Не тот Шреддер

G
В процессе
20
Размер:
планируется Макси, написано 36 страниц, 17 575 слов, 6 частей
Описание:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 3

Настройки
Личные покои у Шреддера, как выяснилось, были, и это была первая комната во всём Технодроме, которая выглядела как человек, а не как механическая утроба. В дальнем конце сектора, за двумя узкими коридорами и одной тяжёлой раздвижной дверью с трафаретной надписью «ПРИВАТНО» (выведенной не красным, как везде, а строгим белым), открывалось пространство, в котором не было ни одного провода. Только дерево, шёлк и тишина. (К тому моменту, как пишутся эти строки, я в этой комнате провёл, по приблизительной оценке, гораздо больше времени, чем в любой из своих предыдущих квартир. Но в первое моё в ней утро я ещё не догадывался, что вообще в ней буду жить, а не только переодеваться.) Низкая лежанка с тёмным покрывалом. Маленький лакированный столик с серебряным чайником на нём, холодным, давно не разогреваемым. Книжная полка с корешками, в которых я с трудом разобрал японские иероглифы и одно знакомое: «Хагакурэ». В углу — длинная подставка с одной-единственной катаной в чёрных лаковых ножнах, лежащей не вдоль и не поперёк, а так, как кладут только люди, действительно понимающие в оружии: рукоятью к двери, остриём от себя, готовая взяться за неё с любого угла. На стене — фотография в простой деревянной рамке: молодой азиат в чёрном кимоно стоял в центре снимка с очень внимательными, очень тёмными глазами; рядом с ним стоял ещё один человек, чьё лицо почему-то на снимке оказалось замазано пятном, как будто его бережно стёрли резинкой, не оставив никаких объяснений. Я долго на этой фотографии не задерживался. У меня было полтора часа. И первое, что мне предстояло сделать в этой комнате, было не разобраться в том, кем был тот, прежний, а посмотреть, на кого он, собственно, был похож. Крэнг, по моей утренней просьбе, должен был сейчас собирать мне гражданскую одежду и зеркало. И то, и другое, как с первого же взгляда выяснилось, посылать было не нужно. Костюмы прежний хозяин держал у себя в шкафу. За ширмой в углу комнаты обнаружилась целая аккуратная вешалка их, не дешёвых, не пёстрых, но добротных, чистых, без единой невыглаженной складки. А зеркало стояло у дальней стены, старое, японское, в простой деревянной раме, не современное, не блестящее; такие зеркала видишь иногда в кадрах старых фильмов про самураев и понимаешь по ним больше, чем по самим диалогам. Я подошёл к нему медленно, как ходят на встречу с неизвестным, в чьей доброжелательности не уверены. Опустил голову, чтобы увидеть в нём только лицо. Поднял обе руки. Нашёл боковые защёлки маски: они нашлись сами, как находится дверная ручка в собственной квартире, без поиска и без сомнения. Один щелчок. Другой. Маска вышла из крепления с тихим вздохом (таким, будто и сама долго ждала этой минуты) и отошла мне в руки тяжёлым прохладным куском железа. Я положил её на комод, не глядя. И поднял глаза. Из зеркала на меня смотрел не я. Не было привычной курносой переносицы. Не было русых волос, спадающих на лоб. Не было жёстких скул, выученных сначала жить в питерскую зиму, а потом в тренировочные январи. Из зеркала на меня смотрел человек, которого я никогда в жизни не видел, и одновременно тот самый, чьё дыхание я уже полтора часа слышал внутри собственной грудной клетки. Лет ему было, наверное, сорок. Жёсткие чёрные волосы, не длинные, не короткие, гладко зачёсанные назад, с лёгкой проседью у висков, какая бывает у людей, начавших седеть рано и без жалоб. Высокие скулы. Тонкий, прямой нос. Тёмные узкие глаза с очень внимательным, очень спокойным взглядом, таким, какой бывает у человека, который двадцать лет учился чему-то очень тяжёлому и в конце концов научился. Тонкий белый шрам, идущий от левого виска вниз, к самой брови. Не свежий, старый, почти совсем сгладившийся, какой остаётся, если в восемнадцать лет тебя поранили чем-то острым, а потом ты с этим шрамом прожил ещё двадцать с лишним. Я поднял руку и провёл по этому шраму. Тыл кисти был чужой — ровный, гладкий, без той коренастой выпуклости на костяшках, которая у меня в моём собственном теле появилась уже к двадцати пяти годам от тысяч ударов в макивару. Это была рука работника другого инструмента. Меньшего. Точного. Я попробовал улыбнуться. Лицо, которое улыбнулось мне в ответ, было лицом совершенно другого человека, не моего, не русского, не каратиста с Васильевского, не разведённого тренера, который вчера ел пельмени; это была улыбка, какой я никогда не улыбался, суховатая, сдержанная, как будто этот человек больше думал, чем чувствовал, и улыбался не от радости, а от вежливости. «Здравствуй, Ороку», — сказал я ему по-русски. И ему, кажется, было всё равно. (К тому, прежнему, я в дальнейшем обращался ещё много раз. По разным поводам, с разными интонациями, иногда с благодарностью, иногда с тихой яростью человека, которому достались чужие обязательства. В то первое утро я просто здоровался, как здороваются на лестничной клетке с соседом, относительно которого ещё не понял, в каких именно отношениях с ним окажешься через год.) Из того самого шкафа за ширмой я выбрал костюм-двойку. Тёмно-серый, шерстяной, хорошо скроенный, не итальянский, скорее японский, с тем особым аккуратным минимализмом в плечах и лацканах, который выдаёт мастерство, а не моду. Белая рубашка. Чёрный галстук без рисунка. Тёплое тёмное пальто. Чёрные кожаные перчатки, простые, без всяких заклёпок и когтей. Пара лакированных ботинок, в которых нога чувствовалась впервые за всё это утро как нога, а не как часть боевой машины. Часы нашлись на полке там же, простые, не вычурные, со стальным матовым браслетом и серым циферблатом без лишних делений; на запястье они легли так, как будто и были там всегда. Когда я закончил одеваться и обернулся в зеркало во весь рост, оттуда на меня посмотрел совершенно посторонний человек: японец лет сорока в дорогом тёмном костюме, со спокойным, чуть усталым лицом и тонким шрамом у виска, который в неярком свете комнаты был почти не виден. Это был не Шреддер. И, что важнее, это был не я. Это был кто-то третий, тот самый человек, которого мне предстояло в течение ближайших двух часов сыграть. «Ты будешь Сакаи, — мысленно сказал я ему. — Не Саки. Сакаи. Так созвучнее. Так удобнее. Мистер Сакаи. Японский инвестор. Из Иокогамы. Учился в Токио, последние десять лет в Штатах. Маленькая частная фирма, фокус на промышленные технологии. Деньги тихие, репутация чистая. Никаких вопросов». Сакаи в зеркале медленно, по-восточному, кивнул. Из Технодрома наружу вёл, как оказалось, не портал и не люк, а нормальный грузовой лифт, маленькая железная клетка, какую можно встретить в любом советском НИИ; и она, неприлично щёлкая колёсиками, поднялась километра на два, ушла куда-то вбок, прошла через короткий тёмный технический коридор, и я вышел в полутёмный гараж где-то в районе доков. Никаких пафосных порталов. Никаких пугающих надписей. Просто пыльная гаражная дверь, грязный «Шевроле», стоявший там, видимо, для подобных случаев, и серый, тяжёлый, нью-йоркский октябрьский день, врывающийся через щель в воротах вместе с запахом мокрого асфальта, бензина и ещё чего-то очень специфического, что я узнал, только высунувшись на улицу: жареных уличных претцелей. Нью-Йорк восемьдесят седьмого года меня встретил так, как и должен был встретить: не пафосно, без музыки. Просто город, серый и холодный, с дребезжащими светофорами на перекрёстках, с жёлтыми такси, ползущими в пробке от собственных же гудков, с паром, поднимающимся из канализационных решёток вертикальными столбами, как будто под асфальтом дышит большое уставшее животное. На углу мужчина в плохом плаще продавал газеты. С другого угла, из неона над входом в подвальный бар, моргала вывеска «BUDWEISER». Где-то справа, далеко, выла полицейская сирена, тонко, по-кошачьи, по-нью-йоркски. Я поднял руку. Жёлтое такси затормозило, как будто давно меня ждало. — Шестнадцатая и Пятая, — сказал я по-английски, чужим, ровным, неожиданно правильным голосом, таким, каким говорят люди, выучившие язык не дома, а на работе, в офисе, за делами. Я залез внутрь. Дверь хлопнула. Такси тронулось. В стекле проплыли афишные тумбы, на которых попадались, как старые знакомые, имена: «Top Gun», «The Untouchables», «Robocop». Я смотрел на них с любопытством туриста, попавшего в музей по недоразумению. Ни один из этих фильмов я с тех пор не пересматривал ни разу. Где-то у Бэттери-парка водитель, угрюмый, тёмнолицый, в надвинутой на лоб кепке, спросил у меня по-английски, откуда я. «Иокогама», — ответил я. Он кивнул понимающе и больше ничего не спрашивал. Профессионал. Лаборатория Бакстера Стокмана находилась на пятом этаже старого кирпичного дома на Шестнадцатой улице, такого, какие в Нью-Йорке ставили в начале века для маленьких производств, а к восьмидесятым годам сдали под всё что угодно: типографии, фотостудии, страховые конторы и одного, как выяснилось, обиженного на весь мир инженера. Дверь на пятом этаже была железная, серая, с одинокой табличкой: «STOCKMAN ROBOTICS, LTD.». Я постучал. Один раз, спокойно. Вежливо. Дверь приоткрылась на пять сантиметров, на длину дешёвой латунной цепочки. В образовавшуюся щель посмотрел один глаз, тёмный, очень внимательный, очень настороженный, с тем особым прищуром, какой бывает у людей, проигравших слишком много. — Вы кто. — Меня зовут Сакаи, — сказал я ровно. — Я звонил вчера. По поводу мышей. Глаз помолчал. — Документ. Я медленно достал из внутреннего кармана пальто визитку. Крэнг, среди прочих чудес, обнаружил в архиве Шреддера целый набор фальшивых документов на разных людей; я выбрал из них тот, что мне больше всего подходил по фамилии. Просунул визитку в щель. Глаз изучил её. Изучал долго. Потом дверь закрылась (на тот короткий момент, когда снимают цепочку) и снова открылась, на этот раз настежь. — Заходите, — сказал глаз и оказался невысоким темнокожим человеком с такими гипертрофированно тонкими чертами лица, какие бывают у людей очень больших умом и очень малых плечами. Аккуратное афро. Чёрный жилет поверх белой рубашки с закатанными рукавами. Тонкий золотой клипс на левом ухе. Не маньяк. Гений с печалью. Я узнал его сразу. Бакстер Стокман. Он провёл меня внутрь, через узкий коридор, мимо зала с вытяжкой и паяльными станциями, мимо стеклянной двери с надписью «ОПАСНОСТЬ. ОСТРЫЕ ПРЕДМЕТЫ», в маленький кабинет, где пахло паяльным дымком, кофе двенадцатичасовой давности и тем особым запахом старой бумаги, который бывает в библиотеках техучилищ. На столе у него лежали схемы. На столе у него стоял маленький прототип: серебристая мышь, размером с голубя, с мордочкой, на которой вместо глаз сидели два чёрных объектива. Очень аккуратная работа. Очень взрослая. Он сел за стол. Я сел напротив. Между нами лежала эта самая мышь. — Вы ведь не из них, — сказал Стокман сразу, без предисловий, глядя мне прямо в глаза. — Не из «Транс-Континент Робот». Я прав? — Правы. — Вчера были они. — Я знаю. — Тогда зачем вы. Я снял перчатки. Положил их аккуратно на колено. Посмотрел на мышь. Посмотрел на Стокмана. — Затем, мистер Стокман, — сказал я негромко, чужим, ровным голосом мистера Сакаи, — что им ваша мышь нужна на полку. А мне — в дело. Стокман прищурился. — Какое дело. — Канализация. Тишина в кабинете осторожно, как кошка, переступила с лапы на лапу. — Уточните. — Нью-Йорк, — сказал я, — содержит в своих подземных коммуникациях, по приблизительной оценке, около двух миллионов крыс. Большая, очень неприятная, очень устойчивая популяция. Мэрия с ней борется уже сорок лет — без особых успехов. Каждый год тратит несколько миллионов долларов на травлю — без особых успехов. И вот появляетесь вы. С устройством, которое, насколько я могу судить, крыс уничтожает. Чисто, тихо, эффективно, без яда, без жалоб от защитников животных, без газеты «Нью-Йорк Таймс» на следующий день. Стокман молчал, глядя на меня очень тёмными, очень внимательными глазами. — Ваша мышь, — продолжал я, — не игрушка. Это городская технология. Если её правильно поставить на ноги, её купит мэрия. Купит федерация. Купит полдюжины городов. Это первый в мире боевой санитар. Я хочу его с вами сделать. Стокман медленно облизнул губы. — Условия. — Я даю деньги. Сразу, наличными. Достаточно, чтобы вы доделали серию из ста устройств за месяц. Я даю ваше имя на патенте — целиком, без долей. Я не лезу в инженерию: я ничего в ней не понимаю и я этого не скрываю. Я беру на себя всё остальное — контракты, города, мэрию. С чистой прибыли я беру тридцать процентов, не от валовой. Стартовый аванс — сто тысяч. По рукам через сорок минут. Стокман молчал минуту. Может, две. Где-то в глубине коридора монотонно, по капле, капал кран. — «Транс-Континент» давал двадцать пять, — сказал он наконец. — Но они забирали имя. — Я знаю. Поэтому я даю на пять процентов больше — и оставляю имя. У них на сто тысяч ушло бы три недели согласования. У меня — сорок минут. — Откуда деньги. — Япония, — сказал я. — У меня здесь доверенность. Стокман снова замолчал. Я не торопил. В зале на Васильевском, когда какой-нибудь отец восьмилетнего Никиты говорил, что подумает над оплатой, я тоже не торопил. Это было, между прочим, единственно разумное поведение. Через минуту Стокман медленно, очень медленно протянул мне через стол свою тонкую тёмную руку. — Сорок минут, — сказал он. — И имя. — И имя, — кивнул я. Мы пожали друг другу руки. Его пожатие было сухим, нервным, на одну степень крепче, чем нужно: пожатие человека, который последний раз заключал договор, в котором его не пытались обмануть, очень давно. Я улыбнулся ему лицом мистера Сакаи, той самой суховатой, вежливой улыбкой, которую я видел сегодня утром в зеркале в чужой комнате. И начал доставать из внутреннего кармана пальто чек. Через сорок две минуты (на две минуты дольше, чем я обещал, потому что у Стокмана трижды сбилась рука с подписью) я вышел из его офиса с тонкой кожаной папкой под мышкой. В папке лежал договор, два экземпляра, подписанные с обеих сторон; протокол передачи прототипа; и копия (на правах документа) патентной заявки. Стокман остался у себя. Сидел за столом, смотрел на чек и молчал так, как молчат люди, которым только что вернули украденный десять лет назад велосипед. Я вышел в коридор. Прошёл мимо стеклянной двери с надписью «ОПАСНОСТЬ. ОСТРЫЕ ПРЕДМЕТЫ». Дошёл до приёмной, узкой комнатки в начале коридора, с одинокой стойкой администратора, на которой никого не было, и с тем самым старым «Грундигом» на полке у окна, которым, видимо, кто-то пытался скрасить одиночество всего пятого этажа. Я не торопился. Я аккуратно, не глядя в стекло, надел перчатки. Застегнул пальто. Поправил ворот. И только потом поднял глаза на «Грундиг». На экране стояла молодая женщина с микрофоном. Рыжая, той непослушной рыжеватой рыжей, какая бывает у людей с веснушками и со взглядом без задней мысли. На ней был жёлтый плащ, не подобранный к сегодняшней погоде. За её спиной, в углу кадра, виднелась чугунная решётка нью-йоркского канализационного люка, открытая, с торчащими наружу мокрыми кабелями. У её левого плеча, в нижней четверти экрана, шла бегущая строка: «CHANNEL 6 NEWS — APRIL O'NEIL, REPORTER». Звук был тихий, неразборчивый. Я слышал отдельные слова, не больше: «...очевидцы...», «...существа...», «...необъяснимое...». Я смотрел на неё. Смотрел не пять секунд, не десять, а ровно столько, сколько нужно, чтобы запомнить лицо, голос и манеру держать микрофон. У неё была хорошая манера. Лёгкая, без надрыва, без того журналистского давления, которое обычно выдаёт в человеке желание прорваться в кадр. Она просто говорила. Профессионал. Но не пират. «Вот ты какая», — подумал я. По-русски. Спокойно. Потом отвернулся и пошёл к лестнице. Папку с документами я нёс под мышкой плотно, по-деловому. На улице мне светило по-прежнему серое октябрьское небо, и пар по-прежнему поднимался над канализационными решётками, и Нью-Йорк по-прежнему гудел вокруг тысячью своих маленьких неоновых огней. Я вышел на угол и поднял руку, ловя такси. «Канализация, — думал я. — Эйприл О'Нил. Канал шесть. Жёлтый плащ. Канализация». Жёлтое такси остановилось у бордюра. Я сел внутрь, дал адрес гаража и, пока машина медленно ехала через серый, влажный, шумный, ничего не подозревающий город, впервые за это очень странное утро почувствовал то самое — то самое! — что должен чувствовать боец, только что выигравший первый бой в новом для себя весовом разряде. Это было просто. И я, к сожалению, очень хорошо знал из опыта, что́ это всегда означает: первый бой ты выиграл потому, что противник тебя ещё не видел. А там, под крышками канализационных люков на Шестнадцатой улице, и Двадцатой, и Сорок второй, и где-то ещё, и ещё, и ещё, по всему этому бесконечному серому городу, уже шли четверо.
Отзывы (1)