Глава 2. Спортзал.
16 мая 2026 г., 11:34
Дорога от тронного зала до спортзала Технодрома занимает, как я с тех пор имел случай измерить, около четырёх минут неспешного шага. В то первое утро мне эти четыре минуты показались несколько длиннее. Отчасти потому, что я впервые в жизни шёл по подземному коридору в чужом плаще цвета спелой сливы. Отчасти потому, что за плечами у меня шли двое уличных идиотов, на которых мне в ближайшее время предстояло истратить, похоже, весь свой профессиональный опыт целиком.
Через двери, которые сами разъезжались с тяжёлым гидравлическим вздохом, и через коридоры, в которых под потолком тлели жёлтые лампы, как припорошённые временем фонари в подземном переходе, я вёл двух новых учеников по своему новому подземному царству.
Технодром изнутри, как я уже имел случай заметить, оказался не таким страшным, каким его рисовали в одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году создатели мультсериала. Снаружи — да, циклопическая стальная сфера, бронированный череп, гнездо механического зла. А внутри, по коридорам, обыкновенная промышленная база, вроде той, на которую нас в восьмом классе возили на экскурсию: серые гофры стен, вязкое, неживое освещение, запах смазки и нагретой пластмассы. И где-то очень далеко, на самом краю обоняния, тонко тянуло горелым кофе, как будто здесь живёт человек, который иногда забывает джезву на плитке. Кто этот человек, кстати, и почему он варит кофе так далеко от центральных коммуникаций, я тогда ещё не знал. Узнал, должен признаться, только через три месяца, при обстоятельствах, которые в это утреннее повествование решительно не помещаются.
Бибоп шёл слева, лениво подёргивая плечами под кожаной курткой и жуя жвачку с той подчёркнутой развязностью, какую можно увидеть только у людей, очень боящихся показаться неуверенными. Рокстеди топал справа, глухо, ровно, как танк на параде, не поднимая глаз, как будто его специально отрядили охранять не меня, а собственное молчание. Я шёл между ними, и впервые в жизни на спине у меня лежал плащ; этот плащ заходил на каждом шаге сам, ровно, как натренированная собака у ноги, и от этой собачьей преданности у меня внутри что-то тихо смеялось.
— Шеф, — нарушил Бибоп тишину где-то на третьем повороте, — а куда мы вообще?
— В спортзал.
— А зачем?
— Чтобы ты, дорогой мой, перестал ходить так, как сейчас ходишь.
Бибоп удивлённо пожал плечом, и я даже за маской это услышал.
— А чё я не так хожу?
— Всё. Стопа разъезжается. Колено идёт раньше бедра. Корпус тянется за ногой, а должна — нога за корпусом. Если я тебя сейчас толкну — ты упадёшь, как берёза.
Рокстеди справа скрипуче хохотнул, и звук этот, в гулком коридоре, прокатился до самого поворота и обратно, как будто и стены сочли это смешным.
Бибоп обиделся.
— Так это ж улица, шеф. На улице не тренируются. На улице — выживают.
Я остановился. Плащ за спиной мягко догнал меня и встал у моих лопаток, как воспитанный пёс. Я повернулся к Бибопу, не быстро, без угрозы, как поворачиваются в зале к ученику, который только что выдал что-то такое, что слышать стыдно, но и оскорбляться не хочется.
— На улице, — сказал я ровно, — выживает тот, у кого лучше школа. Школа — это и есть то, чему ты научился до улицы. Если до улицы ты ничему не научился — улица тебя сжуёт. Я её не отменяю. Я её усиливаю. Понял?
Бибоп растерянно моргнул сквозь сердечки очков.
— Эээ… ну… да.
— Это «да» я тебе ещё припомню. Пошли дальше.
Через два поворота (там, где коридор расширялся в открытый сектор с потолком таким невозможно высоким, что под ним мог бы свободно поселиться небольшой вертолёт) я в первый раз увидел свою армию. Стояли ровными квадратами по пятеро в шеренге, в чёрной с фиолетовым форме, в перчатках с заклёпками, в плоских ниндзя-капюшонах с прорезями для глаз. Стояли неподвижно, той особой неподвижностью, какая бывает только у манекенов и у солдат после команды «вольно, но без права сдвинуться»; и каждый смотрел перед собой с таким выражением, какое обычно бывает у людей, у которых нет лица.
Никто из них не поприветствовал меня. Никто не вытянулся. Никто не дрогнул. Они просто стояли, потому что должны были стоять, всегда, до следующей команды; и если бы команды никогда не последовало, они стояли бы так до самого ленивого старения металла.
Я подошёл к одному из них (тому, что стоял в первой шеренге) и обнаружил, что он сантиметров на десять ниже моего нынешнего роста, ровный, аккуратно сложенный, с очень тонкой работой швов на форме. Я посмотрел на его перчатку. Заклёпки настоящие. Кожа — кожзам. Пальцы гибкие, на шарнирах, с изящной имитацией суставов. Хорошая работа. Дорогая работа. Я медленно протянул руку и постучал когтем по его груди.
Тук. Тук-тук.
Звук был ровный, неживой, пустотелый, как у консервной банки. Внутри этой грудной клетки не было ни сердца, ни лёгких: была электроника, пучки проводов и, вероятнее всего, маленький хитрый блок управления где-то под рёбрами. Они были не люди. Они были инструмент. Хороший, крепкий, безотказный инструмент: в одну сторону крутая отвёртка, в другую пресс-форма для среднего противника.
Двенадцать лет в зале научили меня одной простой вещи: инструментом надо уметь пользоваться, и тогда он лучше десяти плохих учеников. Но десять хороших учеников лучше, чем сто инструментов, какими бы безотказными они ни были; потому что инструмент не думает, инструмент не растёт, и в самой сложной ситуации инструмент тебе ничего не подскажет. Он будет молчать со всем своим серым ровным металлом, пока ты сам не скомандуешь что-нибудь от отчаяния.
(К чести этих десятерых должен заметить: за следующие месяцы они успели сделать мне немало хорошего, и я не стану утверждать, что относился к ним всё это время с тем же холодным уважением, как в эту первую минуту знакомства. Но именно сейчас, сегодня, спустя годы, понимаю: именно так на них и нужно было смотреть. Учеников у мастера должно быть мало, иначе он перестаёт быть мастером.)
Я отвернулся от Фут-солдата без всякого почтения и пошёл дальше.
— Шеф, — почтительно прохрюкал Бибоп за спиной, — а нас в форму такую же оденут?
— Нет.
— Почему?
— Потому что у вас есть лица. Я не собираюсь их прятать. Я собираюсь их использовать.
Рокстеди, кажется, впервые за всё утро посмотрел на меня осмысленно.
— Это как? — спросил он.
— Узнаешь.
Спортзал нашёлся в дальнем конце сектора, за двойной дверью с надписью красным трафаретным шрифтом, какие бывают на советских заводах: «ТРЕНИРОВОЧНЫЙ ЗАЛ». Дверь открылась с тем же гидравлическим вздохом, что и все двери в этой норе, и за ней оказалось пространство, в котором, на удивление, было даже что-то близкое к жизни.
Высокий потолок. Серый, в мелких трещинах, татами на полу, настоящий, японский, такой, каким он должен быть в нормальном зале; и я сразу подумал: значит, у Шреддера всё-таки была школа. Значит, тот, прежний, не был просто театральным негодяем в смешном костюме: кто-то из настоящих учил его всерьёз, и он это уважал. По стенам — стойки для оружия: катаны в лаковых ножнах, нунчаки с потёртыми верёвочками от долгих лет работы, пара бо, тренировочный сай в матерчатом чехле. В дальнем углу — манекен в ниндзя-форме, потёртый от ударов до такой степени, что я невольно представил, как кто-то (может быть, тот, прежний) прошедшим вечером выкладывал его длинной серией йоко-гери и не отпускал, пока сам не зашёлся в дыхании.
Я снял плащ. Тяжёлая шёлковая волна сама собой стекла мне в руку, и я перекинул её на ближайший крюк у входа. Под плащом тело было таким же, каким я уже почувствовал его на троне, собранным, готовым, с тем ровным пружинным механизмом, спрятанным где-то у поясницы. Я сделал два шага по татами. Татами отозвалось мне знакомым чуть пружинистым звуком, таким же, какой я слышал в зале на Васильевском двенадцать лет подряд, и от этого звука у меня в железной маске внезапно защипало в носу.
Я повернулся к ученикам.
Они стояли у входа, как два прогульщика у класса. Бибоп сжимал в зубах остатки жвачки. Рокстеди шевелил пальцами, не зная, куда их девать.
— Стойка, — сказал я.
— Чего? — переспросил Бибоп.
— Стойка. Ноги на ширине плеч, колени мягкие, спина прямая, подбородок чуть вниз. Покажите мне, как вы стоите.
Они переглянулись. Потом Бибоп с громким хлюпом перекинул жвачку за щёку, наклонил голову и встал, расставив ноги слишком широко, выпятив подбородок, с такой улицей в плечах, что я еле сдержался, чтобы не расхохотаться вслух. Рокстеди встал по-другому: колени почти прямые, носки внутрь, кулаки у пояса, как в каком-то мультике про чемпионов мира восемьдесят шестого года. Они оба смотрели на меня выжидающе и горделиво: каждый явно надеялся, что его-то стойку я и похвалю.
Столько лет в зале. Восьмилетние. Шестнадцатилетние. Тридцатилетние с пивом. Я их всех видел, я их всех ставил, мне их всех ставить ещё много раз.
— Ладно, — сказал я. — Начнём с азов. Сначала покажу. Смотрите внимательно.
Я повернулся к ним вполоборота. Тело Шреддера, чуть тяжёлое, чуть массивное, ждало команды; и я хотел дать ему самую простую команду: стойку дзендзин-дачи, переднюю стойку, такую, с которой начинают дети первого года.
Я начал показывать.
И в этот момент со мной случилось то, чего я не ожидал.
Тело пошло не туда.
То есть оно пошло туда (в стойку, в правильную, абсолютно правильную дзендзин-дачи), но пошло в неё иначе, чем шёл бы я. Мягче. Точнее. Без лишнего движения коленом, без напряжения в плече. Бедро повернулось раньше, чем нога, и корпус довернулся за бедром одной плотной текучей волной, как будто внутри этого тела кто-то когда-то очень давно поставил все эти движения на такой автомат, который уже не зависит ни от настроения, ни от сегодняшнего дня, ни от того, кто сейчас в нём сидит.
Я остановился. Но тело продолжило. Из дзендзин-дачи оно само скользнуло в кокуцу-дачи, оттуда — в шихон-нуките; рука пошла вверх, потом вниз, потом снова вверх, рисуя в воздухе короткое и абсолютно чужое мне ката, не каратистское, а что-то более тонкое, более старое. Ниндзюцу. Я никогда ниндзюцу не учил. У меня в Питере один знакомый занимался (лет десять назад, по понедельникам, в каком-то полуподвальном клубе на «Электросиле»), но я туда даже не заглядывал.
Я попытался застыть, и это уже выходило плохо: кисть сама заканчивала какой-то сложный двойной блок, ноги переступали в треугольную стойку, а где-то у поясницы тот самый пружинный механизм, который я почувствовал ещё на троне, тихо, удовлетворённо щёлкал в такт.
В голове у меня было пусто. Никакого «вспоминания». Никакого «понимания». Я не учил этого. Я никогда этого не учил. Но руки знали. Бёдра знали. Стопы знали. Это знание сидело в мышцах, в сухожилиях, в самой ткани этого тела, глубже сознания, глубже сна, на том уровне, на котором ходят и дышат, и которое уже не выпарить никаким попаданством.
«Он был мастер, — спокойно сказала во мне та трезвая часть, которой не положено удивляться. — Тот, прежний. Был настоящий мастер. Не маньяк в маске. Мастер».
(Это, как я понял потом, было одно из главных открытий того понедельника. Возможно, и всей моей дальнейшей жизни в этом теле. Но в ту первую минуту я ещё не понимал, что именно открыл. Я просто стоял на татами в чужой броне и ждал, пока чужие мышцы дозакончат за меня их собственное ката.)
Я медленно довёл до конца последнее движение (короткий, почти ленивый разворот корпусом, рукой над головой) и остановился. Татами вернулось к тишине. Где-то у потолка тихо пощёлкивала вентиляция, как зимний деревенский домовой за обоями.
Я повернулся к ученикам.
Они стояли с открытыми ртами. Бибоп выронил жвачку прямо себе на ботинок и не заметил.
— Что это, — тихо проговорил он, — было…
— Это, — сказал я голосом из «КамАЗа», — было то, чему вы будете учиться очень-очень долго. А теперь — стойка. Правильная. Мне.
Они встали. На этот раз старательно. На этот раз не споря.
Через двадцать минут, когда Бибоп уже четыре раза падал из дзендзин-дачи на колено, а Рокстеди начинал понимать, что значит «расслабь плечи», в дверях зала возник никелированный андроид с мозгом в куполе и щупальцем, нервно теребящим какой-то пульт.
— Шреддер.
Голос Крэнга, отражённый от высокого потолка, прозвучал в зале неожиданно жалобно, как будто он шёл сюда сам, на щупальцах, и был этим весьма недоволен.
— Что, — спросил я, не оборачиваясь.
— У нас проблема. Стокман.
Я наконец обернулся. Бибоп воспользовался паузой, чтобы упасть из стойки в пятый раз. Я этого не заметил.
— Что со Стокманом?
— Ему вчера вечером звонили, — сказал Крэнг с такой обиженной интонацией, какая бывает у людей, у которых только что украли парковочное место. — Какая-то корпорация. Предложили деньги. Большие. Завтра утром у них с ним встреча.
Тишина в зале стала плотной, как непропечённое тесто.
«Конкурент, — подумал я. — Конкурент в первой же серии. Этого не было в мультике».
Или, точнее, было, но я этого не помнил, потому что в тот раз Шреддер вломился со своими бандитами раньше всех, просто отнял прототип, и потому никто никогда не узнал, что Стокмана уже почти кто-то купил. А я, в отличие от того Шреддера, ломиться не собирался. Я собирался войти.
Значит, теперь у меня был час форы. Может быть, два.
(Что это была за корпорация, я в эту минуту, разумеется, ещё не знал. Ей в дальнейшем предстояло сыграть в моей жизни, как нынче принято говорить, заметную роль; но в тот понедельник она для меня была ещё просто звонком из ниоткуда. Звонок из ниоткуда, как опять же нетрудно догадаться, есть худший из всех возможных звонков. Я до сих пор стараюсь, по возможности, на такие звонки не отвечать.)
— Бибоп. Рокстеди.
Они вытянулись, как могли, то есть очень плохо, но искренне.
— Тренируетесь дальше. Без меня. Двадцать раз каждое — стойка, удар, возвращение в стойку. Я вернусь — проверю. Вернусь и не увижу пота — пеняйте на себя. Понятно?
— Так точно, шеф, — сказал Рокстеди серьёзным басом, и я в первый раз услышал в нём что-то похожее на солдата.
— Шеф, — нерешительно встрял Бибоп, — а вы куда?
Я подошёл к крюку у входа, снял с него плащ и накинул на плечи. Плащ снова лёг на меня сам, ровно, по-домашнему, как будто я носил его всю свою прошлую жизнь.
— Я, — сказал я, — иду на сделку.
— А мы?
— А вы тренируетесь. Пока я не приду — вы здесь.
Я повернулся к Крэнгу.
— Ты остаёшься на пульте. Никаких инициатив. Никаких атак. Никаких импровизаций.
Крэнг кивнул, на этот раз без сопротивления, что, кажется, удивило его самого.
— И, Крэнг.
— Что?
— Мне понадобится гражданская одежда. Хороший костюм. Тёмный. Тёплое пальто. Часы — простые, не вычурные. И зеркало.
Крэнг заморгал в банке.
— …Зачем тебе зеркало, Шреддер?
Я пошёл к выходу. Плащ за спиной двинулся следом. Татами под ботинками отозвалось мягким, родным звуком зала на Васильевском.
В дверях я обернулся и посмотрел на Крэнга через железную решётку маски.
— Затем, — сказал я голосом из «КамАЗа», — что я сейчас впервые за вашу с ним совместную жизнь увижу собственное лицо.