Любовь во время чумы

PG-13
В процессе
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 13 страниц, 5 212 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 2

Настройки
Из вокзала они выходят по памяти, не пользуясь указателем «Выход в город». На улице светлеет, но снег усиливается. Росс успокаивается, убеждаясь, что всё нормально. Она прилетит к нему, если случится что-то ужасное. Она будет искать его по больницам даже если штурм, на который его отправят, будет сомнительным, даже если по телевизору не расскажут, что он герой. Их близость незыблема, как коррупция в постсоветских странах. Власть меняется, но коррупция остаётся. Всё работает по наитию. Микс самовоспитания и самопроизводства, без которого всё рассыпется. — Сейчас такси вызову, погода полный пиздец. Украина стаскивает перчатки, суёт их в карманы пуховика и достаёт свой серебристый Samsung с розовой панелью на крышке. Она делает вид, что всё хорошо, но из головы не выходят его слова. В Киеве нету никаких федералов. Федерал — это типа мент или феесбешник? Или спасатель из МЧС? Зачем он вообще это говорит? Зачем он спрашивает, придет ли она к нему, если ему пальцы оторвёт? Надо было спросить, прилетел бы он в Охмадит? Хотя можно не спрашивать ничего. Конечно бы прилетел. Бросил бы всё. Сорвался бы первым рейсом. Метался бы по коридору злой, обессиленный, бледный, с кругами под глазами, как у панды. Сидел бы потом возле её кровати сутками и жалел, что опять наговорил хуеты какой-то. Она даже не сомневается в этом. Вот в чём проблема. Она не выбирает эту любовь, как не выбирает бутылку, из которой её будут кормить молоком в роддоме. Да нахрен такое надо в 16 лет? Юношество — это про шутки, «Бумбокс» в наушниках и списывание домашки, а не про Беслан, госпитали, шарфы, серьезные вопросы в духе программы Анны Безулик о том, пришла бы она к нему, если бы ему ноги оторвало? А если б он был не ребёнком, а федералом? А если бы дядюшка Сэм попросил её не лететь? А если б она пришла в оранжевом джемпере, он бы выгнал её из палаты как только открыл глаза или дал бы ей 5 минут? Она бы столько ему сказала, если бы знала, что он поймёт. Например, о том, что она устала жить, как собака на поводке. То ближе, то дальше. То в приступе нежности целует ей руки, то заявляет, что «вы без русских — никто». То смеётся над её «шо», то трёт глаза на её концерте, чтоб не заплакать. У неё и так мозги плавятся, потому что в голову нужно уместить, что он не такой мудак, как его прадед и не такой гандон, как его дедушка. И то, что она хочет переспать с ним, потому что она временами дрочит на его фотку в хоккейной форме. Потому что ей нравится, как он произносит: «Чё?» Ей нравится, как он пародирует Жириновского. Как поправляет рукава свитера. Как рассказывает стихи, которые она не учит в лицее. Как он смеётся над её шутками про Чернобыль. Как он дарит ей огромный букет тюльпанов. Как он учит её стрелять из пейнтбольного ружья. Номера вылетают из головы, она ищет их в телефонной книге. Быстро набирает: т-а-к-… На экране высвечиваются несколько номеров. Она думает: «Только бы не Волга приехала». Вдруг он закатит глаза и скажет: «У вас автопарк с девяностых не обновлялся?», как будто она отвечает за все машины. И даже если ему будет всё равно, и даже если он ничего не скажет ей будет стыдно, что по Киеву ездят эти старые тарантасы. — Доброго ранку. Можна, будь ласка, машину до Південного вокзалу? Росс смотрит на снег и слушает её голос. Тихий, немного сонный. Он уже знает, что утро — «ранок», что «будь ласка» — это «пожалуйста». И даже если она забудет его язык он поймёт её. — Так, — спокойно говорит Украина, прижимая телефон к уху. Снежинки липнут к растрёпанной пшеничной косе, как глиттер. От её волос пахнет полупрозрачным липовым мёдом. Медведи ведь любят мёд? Росс хочет спросить: «Где твоя шапка?» и погладить Украину по голове, потому что он пиздец как по ней скучает. Она же типа его сестра. Предки просто разводятся и увозят её подальше. — На вулицю Івана Мазепи, — монотонно произносит она. Росс в ахуе открывает рот. Ёбаный пчеловод. Он делает так, что она живёт на улице предателя Мазепы, а не на улице Январского восстания. Ладно, львовяне со своим «Нахтигалем», ладно Грушевский, ладно Петлюра, но не Мазепа. — Дякую, — тихо говорит Украина и закрывает об ухо крышку мобильного телефона. — Ты так спокойно это сказала, — хмурится Росс. — А что тебе сделал Иван Мазепа? — Предал царя, который считал его своим другом. — Так ты не царь, — напоминает она. — А ты, я смотрю, уже выучила, каких гетманов любить нужно. — Прости, что не согласовала список с тобой. — Я просто не думал, что ты настолько спокойно это проглотишь. — А ты знаешь, сколько он построил церквей? — Да хоть сколько. Клеймо Иуды не отмолить. — А тебе не приходило в голову, что у него могли быть причины? — Какие причины? Он друга предал. — Друга? Или царя? — А царь не может быть другом? — Может, но не всегда. — Пиздец. Ещё пару лет — и ты скажешь, что бендеровцев понять можно. — Да, скажу! И что ты сделаешь?! Забудешь сюда дорогу?! Росс молчит. Она смотрит на него, как на врага. Ну, а что, пшеничные волосы уже есть. — Хочешь, чтоб я забыл? — А ты сможешь? — Если бы мог — давно бы уже забыл. — Та же хуйня, поэтому давай успокоимся и признаем, что мы это не выбираем. — Что именно? — Догадайся, — предлагает она. — Любовь? — спрашивает Росс. — Я бы не называла это словом «любовь». — Я тебе нравлюсь? — Да. Но я не понимаю причины. — Я настолько хуёвый? Украина тяжко вздыхает. Он вообще не понимает, что она хочет ему сказать. Она хромая, а он слепой, лиса Алиса и кот Базилио. — Ты когда-нибудь думал, почему мы друг друга нравимся? — Всё началось в июне 97-го года. — В Крыму? — Ну да. Санаторий «Смена». — Ну и название. — Ты помнишь, как мы познакомились? — Нет. — Я сказал тебе, что я из Москвы. — И что я ответила? — Ты спросила: «И шо?» — То есть всё началось с того, что я не прониклась тем, что ты из Москвы? — Нет. С того, что тебе вообще было похуй, кто я такой. — Мне и сейчас похуй, кто ты такой. Она говорит это раньше, чем успевает осмыслить двойственность этой фразы. Потому что это чистое отрицалово, «ты для меня ничего не значишь», но это правда в альтернативной вселенной, а в этой вселенной она смотрит на него, как на божество. Так и хочется спросить: «Шо ж ты мучаешь меня, сука?» Украина не хочет в него врастать, как ногти врастают в кожу, чтобы потом их с кровью не отрывать. А отрывать всё равно придётся, потому что однажды он поглотит её, как кит. — Если тебе всю жизнь похуй, кто я такой, зачем ты просила меня приехать? — Хотела тебя обнять, — честно говорит Украина. — Меня? А чё не фрица какого-то? Она несколько секунд смотрит на него, как баран на новые ворота, будто не верит, что он действительно это говорит, а потом резко бьёт его по щеке. — Ты совсем ахуел? — выдыхает она со злостью. — Я тебе говорю, что скучала, а ты мне предлагаешь обнять какого-то немца? Росс молчит. И это почему-то добивает её окончательно. Украина резко отворачивается, будто ей физически тяжело смотреть на него в упор. — Господи… Голос вдруг предательски ломается. На глаза наворачиваются слёзы. Она со злостью смахивает их горящей от удара рукой. — Да пошёл ты нахуй вообще. Мы постоянно ругаемся и причиняем друг другу боль, но продолжаем жрать этот кактус… — Ну всё. Прости. Щека горит и, что странно, пощёчина отрезвляет. Он делает шаг вперёд. Украина стоит напротив — злая, с растрёпанными волосами и мокрыми глазами, как морская русалка, и выглядит так, будто она проклинает лето 97-го года. — Мне просто страшно, что я могу тебя потерять, — объясняет Росс. — А ты думаешь, мне не страшно? Я устала всё время перед тобой оправдываться. За Мазепу. За НАТО. За каких-то американцев. За газ. За всё подряд, господи. — Да нахуй мне этот газ, Украина. Я не из-за газа бешусь. — Ну, а шо ты бесишься? Ты правда думаешь, что жизнь на улице Мазепы способна сделать меня другим человеком? — Я не думаю, что ты резко изменишься. Я думаю, что это будет происходить «step by step», а я даже не замечу, когда тебя потеряю. — Даже если я изменюсь, это не значит, что я перестану тебя любить. — А если всё-таки перестанешь? — с трудом произносит Росс, будто в горло стекла насыпали. — Тогда тебе придётся сделать что-то ужасное. — В каком смысле? — Ну, чтобы я тебе разлюбила… Тебе придётся сделать что-то ужасное. Сама по себе любовь не исчезнет. — Тогда, пожалуйста… не дай мне стать человеком, который всё проебёт. Для евроатлантистов я и так уже монстр. — Я же знаю, что ты не монстр. Можешь не притворяться страшным медведем и пить водку тоже не обязательно. — То есть балалайку можно не доставать? — Балалайку можно, — снисходительно улыбается Украина. — Но только если перестанешь рычать на меня каждые пять минут. — Наверное, поэтому меня так тянет к тебе, — отвечает Росс, игнорируя факт, что эта тяга подобна дозе. Почему от её волос пахнет липовым мёдом? Почему он забывает дышать, когда она его обнимает? И что ему этот газ, газ заберите — её оставьте. Он ведь слетит с катушек, если останется без неё. Хуйня это всё про одну купель. Его ведь крестят в храме Христа спасителя. — Почему тебя ко мне тянет? — С тобой я не обязан быть чудовищем, — пожимает плечами Росс. — Так ты и с ними не обязан быть чудовищем. Они полюбят тебя, если перестанут бояться. Дедушка умер, можно начать сначала. — Я не собираюсь вымаливать их любовь. — Ты не обязан до конца жизни продолжать его войны, — злость окончательно утихает. Он такой уязвимый, честный, что она хочет ему помочь. Сказать, что за Збручем нет никаких врагов. Там живут такие же люди, как и они. Люди, которые ругаются с родителями, опаздывают на поезда, влюбляются, слушают музыку в дешёвых наушниках и боятся, что их отвергнут. Одна деталь – после смерти дедушки Украина вообще не живёт с ощущением, что кто-то хочет ей навредить. Это Росс, как радио, ретранслирует коммунистические страшилки о том, что за той рекой начинается территория злых буржуев. Хотя он сам постоянно ездит в Европу и летает в Америку. У него шингенская виза с детства, грин-карта с 12 лет, какие-то знакомые в Нью-Йорке, фотографии из Праги, он любит швейцарские шоколадки из дьюти-фри. Он слушает «Битлз», носит американские кроссовки и знает английский лучше половины её лицея — но всё равно размышляет так, будто Холодная война ещё не закончилась. — Да, не обязан. А чё изменилось за эти шестнадцать лет? Мы для них люди второго сорта. — Ты думаешь, я не вижу, что мы не дотягиваем? Вижу. Просто я хочу, чтобы Киев был, как Берлин. — И что тогда останется от тебя? — Я не знаю, Росс. Может, ничего не останется. Но я не могу жить с этим чувством стыда. Ты же видел Берлин? Там нету «Жигулей» и безвкусных вывисок. Украина на секунду замолкает, словно собирается с духом, чтобы поделиться чем-то особенно неприятным. — Мне стыдно даже перед тобой. За хрущёвки, за облезлые подъезды, за то, что всё недоделанное какое-то. — Я не понимаю, за что тебе стыдно. За Киев, который немцы в хлам разъебали? За дом, в котором ты выросла? За двор, где ты маленькая играла? — Да потому что это моё, Росс. Я смотрю на всё это и думаю, что мы можем жить лучше. Что Киев может быть красивее. Что ты будешь гордиться мной и немцы будут гордиться. — Я вообще не понимаю, почему тебе нужно, чтобы тобой кто-то гордился, кроме тебя самой. — Потому что мне не на что опереться, Росс. У тебя в крови величие. А у меня что? — Поверь, не всё величие, что есть у меня «в крови» — это божий дар. Опирайся на меня, Украина. Хотя бы до тех пор, пока не научишься быть собой. — Если я начну опираться на тебя ещё больше, я вообще не смогу ходить. Учитывая твою паранойю, это небезопасно, — она смеётся от всего сердца, но у неё в глазах блёстят слёзы. — Тогда я буду носить тебя на руках. — Ну я же не инвалид. — Я знаю. Сильным людям иногда нужно на кого-то опираться. — А ты сам на кого опираешься? — На себя. Я не хочу, чтобы Москва стала Берлином. Москва — это Москва. Да, по улицам ездят старые жигули. Да, хрущёвки. Да, дворы убитые. Ну и что? Я за эти дворы разорву любого. — Я бы тоже разорвала, — спокойно говорит Украина. — В этом мы похожи с тобой. — Ну да. — Если мне когда-нибудь станет по-настоящему тяжело… я бы хотел опереться на тебя. — Ты правда разбил голову кирпичом? — с сожалением спрашивает она. — Да. На День ВДВ. — Надеюсь, крови было немного. — Да нормально всё было. Башка поболела пару часов. — Пару часов? Или пару дней? — Откуда ты знаешь? — удивляется Росс. — Потому что я знаю, что такое кирпич и что такое голова человека. — Больше тошнило, чем голова болела. — А если бы ты себе череп проломил? — Ну тогда бы ты прилетела. — Чтобы посмотреть как ты слюни пускаешь? Росс не успевает ответить. В кармане её пуховика начинает вибрировать телефон. Украина вздрагивает и быстро достаёт свой серебристый Samsung. — Да? Ага. Уже выходим. Она сбрасывает звонок и несколько секунд просто держит телефон в ладони, будто всё ещё размышляет о кирпиче. — Машина приехала. Росс молча кивает. Они быстро выходят из здания. На обочине их ждёт чёрный Daewoo Lanos с шашечками на крыше. Мокрый снег липнет к шарфу и волосам. Они, не сговариваясь, садятся рядом за спиной у водителя. Небо над Киевом постепенно светлеет, но фонари всё ещё горят жёлтым, как солнце, светом, отражаясь в мокром снегу. Город пустой и тихий, в машине тихо играет радио, Хлывнюк поёт:

Я помню: белые обои, чёрная посуда

Нас в хрущёвке двое, кто мы и откуда, откуда?

— Ты знаешь, что плюшки — это наркотики? — шепчет Росс. — Какие наркотики? Это сдобная булочка с сахаром, — так же тихо отвечает она. — Неа. Это гашиш. — Тебе, по-моему, после кирпича не про наркотики надо думать. — Гашиш был до кирпича. — А просто жить ты не пробовал? — Как в Берлине? — огрызается Росс. — Так они долбят больше, чем мы. — Если ты сдохнешь от передоза, я не буду по тебе плакать. — А я почему-то думаю, что ты бы плакала на всё кладбище. — Не дождешься. Я тебе руки переломаю, чтобы ты не превратился в торчка. — И чем ты мне руки будешь ломать? Это же болезнь. — В смысле «болезнь»? — с ужасом в глазах спрашивает она. — Ты часто куришь эту херню? — Пару раз курил с ребятами на Кавказе. — Потом покажешь мне вены. — Ты бы карманы ещё проверила. — Шо твои руки? — Я ж закалённый. Украина смотрит на его пальцы и сразу хмурится. Кожа вся красная от мороза, костяшки побелели, а пальцы выглядят так, будто он лепит снеговика. — Я спать хочу. — Поспи немного, — он кивает себе на плечо. — Ещё ехать и ехать. Украина несколько секунд смотрит на него сонным, расфокусированным взглядом, будто сама что-то принимает. Потом всё-таки медленно придвигается и осторожно кладёт голову ему на плечо. Машину слегка покачивает на заснеженных киевских дорогах, впереди шипит печка, дворники размеренно скребут по стеклу, чтобы счистить снег. Она закрывает глаза и покой сходит на неё, как благодатный огонь. — Я хочу быть, как ты, — тихо говорит Украина. — Не надо. — Почему? — Потому что тогда тебе придётся биться головой об кирпичи и курить гашиш на Кавказе. — Я серьёзно, Росс. Улыбка медленно сходит с его лица. Несколько секунд он молчит. — Это очень плохая идея, Украина. — Почему? — Потому что я — это я, — спокойно говорит он, глядя на её пшеничные волосы. — Я не про это. — А про что? — Ты не стыдишься, — жалобно выдыхает она. — Чего? — Себя. — А ты почему стыдишься? — Не знаю. Просто стыжусь. — Знаешь, что странно? — Что? — Я тебя не стыжусь. — Ты смеёшься, когда я говорю «шо». — А ты смеёшься, когда я меню читаю. Я в душе не ебу, что такое «яловичина» или «печеня». Украина мгновенно поднимает голову вверх. Глаза у нее чистые, как небо после дождя. — Я́-ло-вы-чы-на, — по слогам произносит она. — Чё это? Я забыл. — Говядина. — А печеня? — Жаркое. — Вот блядь. А «печенье» как? — Пэ́чыво, — с улыбкой говорит Украина. — Короче, ты тоже ржёшь надо мной. — Но тебя же это не задевает? — Нет. — Почему? — Потому что я знаю, что ты не со зла. У тебя глаза горят, когда ты смеёшься. — У тебя тоже. Украина кладёт голову обратно на плечо. Не дай Бог дожить до момента, когда ему будет настолько трудно, что он захочет на неё опереться. Если только по пьяни дойти до дома, а так — пусть с ним всё будет хорошо. Калеки срастаются позвонками в утробе матери. Его величие компенсирует её неполноценность, а её неполноценность обеспечивает его величие. Может, легче было подохнуть в этих кувезах? У деда и без них всё на мази было. Не жили свободно и нечего начинать. Жили бы, как цыплята из инкубатора, в красных галстуках. Дед бы их обоих держал за горло, но Росс бы его всё равно любил и она бы, может, любила. Пела про мир, труд, май. И ни разу бы не сказала ему: «Не смей». — Ты рад, что я родилась? Он долго не отвечает, потому что на горизонте маячит вопрос цены. Дедушка совсем сдал, когда Росс родился, а рождение Украины просто не пережил. — Я рад, что нашёл тебя. — Мог бы и не найти. — Ну да. Сказала бы мне: «Москаль, пошёл вон отсюда». — Ты бы всё равно не ушёл, — отстранённо говорит Украина. — Ты тоже не уходи, — шёпотом просит Росс. Из-за печки глаза сухие, как порох. Он рад, что она лежит на его плече, а не на плече какого-нибудь придурка, который свалит за океан. — Я привык к тебе. Или чё? Это моя проблема? — Да, Росс. И шмаль тоже курить не надо. — Добрая ты. Далеко пойдёшь. — Я не хотела привязываться к тебе. — И чё, получается? — Как видишь, — тихо говорит Украина. Она буквально лежит у него на плече, как шкура. На этот раз уже не получится соскочить, не получится сказать, что это не по любви он говорит ей: «Поспи немного «. Какая ирония. Столько лет огрызаться, спорить, упираться, доказывать, что Росс ей не нужен, что она сможет жить без него. И вот результат. Она сама тянется к нему вместо того, чтобы оторвать его, как репей. — Чё ты с самого детства хочешь от меня убежать? Я тебе чё-то плохое сделал? — Нет. — Тогда почему? — Я растворяюсь в тебе. — А я в тебе нет? — У меня слабый иммунитет. — А чё я, болезнь какая-то? — Даже от СПИДа нашли таблетки. — Ты сравнила меня со СПИДом? — Нет. СПИД лечат. — У тебя нет никакого СПИДа. С тобой всё нормально. Просто признай, что я тебе дорог и живи дальше. Ну уж нет. Скорее рак на горе свистнет, чем она откажется от борьбы. Смирение — это не про неё. Бедный московский мальчик ещё не знает, что ей не нравится серп и молот, а он ей нравится. Вопреки всему, что написано в «Кобзаре». Да блядь… Пусть Шевченко её простит. Варвара Репнина ведь тоже его любила. Просто у крепостных нету права на слабость. Просто ей снится, что она венчается с ним, чтобы не стать католичкой. А что ещё? Она может (как богу) ему сказать: «Спаси и сохрани». У него на теле такой же крест. И всё равно они разные, как вода и водка. Как бандура и балалайка. Хотя струнами режет пальцы и там, и там. Она хочет ему сказать: «Можешь в жопу засунуть своё величие. Я люблю тебя не за это». Давай-ка, братец, разорвём цепи, чтобы руки не натирало. Может, ты Сахаров, а не Сталин? Может, мы бы сидели в соседних камерах, когда дед бы нас истязал? Пусть святится имя Твоё покорностью холуя и смелостью декабриста. Бесы питаются нашим страхом. «Если что, я буду за декабристов», — проносится в голове. Говорят же: «Гуртом легше і батька бити». Жаль, что у русских нет такой поговорки. Там же «без царя в голове» значит «ты дурак». Это ж Отец Небесный. Его нельзя бить. Его надо любить и бояться. Какого хрена? Киевляне не любят власть. Да и страх отступает неторопливо. Дедушка не душит уже. «Хорошо без него», — думает Украина. Он ведь не только б её душил. Он бы Росса душил, а у него тоже в каком-то смысле слабый иммунитет. Ему нравится вся эта совковая хрень про сильную руку. Ну кого она пытается обмануть? Он ведь не Сахаров никакой. И никогда им не станет хоть ты убейся. Это против его природы. Их бы пересобрать, как роботов, по кускам. Объединить его врождённую гордость с её стремлением быть свободной. Если он склонен к рабству, то она к бунту и к анархизму. У неё проблемы с самооценкой, языковая шизофрения и комплекс неполноценности. Неужели он любит её такой? Засыпая, она мечтает начать всё заново, стать такой классной и интересной, что всё будет её любить. И Росс тоже будет её любить, но не в уродливом пластмассовом венке и не с хлебом на полотенце. В минуты отчаянья она жалеет, что родилась. Дед бы, может, дома достроил, но жрать уже было нечего, так что, всё. Пути назад уже нет. Остаётся только надежда, что она сможет исправить всё, что можно исправить. В запасе целая жизнь, но этой жизни не хватит, чтобы привязаться к кому-то так, как она привязана к Россу. Она говорит на его языке, как на своём языке. И когда они в города играют, то на "С" после Сум она называет Саратов, а не Сидней . Хотя про Саратов она знает меньше, чем про Сидней. Лёжа у него на плече, она думает: "Дядюшка Сэм? Можешь не волноваться. Никто тебя не заменит". Это ж надо было так прилипится друг к другу, как банный лист. Обречённость тягучая и пустая, с привкусом вечности. Ей нравится эта вечность. И он ей тоже. – Росс, – сонно зовёт Украина. – Что? – Спасибо, что приехал. – Давно надо было. Я даже не знал, что тебя так плавит. – Плавит? – Меня пугает, что ты хочешь быть кем-то другим. – А если тебе понравится? – тихо спрашивает она, приподнимая голову. – Что, если я стану сильнее? Красивее? Свободнее? – Чё-то не нравятся мне эти твои апгрейды. – Потому что ты старовер. – Просто я не такой наивный, как ты. Думаешь в Берлине люди не плачут? Думаешь, там нету бомжей и нищих? – Я знаю, что есть. – Тогда чё тебя так за бугор тянет? Ты от себя на голубом вертолёте не улетишь. – Ты меня вообще слушал? Я хочу, чтобы мы жили лучше. – А ещё ты хочешь, чтобы тебя любили. – А ты не хочешь? – Да пошли они нахер. Я сам разберусь со своими проблемами. – А что плохого в том, чтобы помощи попросить? – У меня помощи попроси. – Ты не сможешь помочь. – Почему? – У тебя такие же проблемы, как у меня. – Ну да. Мы же с тобой из одной пробирки. Ты не забыла? – Я хочу, чтобы в Киеве было легко дышать. – А чё у тебя с лёгкими что-то? – Почему ты не любишь свободу, Росс? – Свобода – это иллюзия. Это ты у нас по части иллюзий, а я прагматик и реалист. – Я была бы за декабристов, – серьезно говорит Украина, продолжая прижиматься плечом к его синей куртки. – Помнишь, чем это для них закончилось? – Они пытались добыть свободу. – Думаешь, перед смертью они думали про свободу? – Я бы думала про свободу. – Ну я принесу гвоздики. – Я не люблю гвоздики. – Мёртвым носят гвоздики. – Я не умру. – Уверена? – Да. Уверена. – Мне бы твою уверенность. – Всё будет хорошо. – Со мной или без меня? – С тобой, – тихо говорит Украина. – Ты же сказала, что не хотела привязываться ко мне. – Есть в тебе что-то. Не знаю что. – Ну так это и есть любовь.