрез — от ключицы до лобка. Кожа расступилась, обнажая желтоватую подкожно-жировую клетчатку — её почти не было, только тонкая прослойка. Кравцов работал аккуратно, почти нежно, словно боялся повредить что-то. Словно эта женщина была для него не просто телом, а чем-то большим. Он вскрыл грудную клетку, и Даня увидел лёгкие. Они были не розовыми, как должны быть, а усеянными мелкими белыми узелками — метастазами. Как будто кто-то рассыпал по ним соль. Или песок. Или что-то другое, что не должно быть внутри живого человека. — Множественные метастазы в обоих лёгких, — продиктовал Кравцов. — Размеры от двух миллиметров до полутора сантиметров. Часть — с распадом. Он извлёк лёгкие, взвесил их, передал Дане, чтобы тот поместил их в контейнер для дальнейшего исследования. Даня взял их в руки — они были тяжёлыми, непривычно тяжёлыми, не такими, как у того мужчины с инфарктом. Болезнь сделала их плотными, почти каменистыми. — Печень, — сказал Кравцов, переходя дальше. Печень была увеличена, бугристая, с множественными узлами — метастазами, которые проросли почти через весь орган. Даня смотрел на это и думал о том, как работает рак. Он не убивает сразу. Он приходит тихо, незаметно, и начинает перестраивать тело под себя. Клетка за клеткой, орган за органом. И ты не чувствуешь — или чувствуешь, но поздно. Когда уже ничего нельзя сделать. — Метастатическое поражение печени — более восьмидесяти процентов, — сказал Кравцов в диктофон. — Желтуха механическая, за счёт сдавления желчных протоков. Он извлёк печень, отрезал несколько фрагментов для гистологии, передал Дане. Даня разложил образцы по контейнерам, подписал каждый — правый, левый, хвостатая доля. Руки не дрожали. В голове было пусто. Только дождь. Только ритмичный голос Кравцова, диктующего параметры. — Костенко, — сказал Кравцов, не оборачиваясь. — Приготовь дополнительные контейнеры для костного мозга. Будем брать из грудины и позвонков. — Есть, — ответил Даня, потянувшись к стерильной упаковке. Кравцов взял кусачки, начал вскрывать грудину. Даня смотрел на его руки и думал о том, сколько ещё таких тел пройдёт через его руки. Сколько ещё историй он услышит. Сколько ещё смертей увидит. И сможет ли он остаться собой — не сломаться, не очерстветь, не превратиться в такого же, как Кравцов? Или Кравцов не такой, каким кажется? Он работал, подавал инструменты, записывал, держал. И внутри него что-то постепенно успокаивалось. Дождь в голове стихал. Мать отступала на второй план. Оставалась только работа. Только эти руки в перчатках, только этот скальпель, только это тело, которое рассказывало свою историю.***
Они закончили через два с половиной часа. Даня устал — физически, до ломоты в спине и ногах. Он стоял у стола, смотрел, как Кравцов возвращает органы в тело, зашивает, приводит в порядок. Эксперт работал быстро, но без спешки. Как всегда. — Готово, — сказал он, наконец, стягивая перчатки. — Убери инструменты. Отчёт по второй я напишу позже, нужно будет дождаться гистологии. — Хорошо, — ответил Даня, начиная уборку. Он складывал инструменты в стерилизатор, протирал стол, выбрасывал использованные салфетки. Кравцов стоял у окна, смотрел на дождь, который всё не утихал. — Ты молодец, — сказал он неожиданно. — Сегодня работал хорошо. Руки не дрожали. Даня замер на секунду. Похвала от Кравцова — это было что-то новое. Он не знал, как на это реагировать. — Спасибо, — ответил он. — Иди переодевайся, — сказал Кравцов. — У тебя, кажется, отчёт по вчерашнему висит. Закончишь до обеда. Даня кивнул, снял халат, перчатки, шапочку. Вышел из секционной, прошёл в раздевалку. Долго мыл руки — с мылом, дважды, хотя они и так были чистыми. Потом надел джинсы, футболку, джинсовку. Взял телефон. И замер. Семь пропущенных. Номер соседки, Анны Петровны — той, которая иногда проверяла, жива ли его мать. Сообщение: *«Даниил Дмитриевич, перезвоните мне, пожалуйста, очень важно. Срочно»*. У него похолодели пальцы. Он нажал на вызов. — Алло? — голос женщины, взволнованный, испуганный. — Даниил Дмитриевич? Наконец-то. Слава богу, что дозвонилась. У меня плохие новости. Ваша мама… сегодня утром… сердце. Тромб. Я зашла к ней, когда она не открыла дверь — мы же договаривались, я ей завтрак носила по утрам, она последнее время болела, не могла сама готовить. А она… она лежала на кухне. Скорая приехала, но было уже поздно. Я… я очень соболезную, Даниил Дмитриевич. Даня слушал. Слова падали в пустоту. Он не чувствовал ничего. Ни боли. Ни горя. Ни облегчения. Только пустоту. Глубокую, чёрную, холодную. — Спасибо, Анна Петровна, — сказал он. — Я приеду. Он сбросил звонок. Стоял в раздевалке, сжимая телефон в руке, и смотрел в стену. Белую, кафельную, с мелкими трещинами. В голове было пусто. А потом — через секунду, через минуту, через вечность — в этой пустоте что-то зашевелилось. Не боль. Не горе. А что-то другое. То, чему он не мог дать имя. Мать умерла. Он вдруг подумал: когда она получала эти деньги, которые он ей скидывал, — она покупала на них еду? Или сразу несла в магазин за бутылкой? Когда она в последний раз звонила ему не за деньгами, а просто так? Когда в последний раз говорила ему что-то доброе? Или хотя бы нейтральное, без мата, без унижений? Он не мог вспомнить. И это было самым страшным. Он вышел из раздевалки, прошёл по коридору, поднялся на третий этаж. Толкнул дверь кабинета 312. Диана сидела за своим столом, печатала. Увидев его, подняла голову, улыбнулась. Но улыбка сошла с её лица, когда она увидела его лицо. — Костенко? Что случилось? Ты бледный как смерть. — Ничего, — ответил он. — Всё нормально. Он сел на свой привычный табурет, уставился на ромашки на подоконнике. Диана что-то говорила, о чём-то спрашивала, но он не слышал. Он встал, попрощался и вышел в коридор. Прошёл к окну в конце коридора, прижался лбом к холодному стеклу. Дождь бил по стеклу, по крыше, по асфальту внизу. Тот же самый дождь, который шёл с самого утра. Который не давал ему покоя. Который предупреждал. Теперь он понял, о чём предупреждал. Он вернулся в свою каморку, сел за стол, открыл ноутбук. На экране висел вчерашний отчёт. Он смотрел на буквы, но не видел их. В дверь постучали, и он вздрогнул. — Войдите, — сказал он. Дверь открылась. На пороге стоял Кравцов. В чёрной водолазке, с распущенными волосами, в руке — чашка кофе. Он смотрел на Даню несколько секунд, затем зашёл, закрыв за собой дверь. — Ты не ушёл, — сказал он. — У меня отчёт, — ответил Даня, показывая на монитор. — Ты не написал ни строчки, — Кравцов кивнул на экран. — Сидишь уже час. Смотришь в одну точку. Даня молчал. Кравцов поставил чашку на стол, сел напротив. В тесном пространстве его присутствие было почти физически ощутимым — тяжёлым, давящим. — Костенко, — сказал он, и в его голосе не было привычной резкости. Только усталость. — Я не буду спрашивать, что случилось. Это не моё дело. Но если ты не можешь работать — не работай. Не трать моё время и своё. Слова упали в тишину, и Даня почувствовал, как внутри что-то щёлкает. Плотина, которую он строил все эти часы, рухнула в одно мгновение. — Не тратить твоё время? — переспросил он, и голос его сорвался. — Думаешь, я не знаю, что трачу твоё время? Думаешь, я не понимаю, что я для тебя просто обуза? Просто мешок с мясом, который таскает твои грёбаные вещи? Кравцов молчал. — Ты даже не спросил, что случилось, — продолжал Даня, и слова лились из него, как вода из прорванной трубы. — Ты просто пришёл и сказал: «Не трать моё время». А ты знаешь, каково это, когда человек, который тебя родил, умирает, а ты не чувствуешь ни хера? Когда ты понимаешь, что она тебя била, унижала, пропивала твои деньги, трахалась с каким-то мудаком у тебя за стенкой, а теперь её нет — и ты чувствуешь только облегчение? Ты знаешь, каково это — блядь, ненавидеть собственную мать?! Он вскочил, опрокинув стул. В висках стучала кровь, перед глазами темнело. Он смотрел на Кравцова, на его бледное, спокойное лицо, на его невозможные глаза, и чувствовал, как из самой глубины поднимается злость. — Ты монстр, — выплюнул он. — Холодный, бессердечный, бездушный монстр. Ты смотришь на мёртвых и видишь только органы. Только ткани. Только причину смерти. А ты когда-нибудь думал, что у них была жизнь? Что их кто-то ненавидел? Что кто-то ждал их смерти, чтобы наконец выдохнуть? Нет! Тебе всё равно! Тебе никогда не было всё равно! Ты просто делаешь свою работу, потому что тебе насрать на всех! Он замолчал, тяжело дыша. В комнате было тихо — только дождь за окном, всё так же барабанивший по стеклу. Кравцов не двинулся с места. Сидел в своём кресле, смотрел на него, и на его лице не было ни злости, ни обиды. Только спокойствие. — Закончил? — спросил он. Даня посмотрел на него, и слёзы — не те, что он ждал, не те, что бывают от горя — а другие, злые, горькие, наконец потекли. Он вытирал их рукавом, но они всё текли и текли. Он развернулся и выбежал из кабинета.***
Он не помнил, как вышел из здания. Помнил только, как хлопнула за ним дверь и как дождь ударил в лицо — холодный, тяжёлый, беспощадный. Он бежал, не разбирая дороги, пока не оказался в скверике при следственном комитете — таком же маленьком, зажатом между зданием и жилыми домами, с несколькими деревьями, скамейками, мощёными дорожками. Он присел на корточки у бордюра, обхватив голову руками. Слёзы смешивались с дождём, и он уже не мог понять, где кончается его лицо и начинается вода. — Идиот, — прошептал он. — Какой же я идиот. Он не знал, сколько просидел так. Дождь лил, и казалось, весь мир превратился в воду, в слёзы, в эту бесконечную серую пелену. Он услышал шаги. Медленные, тяжёлые, приближающиеся, шлёпающие по лужам. Не поднял головы. Шаги остановились рядом. Кто-то встал над ним, заслоняя от дождя. Даня почувствовал это — капли перестали падать на голову, на плечи, на спину. Он поднял голову. Рядом стоял Кравцов. В одной руке — сигарета, тонкая, белая, огонёк на конце которой дождь не мог погасить. В другой — край своего пальто. Тёмного, длинного, накинутого поверх белого халата. Он стоял так, что халат накрывал Даню, как крыша, как зонт, как что-то, что не даёт дождю падать на голову. Он не сказал ни слова. Не спросил, зачем Даня убежал. Не сказал, что нужно вернуться. Он просто стоял, курил, смотрел вдаль на серое небо, на бесконечный дождь и держал пальто так, чтобы Даня был под ним. Даня посмотрел на него. На бледное лицо, на мокрые рыжие волосы, прилипшие к щекам, на тонкую сигарету, дымящую под дождём, на руку, держащую край халата. — Я не монстр, — сказал Кравцов. Голос его был тихим, ровным, почти безразличным. — Я просто делаю свою работу. — Я знаю, — ответил Даня. Голос его был хриплым от слёз и от дождя. — Прости. Кравцов молчал. Курил. Смотрел на дождь. И его пальто всё так же накрывало Даню. — Моя мать жива, — сказал он, и слова его падали в тишину, как камни в воду. — Она дизайнер одежды. Живёт в Италии. Отец отправил её туда лечиться много лет назад. Дорогая клиника, хорошие врачи. Там ей лучше, чем здесь. Даня поднял голову. Кравцов не смотрел на него — он смотрел вдаль, сквозь дождь, сквозь серое небо, сквозь время. Его лицо было спокойным, но в глазах — в этих янтарных глазах — Даня увидел то, чего не видел раньше. Боль. Глубокую, старую. — Я не могу навещать её, — продолжил Кравцов, и голос его был тихим, почти чужим. — Работа. Дела. Вечно что-то. А потом… были причины, по которым я не могу пересекать границы. Не спрашивай какие — я всё равно не скажу. Так что теперь я вижу её только по видеосвязи. Раз в неделю. Она улыбается, говорит, что всё хорошо, что она идёт на поправку. Но я вижу, как она худеет. Как бледнеет. Как угасает с каждым звонком. Он замолчал. Дождь шумел в листве, стучал по асфальту, по скамейкам, по халату, который накрывал их обоих. — Я не могу приехать к ней, — сказал Кравцов. — Не могу обнять. Не могу сказать, что люблю её. Всё, что я могу — смотреть на экран и делать вид, что верю, что у неё всё хорошо. А она делает вид, что верит, что я не могу приехать из-за работы. Он докурил сигарету, бросил окурок в лужу. Тот зашипел и погас. — Ты назвал меня монстром, — сказал он, и в голосе его не было обиды. — Может, ты и прав. Но знаешь, Костенко, монстры — это те, кто ничего не чувствует. А я чувствую. Каждый день. Каждый раз, когда смотрю на экран телефона и вижу, как она угасает. И ничего не могу с этим сделать. Даня смотрел на него снизу вверх. Дождь стекал по лицу, по шее, за воротник. — Твоя мать, — продолжил Кравцов после паузы, — она делала тебе больно. Очень больно. Я не знаю всех деталей, и знать не хочу. Но она родила тебя. И ты здесь, Костенко. Ты — не благодаря ей, а вопреки. Запомни это. Он протянул руку. — Вставай. Поехали на вокзал. Тебе нужно туда. Даня посмотрел на его руку, потом на лицо. Взял. Кравцов помог ему подняться. — И, Костенко, — сказал он, поправляя пальто, которое промокло и теперь тяжело висело на плечах. — Если ты сейчас поедешь туда, чтобы простить её — не надо. Она этого не заслужила. Но если поедешь, чтобы закрыть эту дверь навсегда — тогда да. Они пошли к машине. Кравцов шёл первым, его халат развевался на ветру, и Даня смотрел на его спину, на рыжие волосы, снова мокрые, прилипшие к плечам, и думал о том, что этот странный, холодный, невозможный человек только что сказал ему то, что никто никогда не говорил. Что можно не прощать. Что ненависть — это нормально. Что он имеет право чувствовать облегчение.***
В поезде Даня смотрел в окно. Дождь всё ещё шёл, размывая огни города в цветные пятна. Где-то там, в здании следственного комитета, Кравцов сидел в своём кабинете, пил холодный кофе и, может быть, смотрел на телефон. На экран, где была сохранена фотография женщины, которая улыбалась с экрана, но с каждым днём угасала всё больше. Даня думал об отце, которого не помнил. О его открытках с мишками, которые перестали приходить, когда Дане было семь. О том, что слабый, неуклюжий, добрый Дмитрий Степанович, может быть, тоже хотел закрыть эту дверь. И закрыл. Просто исчез. Не попрощавшись. Не объяснив. Даня не знал, правильно это или нет. Но теперь, когда он ехал в тот город, где в морге лежало тело женщины, которую он называл матерью, он знал одно: он не поедет прощать. Он поедет, чтобы похоронить. Буквально и фигурально. И после этого он вернётся. И продолжит жить. Потому что теперь он был свободен. По-настоящему свободен. Впервые в жизни. Он закрыл глаза. В темноте век он слышал дождь. Но теперь дождь не давил на грудь. Он просто шёл. Шёл для того, чтобы когда-нибудь закончиться. А после него всегда выходит солнце. Он не знал, выйдет ли солнце для него. Но он знал, что готов попробовать. Впервые за долгое время — готов.