***
— А что ты здесь делал? Чимин подает голос, когда они уже глубоко по локоть в лесу идут по его ночным следам. План, в общем-то, очень простой — для начала попробовать пройти той же дорогой. Если повезет, Чимина реально будут искать и не придется устраивать забегов по всему острову, чтобы отловить козлов. Они, конечно, могли уже быстренько умотать обратно на свою базу, или что у них там, раз такие смелые, но Чонгуку его внутренняя чуйка подсказывает со спокойной, как бетонная стена, уверенностью, что были у них тут какие-то важные дела, и Чимин им просто неудачно попался. Чонгук высовывается из своих мыслей, его на секунду слепит пятно солнца и спина Чимина перед глазами расплывается в блестящую кашу. — В смысле? — Ну, — Чимин, как ему, наверное, кажется, незаметно делает дрожащий глубокий вдох, такой, который режущей болью горит в легких, и замедляется в шаге, чтобы подождать Чонгука, — ты сказал, что сюда с голой жопой не суются. А ты почему сунулся? — А моя жопа что на голую похожа? — Чонгук равняется с ним, не особо спеша, чтобы дать передышку, и криво улыбается. — И как тебе? — Что как? — Чимин спрашивает, а потом на его лице расцветает понимание ублюдской шутки, почти сразу, и он сначала в растерянности даже опускает расфокусированный взгляд по Чонгуку ниже к объекту их бессмысленного разговора, как будто реально хочет проверить. И тушуется в очаровательном подобии смущения с себя и своей реакции, чтобы по пути обратно вверх по чужому телу вернуть в лицо Чонгука злое и невысказанное «ты че реально щас эту хуйню сказал?». Как-то его очень мимически-подвижное лицо передает вообще все оттенки его чувств и мыслей, Чонгуку даже напрягаться не надо их угадать — Чимин удивительно открытый и смелый выражать во вне все, что думает. И скотская зараза внутри Чонгука сладко шепчет поддать газу, чтобы спровоцировать еще что-нибудь прикольное. — Очень непримечательная жопа, я даже не заметил, — Чимин отворачивается топать опять вперед, видимо, не ожидая уже никакого адекватного ответа. — Ауч, — Чонгук гладит свое пронзенное сердце, рассматривая опять чужой затылок и собранные в уже растрепанный, повидавший жизнь пучок волосы, — Вообще-то я тут в отпуске. Считай, что на экскурсии. Много всякого слышно было про этот остров, поэтому пришел посмотреть лично. — Отпуск? — Чимин заметно дергается повернуться, но видимо передумывает, может, из чистого упрямства не хочет показывать, что ему на самом деле интересно. — То есть ты ну… работаешь? — Конечно. Нужно на что-то есть, на что-то жить. — Чонгук расстегивает куртку, чтобы пустить к коже побольше воздуха — в лесу, конечно, дышится сравнимо легче, но от постоянного движения он чувствует себя мерзотно-липким и горячим, аж хочется переодеться в новую свежую кожу. — И у тебя получается тоже есть крыша? — Чимин осторожно поворачивает голову, чтобы краем глаза захватить фигуру Чонгука. Такое очень человечное движение — Чонгук тоже любит видеть собеседника во время разговора. — Интересный вывод, но да, есть, — кивает в сопровождении легкого смешка на точное предположение и одновременно очень неподходящее его начальству слово. Стоит ли кто-то за Чонгуком? Еще как. В тех краях, куда он забрел, конечно, о них ходят только отдаленные слухи и сплетни, все-таки он далековато загулялся, километров сто не меньше, хотя у них нет джипиэс, чтобы можно было оценить точнее. Но крыша — это для тех, кому нужно покичиться своей фальшивой значимостью, а у Чонгука это зачем. Чонгук, пока шагает за ним, отвлеченно думает, что с таким партнером он бы в разведку вписался, и Чимина самое то было бы забрать в отряд. Он показывал себя выносливым — темпа не сбавлял и двигался бодро, несмотря на поврежденную ногу, а пёхать им было круто вверх. Он был внимательным к окружению — без предварительно отработанных навыков не так легко запомнить дорогу и ориентироваться в лесу. И он не жаловался. Чонгук сам был иногда любителем поныть, а еще сладко полениться, но компенсировал это въебыванием, поэтому в Чимине связующей нитью чувствовал что-то родное именно по этой части. Знакомое. Как животные, наверное, отличали сходу своих, так и Чонгук нашел что-то от себя в Чимине. Характерное и очень редкое трудолюбие. И безжалостное в своей категоричности нежелание себя жалеть. Ни свое прошитое болью тело, ни свой дух. И это странное уважение, какое-то очень легко приходящее внутрь ощущение его ценности даже не как боевой единицы, а просто как человека вызывает легкую эмоциональную рябь где-то по по сетке нервов. И Чонгук пока не может определить почему. — А где ты живешь? — Чимин продолжает парад вопросов, и Чонгуку очень весело с того, как он их формулирует, с того, что именно спрашивает. Возможно, Чимин в своей жизни читал много книжек, потому что то, как умело он одновременно бьет в цель и берет для себя ровно ту информацию, которую хочет получить, и как при этом обходит по дуге совсем прямые в лоб вопросы, чтобы случайно не подставить еще и себя — это правда впечатляет. Даже безобидным «где ты живешь» он дает Чонгуку целое широкое поле пространства на любой из ответов — от самого конкретного «в километре отсюда», «в таком-то городе», даже «в хижине» или «в сарае со свиньями». До пространного «на севере», например. И этим сильно провоцирует на продолжение в стиле — живу в жопе, которую ты не заценил. Можно подумать, что Чонгуку совсем остоебали одни и те же люди вокруг, раз он как мелкая псина писается восторгом от того, что Чимин даже дышит ну вот как-то не так, как-то иначе. — А ты? — Вместо ответа Чонгук выбирает чистый, неразбавленный рейджбейт. И с замиранием школьника, который только что пизданул впереди сидящего одноклассника учебником смеху ради, Чонгук ждет, когда Чимин повернется для ответки, и внутри радость комком забивается под кадык. Только Чимин не успевает отреагировать, потому что они слышат хруст веток. В тихом, безлюдном лесу звук кажется в сто раз помноженным на себя, кажется резким и предупреждающим. Настораживающим. Чонгук даже не регистрирует это движение осознанно, просто через какие-то жалкие секунды уже чувствует в руке тяжесть дробовика. Он кабанчиком метается за ближайшее толстое дерево и молча сигналит Чимину сделать то же самое, как сбрендивший птиц дергая головой и вытягивая шею. Видит, как Чимин делает лишний, как будто проскочивший в последний отъезжающий вагон, вдох, как хватается за свою зубочистку-нож. Нормальный нож, на самом деле, просто мало что может против огнестрела. Чимин готов встречать все, что угодно, судя по раздутым от напряжения ноздрям, но эта готовность нервная и отчаянная. А Чонгуку внутри спокойно так, что приходится с усилием задавить в себе порыв напеть под нос что-нибудь глупое, хотя он не помнит никаких песен. Только один дурацкий стишок. Проходят минуты, которые лень считать, прежде чем в обрывочном и рандомном треске начинают различаться отчетливо и явно шаги, и вот их Чонгук считает, чтобы понять сколько у идущего ног по ритму или сколько этих идущих. Раз-два, раз-два, потом тихое шипящее «блять» и дальше снова раз-два, раз-два. Очевидно прямоходящие два-разы. И это хорошо. Хорошо, что не зверье, хорошо, что дурак один, хорошо, что он сунулся, как Чонгук предполагал, вниз по дорожке чиминовского ночного невменоза. Чонгук обходит дерево еще чуть влево, так, чтобы заметить идущего раньше, чем он заметит в ответ. На злом и громком «ах вот ты где, сука!», Чонгук очень дружелюбно обнимает его поперек шеи, и парень, метнувшийся вперед, врезается в объятие кадыком, проглатывая, как застрявшую кость, оставшиеся слова. Наверное о том, что яйца у них круче и респекта больше, и за ними огого кто стоит, так что Чимину нужно срочно щематься и просить прощения. Чонгук в паузе этой кашляющей заминки успевает заметить, как Чимин собрался до этого позой к драке. То ли все еще не верил в их сделку, параноидально ожидая подставы, то ли просто привык рассчитывать в первую очередь на себя. И Чонгук вот просто не удерживается от по-тинейджерски позёрного подмигивания в его сторону, такого озорного и совсем чуть-чуть дразнящего. Как не удерживается от искреннего, громкого и короткого всхохота, когда Чимин на это как-то по-дружески лично закатывает глаза. И опускает руку. Его отпускает боевой, заостренный по нервам шухер из-за Чонгука. В грудине разом грохает трепет от того, как междусобойно и правильно получается этот жест. Как будто между ними уже есть что-то общее, как будто они уже друг другу кто-то есть. Чонгук заслуженно ставит себе еще десять баллов и стреляет в чужое колено, резко отпуская парня ласточкой лететь вниз с высоты его роста к матушке земле. — Я тут вспомнил смешной стишок, — он садится на корточки, коленом подбивая здоровую ногу не до конца упавшего, переворачивает его, как мешок риса, орать в голубое небо и смотрит живыми блестящими глазами на Чимина, — короче звучит как-то так: ах какая благодать, кожу с черепа снимать, и жевать-жевать-жевать, теплым гноем запивать. От дурацкого стишка, от того, что его хотелось именно рассказать вслух — так он зудел по стенкам черепа, получается перебиваемый почти хрюканьем смех, такой, когда хочешь его сдержать, и из-за этого становится еще хуже. Чонгук замолкает, только когда видит на глазах белеющее от ужаса все еще грязнючее лицо Чимина. — Что рановато? Или стишок не смешной? — Чонгук не расстраивается, конечно, скорее тушит озорство в глазах в попытке разобраться. — Ты ему… ты ему ногу прострелил, — Чимин мямлит сухим ртом, озвучивая, в общем-то, очевидное. — Ну, да, чтобы не убежал. Нам нужно для начала узнать, где его друзья. Ты же не хочешь тут еще неделю шататься. — Приходится все-таки отвлечься вниманием обратно на лежачего и придавить коленом его теперь уже многострадальное горло, чтобы предотвратить лишнюю возню. — А что? Чонгук поднимает взгляд вовремя, чтобы заметить, как на последний вопрос в лице Чимина что-то дергается, слишком быстро, чтобы различить, но все равно кажется, что это было отвращение. Как будто Чимин почувствовал страшенный смрад общественной сортирной ямы и вообще перестал дышать, только за смрад в данную секунду видимо отвечал Чонгук. Становится любопытно и одновременно, если постараться быть с собой честным, неприятненько так где-то совсем глубоко в нём. Даже зло. — Что? — он произносит это уже с усилием в связках, с нажимом, именно тем серьезным тоном, каким раздает приказы подранкам или закрывает столовские пьяные споры в зародыше, пока все не раскочегарились. И опять наблюдает какие-то лицевые потуги определиться с одним явным выражением или чувством. Рука Чимина, правая, все еще сжимающая нож, взлетает нервно и ложится на его же больное плечо, сначала осторожно, а потом вдавливая пальцы в расслабленную мякоть мышц. Чонгук на секунду подумал, что нож опять направится лезвием в него, как несколько часов назад, и это тоже кольнуло неприятным и почему-то обидным. — Это неправильно, — наконец рожает Чимин и страшно бесит и своими словами, и своими сомнениями, как будто Чонгуку прям щас надо броситься то ли его утешать и уговаривать, то ли оправдываться. Как будто Чонгуку вообще есть за что. Ну, нихуя себе — он думает про себя и потом раздраженно плюется вслух. — А ты мне когда руку пожимал, ты че думал вообще? — Чонгук вспыхивает фитилем быстро и ярко. — Что я с ними мило побеседую и мы договоримся жить дружно? Еще раз повторю для тупых: они тебя убили бы, понимаешь? Ты бы скулил, как этот сейчас, — кивает головой вниз на парня, прижимая колено чуть сильнее, — и им похеру было бы. Прям совсем. Они еще и на труп твой нассали бы прикола ради. Чонгук уже улыбается, едко и издевательски, внезапно ощущая острое желание приложить по глупой башке побольнее, чтобы дошло. Он очень не любит трусливых, и ему сейчас остро и стремно становится от мысли, что он сильно ошибся. В радости и восторге, в ожидании. Он злится на Чимина так, как будто Чимин подставил его просто тем, что отступился от своей решительности. И злится на себя с таким жгучим, ярким отпечатком стыда за свою глупость. Как малыш, которому пообещали конфету и вместо этого обидно щелкнули по носу. — Давай мы у гостя нашего спросим, хочешь? — Чонгук на волне какого-то почти карикатурно-злодейского ха-ха нагибается поближе к парню под ним, приподнимая колено, и недвусмысленно ставит дуло дробовика в упор между его ног. — Убить его пришел, да? Обоссали бы, да? — Слушай, пацан, давай договоримся, а? — Во рту у парня хрипит и булькает, губы разъезжаются неправильно и дрожат, то ли от страха, то ли от боли, и все его слова съедаются за неповоротливым языком. — Чего тебе эта подстилка? У нас тут складик, мы заплатим, зачем ссориться-то? Чонгуку устало и противно, он возвращает колено на место уже чувствуя, как оно начинает ныть от неудобной позы. — Вообще не то, о чем я спросил, но мне кажется смысл понятен. Ты кого пожалел? — он возвращает взгляд уже спокойнее под звуки сдавленного мычания. — Ты этого пожалел? Тебе самому с себя нормально вообще? — Да святые предки, что ты от меня хочешь? — Чимин, как от боли, заламывает брови, становясь на вид каким-то ужасно несчастным и закрытым в себе, в своей сдавленной позе, и впервые почти кричит. — Я пять минут на поверхности, и со всех сторон только убить, убить, убить! Вы все здесь конченные! Уж простите, что вид кровавой дырищи в живом организме не вызывает у меня желания посмеяться с шутки про каннибалов! — Его голос переливается красивым звоном, только слегка дрожащим в окончаниях и тоже раненым обидой. — Я тебя вообще не знаю! Я вообще ничего тут не знаю, я один и каждую секунду в ахере! Тишина становится такой ощутимой, почти оглущающей, как будто ей тоже есть что сказать, и перестает быть слышно птичек, как будто крикливая мелодия прорезавшегося голоса Чимина всех усыпила. Кажется, судя по скачущему, как по кочкам, дыханию, что Чимин заплачет, но он только поджимает губы так, что их вообще становится не видно. — Погоди, что значит, пять минут на поверхности? — злость распыляется по ветру, как будто не брыкалась истерично внутри еще минуту назад, и вместо нее заходится предвкушающей паникой сердце, запрыгивая пульсом в глотку. Паникой открытия мирового заговора, вообще всех тайн планеты, что аж становится по-детски страшно их все узнать. Чонгук смотрит уже на всего Чимина целиком, с голодом впитывая заново каждую его деталь — и ботинки, и комбинезон, и крепкий рабочий ремень, у которого петельки под всякое разное имеются. Какой Чимин нервный, какой дикий, какой неуклюже нездешний — каждую эту детальку Чонгук складывает в голове, потому что чувствует, что вот-вот догадается, вот-вот поймет, и важность этого момента, важность прийти к ответу самому — перекрывает вообще все, что было до. Догадка ощущается сладким привкусом той самой заработанной, добытой победы и широкой до спазма в щеках улыбкой.***
Они сидят у маленького костра, тепло греет уставшие руки и половинку повернутого к огню лица, пока глаза отмеряют тяжесть напряжения между направленными друг в друга взглядами. Как прицелами в руках неуверенных стрелков. Они не могут решить, причем взаимно, как правильно поступить дальше — довериться или устранить. Чимин физически развязан до точки, где следующая логичная стадия — утешающая кома, его волосы теперь спутанным беспорядком лежат концами на его плечах, а руки, весь день державшие в себе остатки сил, — забывают о двигательных функциях как минимум до утра. Но его глаза, хоть и сонные, смотрят остро. Ему бы отдохнуть и отоспаться, дать своему организму, который он, выйдя уже за все пределы возможного, гонял опять до самой ночи, спасительные минуты небытия. Но он недвижимо смотрит на Чонгука. И Чонгук понимает это противоречие, потому что сам зеркалит его. — Я посторожу первым. — Чонгук чуть переставляет горячие камни вокруг костра огрубевшими пальцами и выкладывает свое предложение совсем не из жалости, а скорее из честного уважения. К Чимину и его выносливости. — Ага, конечно. Так я и уснул рядом с убийцей. — Слова, которые, наверное, могут обидеть, звучат легко и шутливо, и по его слабой улыбке ясно, что Чимин так и задумывал — подсветить беззубой иронией зависшее над ними несогласие. — Эй, вообще-то я совершил эту жертву для тебя. — Чонгук поддается Чимину и его интонациям, играя в оскорбленного и раненого в самое сердце, и даже не удивляется, как на самом деле весело и приятно ему даются эти поддавки. — Где моё спасибо? — Спасибо ты уже сложил в свой рюкзак. Поэтому сторожить буду я, а ты спи. — И он так по-хитрому щурит свои живые, наглые глазенки, чтобы лицо стало намеренно карикатурным. — Ты же тааак для меня старался, — прикладывает дрожащую руку туда, где почему-то еще бьется сердце, чтобы подчеркнуть издевательски растянутое «так». — Да я с сурвером в одном поле срать не сяду, не то что спать. — Это вторая озвученная подножка, об которую они сегодня неприятно запнулись. — Тогда оба не спим. Сиди и охраняй сколько угодно. — Чимин ведет плечом в таком резком, как будто отмахивающимся и обиженном движении и чуть поджимает нижнюю губу почти капризно. И быстро сдается обратно усталости. Чонгук смотрит на него долго, как под тяжелым, бахнувшим по мозгам гипнозом, и думает, вот это вот, что сейчас было, — это диалог. Вот это вот — это осторожная попытка найти точки, в которых им будет комфортно друг друга касаться. И ему странно, тревожно и неуютно именно от этой взявшейся из ниоткуда осторожности. Как будто они боятся разбить что-то ценное — древнюю, как это мир, вазу там, с охренеть каким художественно наполненным рисунком с тысячей смыслов, сделанную старым, великим мастером. Только в роли этой гипотетической вазы почему-то становится это недо-дружеское, недо-партнерское не оформившееся во что-либо цельное нечто между ними. И Чонгука пугает собственное заинтересованное участие. Здесь не принято ходить на цыпочках, говорить с придыханием, когда дело касается других людей, не принято проявлять заботу и бережность о чужих чувствах. Если хочешь что-то — ты берешь сам или отбираешь у других, покупаешь или выбиваешь все по своим силам и размерам карманов — еду, расположение, других людей и их недолговечную симпатию. Даже само понятие ценности очень банально укладывается в рамки материального и практичного. Примитивного в своей простоте. И затуп Чонгука на самом деле возникает не потому, что Чимин оказывается сурверской крысой, — ему, по правде говоря, от этого стало только интереснее — а именно потому, что он уже не вписывается в такой привычный, изученный и понятный уклад. Чонгука забавляют своей новизной его реакции и остроумные, прям точно по времени подгаданные ответы. В его компании прикольно находиться и приятно его слушать. И судя по тому, что Чонгук успел за сегодня увидеть, на него можно положиться. На него даже хочется положиться, а это еще страшнее. Чимин просто, сцепив зубы до онемения мышц, делает, что требуется. Даже когда наступает сам себе на горло. Если бы Чонгуку приспичило объясняться за себя, он мог бы сказать, что он не жестокий. Голодный до победы, жадный добиться и встать на ступеньку выше себя вчерашнего, настолько, что зубами вгрызется и больше не разожмет челюсти, как бойцовский пёс. Но не жестокий. Двух других он застрелил быстро, даже не пытаясь расспросить про их группировку и их лида, не с удовольствием, а скорее с гордым чувством возмездия наблюдая, как сознание вышло из их тел, как закатились глаза во внутрь сотрясенных черепушек, как кровь сочилась с них гнилью заплесневелых фруктов. Не из жестокости опять же. А потому что завидев на куртке Чонгука эмблему его отряда, они зассали на него бычить. Потому что они жили ограниченными категориями «те, кто ебет» и «те, кого ебут», и в самой этой формулировке крылся мелочный гной их душонок. Потому что они чувствовали себя имеющими все права не по результатам своих заслуг, а по высоте статуса жопы, которую лизали. И таких было дохрена. А Чимин там, сотрясаясь от блёва и от своей опущенной на лопатки картины мира, зачем-то все еще жалел сам факт их бессмысленных жизней. У Чонгука слетают все подпорки его до сегодняшнего дня крепкого бытия, потому что он чувствует что-то ужасно искреннее и честное, забытое и глобально уязвимое — желание не быть одному. И дело не в том, что Чонгуку когда-то хотелось стать отшельником, нет. Дело в глубинном, выросшем в неподходящем месте чувстве, что с Чимином как будто бы чуть лучше, чем без него. И судя по его ответному вниманию, судя по тому, что он сидит тут, уже бессильный и по сути беззащитный, если Чонгуку вздумается напасть, Чимин тоже думает и напрягается вписать Чонгука в понятную ему категорию. Чимину тоже почему-то не похеру. Чонгук, конечно, решает разобраться с этим по-своему — отложить на потом. Он сползает в лежку, чтобы голову удобно уложить на свой рюкзак, и закрывает глаза. — Ладно, уговорил. Разбудишь меня через пару часов, — зевает под конец он взаправду, потому что тоже устал. Чонгук не собирается спать и, открывая спустя полчаса глаза, знает, что уже спящему Чимину нужны были эти минуты побыть одному, чтобы поверить, что опасности действительно больше нет. Нужно было, чтобы бесконечно долгая, упрямая, как он сам, осторожность наконец перестала держать его за шкирку. А Чонгуку в принципе не западло посторожить.