Грязный снег

NC-21
Завершён
91
1
автор
Размер:
1 027 страниц, 220 136 слов, 40 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
91 Нравится 65 Отзывы 75 В сборник

Глава 32. Гермиона говорит первой

Настройки
Место выбрали не сразу. Большой зал был слишком большим, слишком торжественным и слишком похожим на суд, где стены сами привыкли запоминать, кто за каким столом сидит. Классы были слишком тесными. Восточное крыло — слишком заражённым: там каждый угол уже держал чужой шёпот, каждое кресло было занято страхом, каждая доска объявлений пахла обугленной угрозой. В итоге Макгонагалл распорядилась открыть старую аудиторию для дуэльной практики на втором этаже. Когда-то там тренировались школьники, которым казалось, что дуэль — это движение палочки, правильная стойка и умение вовремя сказать заклинание. После войны это помещение использовали редко: слишком много людей поняли, что настоящая опасность почти никогда не ждёт, пока ты поставишь ноги на нужную ширину. К вечеру аудитория выглядела не как класс, а как место временного перемирия. Скамьи поставили полукругом. На стенах зажгли ровный белый свет без свечного золота, чтобы никто не прятался в красивых тенях. У входа стояли Макгонагалл и Флитвик, чуть дальше — два аврора, неподвижные и чужие в школьном пространстве. На подоконниках сидели портреты из соседних коридоров; им строго запретили говорить, но не запретили смотреть, и поэтому они смотрели с тем жадным старческим любопытством, которое иногда бывало хуже живых глаз. Студенты восстановительной программы входили группами. Не так, как на занятие. Как на вскрытие. Гермиона пришла последней. Не потому, что хотела сделать появление эффектным. Её задержала мадам Помфри, которая почти силой заставила выпить укрепляющее зелье, проверила повязку на ладони, заново наложила обезболивающий слой на лодыжку и сказала таким голосом, что спорить стало почти неприлично: — Если вы упадёте там в обморок, мисс Грейнджер, я не буду ловить вас красиво. Я просто скажу «я предупреждала» над вашим бессознательным телом. — Очень вдохновляет. — Я целитель, а не вдохновитель. Пэнси, стоявшая у двери больничного крыла, сухо добавила: — Это видно по сервису. Мадам Помфри смерила её взглядом. — Мисс Паркинсон, если вы сегодня допустите, чтобы она простояла дольше десяти минут без опоры, я найду способ лечить вас обеих в одной палате и запрещу разговаривать. — Жестоко, — сказала Пэнси. — Медицински необходимо. Гермиона почти улыбнулась, но улыбка не удержалась. Тело было слишком тяжёлым, словно вся вода из старой комнаты гербологии, вся грязь с пола, вся кровь из ладони и весь голос Беллатрисы, вырванный из записи, теперь поселились под кожей и тянули её вниз. Перед выходом она остановилась у зеркала. Мантия закрывала почти всё: больничную рубашку, повязку на плече, след на запястье. Волосы удалось собрать только наполовину, потому что правая рука плохо слушалась. Лицо выглядело не героическим, не сильным и не трагически красивым. Просто измученным. Под глазами лежали тени, губы были сухими, кожа слишком бледной, а в глазах держалось то выражение, которое появляется у человека, решившего не падать только потому, что падение слишком удобно для остальных. Пэнси посмотрела на её отражение. — Не поправляй больше. Чем меньше ты похожа на плакат «Героиня войны обращается к молодёжи», тем лучше. — Я и не чувствую себя плакатом. — Вот и прекрасно. Плакаты легко рвутся. Люди — сложнее. Невилл ждал у выхода. Он ничего не сказал сразу, только протянул Гермионе небольшую деревянную трость, явно взятую у мадам Помфри. Она посмотрела на неё с отвращением. — Нет. — Да. — Невилл. — Ты можешь либо идти с тростью, либо опираться на меня, либо упасть перед всеми. Выбирай вариант, который меньше всего поможет Смиту почувствовать себя пророком. Гермиона взяла трость. Пэнси удовлетворённо кивнула. — Иногда гриффиндорская забота почти не отвратительна. — Спасибо? — сказал Невилл. — Не привыкай. Они пошли втроём. Коридоры по дороге к аудитории были полупустыми, но не тихими. За закрытыми дверями всё равно шептались. Шёпот вытекал в щели, полз по стенам, цеплялся за шаги. — Она правда будет говорить? — О себе? — Про Малфоя? — Про Нотта тоже? — А если она признается? — А если соврёт? — А если список всё равно выйдет? Гермиона шла и думала, что, наверное, именно так звучит толпа до казни: ещё не кровь, но уже слюна во рту. У дверей аудитории Макгонагалл остановила её. — Мисс Грейнджер, вы всё ещё можете отказаться. — Нет. — Я не спрашиваю, боитесь ли вы. Разумеется, боитесь. Я спрашиваю, понимаете ли вы последствия. Гермиона посмотрела через открытую дверь. На скамьях сидели почти все. Лаванда и Парвати рядом, плечом к плечу. Симус, Дин, несколько старших гриффиндорцев. Слизеринцы держались отдельной дугой, но уже не такой цельной, как днём: страх разбивал даже привычные союзы. Пэнси заметила это и поморщилась. Блейз сидел с безупречно прямой спиной, но пальцы у него были сцеплены слишком крепко. Блетчли — с залеченной губой и тёмным синяком у скулы. Смит — у края, как человек, который хочет иметь возможность встать первым. Терри Бут сидел ближе к окну. Мариэтты не было. Это отсутствие не доказывало ничего. И всё же оно легло в голову отдельной строкой. Драко и Тео были в аудитории тоже. Не рядом. Драко стоял у дальней стены, не садясь. Его лицо было почти неподвижным, но эта неподвижность не обманывала: под ней всё было натянуто, как проволока. Повязка на костяшках белела слишком резко. Он смотрел не на неё, а на пространство рядом, будто пытался дать ей то единственное, что она потребовала: не хватать, не приближаться, не превращать её голос в продолжение своей вины. Тео сидел в третьем ряду, ближе к проходу. Он выглядел спокойнее Драко, потому что всегда выглядел спокойнее, даже когда внутри, вероятно, что-то горело без дыма. На коленях у него лежали сложенные руки. Ни пергамента, ни книги, ни привычного способа сделать вид, что он здесь только наблюдатель. Гермиона заметила это. И не позволила себе задержаться взглядом. — Я понимаю, — сказала она Макгонагалл. — Тогда помните: вы не обязаны отвечать на вопросы после. — Я не собираюсь устраивать допрос самой себе. Макгонагалл кивнула. — Хорошо. Гермиона вошла. Шёпот умер не сразу. Он затихал волнами: сначала у входа, потом у середины, потом в дальнем углу, где кто-то ещё успел прошептать слово «Малфой» и тут же замолчал, когда Пэнси повернула голову. Гермиона дошла до центра аудитории. Каждый шаг отдавался в лодыжке тупой болью, но трость помогала не показать этого слишком явно. В центре не было кафедры. Она сама попросила убрать её. Кафедра сделала бы речь похожей на выступление. Ей не нужен был деревянный щит. Ей нужно было стоять перед ними телом. С ранами. С голосом. С правом не быть удобной. Она остановилась, положила папку на край ближайшего стола и посмотрела на людей, которые ждали от неё правды, как ждут, когда кто-то наконец сорвёт повязку с чужой раны. — Я буду говорить недолго, — сказала Гермиона. Голос прозвучал ровнее, чем она ожидала. Это даже испугало. — И я не буду отвечать на вопросы, которые касаются моей личной жизни, моего тела, моих отношений или подробностей того, что со мной делали во время войны. Если кто-то пришёл сюда ради этого, он может уйти сейчас и не тратить своё разочарование впустую. Скамьи зашевелились. Кто-то опустил глаза. Кто-то, наоборот, поднял голову слишком резко. Смит усмехнулся, но ничего не сказал. Гермиона продолжила: — Завтра на рассвете кто-то собирается опубликовать так называемый «Список выживших». Мы уже видели, как работают его фрагменты. Они не устанавливают правду. Они выбирают формулировку, достаточно грязную, чтобы человек перестал быть человеком и стал строкой. Сегодня Блетчли почти избили не за доказанное преступление, а за строчку, брошенную под дверь. Завтра таких строк может быть больше. Блетчли отвернулся. Пэнси смотрела прямо на Гермиону, и в её лице не было ни благодарности, ни жалости. Только жесткое внимание. — Я не буду говорить, что все в этом списке невиновны, — сказала Гермиона. — Это было бы ложью. Кто-то действительно молчал, когда должен был говорить. Кто-то спасал себя ценой других. Кто-то передавал сведения, не зная, куда они приведут. Кто-то знал. Кто-то подписывал бумаги. Кто-то смотрел в сторону. Кто-то выжил, потому что другой не выжил. В аудитории стало очень тихо. Эта тишина была тяжелее шёпота. — Но правда, поданная как публичное унижение, перестаёт быть правдой в полном смысле. Она становится оружием. Ножом. Круциатусом без палочки. Человеку не дают понять, что он сделал и за что отвечает. Его ставят перед толпой и заставляют кричать так, чтобы всем было слышно. Слово «Круциатус» прошло по залу, как холод. Гермиона почувствовала, как старый страх поднялся снизу, из живота к горлу, но не остановилась. — Я знаю, как это выглядит, когда боль используют не ради правды, а ради власти. В Малфой-мэноре Беллатриса Лестрейндж пытала меня Круциатусом. Не один раз. Она била заклинанием так, что тело переставало слушаться, мышцы сводило до судорог, а в позвоночнике будто вспыхивал белый огонь. Потом она резала мне руку проклятым ножом. Медленно. Буквами. Крови было много; она стекала по пальцам, капала на мрамор, собиралась в линиях, и Беллатриса смотрела на это так, будто моё тело наконец говорило правильным языком. Она хотела не просто узнать, откуда у нас меч. Она хотела, чтобы я стала тем словом, которое она вырезала. Лаванда закрыла рот рукой. Где-то у окна кто-то тихо выругался. Драко не двигался. Гермиона не смотрела на него, но чувствовала, как сама аудитория смотрит. Многие знали, что она была в Мэноре. Почти никто не хотел слышать, как именно. Детали всегда меняли удобную историю. «Гермиону пытали» звучало как факт из учебника. «Беллатриса резала ей руку, пока кровь не текла на мрамор» уже нельзя было держать на безопасном расстоянии. Гермиона сделала вдох. — Я рассказываю это не для того, чтобы получить ваше сочувствие. И не для того, чтобы кто-то сейчас посмотрел на Малфоя и решил, что понял всю историю. Я рассказываю это потому, что знаю: боль можно превратить в спектакль. Крик можно записать. Кровь можно использовать как доказательство. Шрам можно сделать чужим аргументом. И если мы позволим списку определить, кто мы есть, мы просто согласимся с тем, что человек равен самому грязному предложению о нём. Её голос дрогнул на последнем слове. На этот раз она не стала прятать дрожь. Пусть видят. Не слабость. Цену. — Теперь о моей правде, — сказала она. Скамьи будто одновременно перестали дышать. Вот оно. То, ради чего многие пришли. Грязное ожидание подняло голову. Гермиона почувствовала его почти физически: взгляды на её лице, на губах, на шее, на закрытой мантии, под которой были повязки и чужие догадки. Они хотели услышать имена. Хотели услышать подтверждение. Хотели получить право потом сказать: мы знали. Хотели, чтобы её желание стало общественной добычей, потому что героиня, которая хочет неправильно, падает с пьедестала особенно красиво. Она не дала им этого. — Война не сделала меня святой, — сказала Гермиона. — То, что я была на правильной стороне, не значит, что каждое моё решение было чистым. То, что я страдала, не значит, что я никогда не хотела, чтобы страдали другие. После войны я была на допросах. Я давала показания. И да, я сказала не всё. Зал резко ожил. Не громко, но воздух изменился. Драко поднял голову. Тео перестал дышать так заметно, что Гермиона вдруг поняла: он тоже не знал, что именно она скажет. — Я сказала не всё не потому, что меня купили. Не потому, что я хотела защитить чью-то фамилию. Не потому, что была влюблена, одурманена, запугана или связана какой-то сделкой. Я сказала не всё потому, что на тех допросах увидела: хорошим людям тоже хотелось крови. Не справедливости. Не процедуры. Не точности. Крови. Они хотели, чтобы каждый, кто стоял рядом со злом, был раздавлен полностью, без различий между действием, страхом, молчанием и прямым преступлением. Симус резко опустил взгляд. Невилл стоял у стены, и лицо у него стало бледным, но он не отвёл глаз. — Я не оправдываю молчание, — продолжила Гермиона. — Ни чужое, ни своё. Иногда молчание действительно убивает. Иногда оно помогает убийце. Иногда оно просто даёт трусу дожить до утра. Но если мы перестаём различать эти вещи, мы не создаём справедливость. Мы создаём очередь к виселице и спорим только о порядке. Смит поднялся. — Удобно говорить, когда твоя правда может спасти Малфоя. Пэнси мгновенно повернулась к нему, но Гермиона подняла руку. Не Пэнси. Не Невилл. Не Драко. Не Тео. Она сама. — Сядь, Смит. Он усмехнулся. — Что, не нравится вопрос? — Это не вопрос. Это попытка снова сделать мою речь о нём, потому что так тебе легче не слушать. Сядь. Несколько человек тихо выдохнули. Смит побледнел от ярости, но сел. Драко у стены не шевельнулся. И это было, возможно, первым правильным поступком, который он сделал за последние сутки. Гермиона продолжила, и теперь голос стал ниже. — Да, часть моей правды связана с людьми, которых многие из вас считают недостойными даже права стоять в этой комнате. Да, часть моей жизни после возвращения в Хогвартс стала ближе к тем, кого мне, по вашему мнению, следовало бы ненавидеть без перерывов, без сомнений и без всякой человеческой сложности. И нет, я не буду перечислять, кто входил в мою комнату, чьи руки были на моей коже, кого я хотела, кого ненавидела и где эти чувства совпали так грязно, что мне самой было трудно дышать. Шёпот вспыхнул сразу. Остро. Жадно. Макгонагалл резко сказала: — Тишина. Гермиона не стала ждать полной тишины. — Моё желание не является вашим доказательством. Моё тело не является общественным документом. Если я хотела человека, которого вы считаете неправильным, это не делает меня предательницей. Если я ошибалась, это не даёт вам права превращать ошибку в ярмарку. Если я спала с кем-то, кого вы ненавидите, это не значит, что вы получили право обсуждать меня так, будто война оставила вам в наследство мою постель. Последняя фраза ударила зал сильнее, чем она ожидала. Потому что слово «постель» прозвучало слишком прямо. Не пошло. Не кокетливо. Как граница. Лаванда смотрела на неё с влажными глазами. Пэнси — с лицом человека, который хотел бы аплодировать, но считал аплодисменты слишком дешёвой реакцией. Блейз впервые опустил взгляд. Блетчли сжал челюсть. Терри Бут наблюдал слишком внимательно, будто запоминал каждую формулировку. Драко смотрел на Гермиону так, будто каждое её слово не спасало его, а лишало последней возможности прятаться за тем, что она всё сделает сама. Тео не смотрел на зал вообще. Только на неё. И Гермиона ненавидела, что почувствовала это кожей. — Я не прошу вас перестать злиться, — сказала она. — На меня, на Малфоя, на Нотта, на Пэнси, на Блетчли, на тех, кто выжил неправильно. Злость после войны не исчезает по приказу. Я сама злилась так, что мне хотелось, чтобы люди страдали не меньше, чем страдали мы. Иногда я до сих пор этого хочу. И это тоже часть правды, которую герои обычно не произносят в красивых речах. Она устала. Усталость накатила резко: горло пересохло, лодыжка начала болеть сквозь зелье, ладонь пульсировала под повязкой, плечо ныло от напряжения. Перед глазами на секунду дрогнул свет, и аудитория поплыла. Невилл сделал едва заметное движение. Гермиона удержалась сама. — Но я не позволю человеку, который прячется за списком, решать, как именно мы будем говорить о вине. Я не позволю ему использовать наши тела, наши допросы, наши постели, наших погибших, наши трусости и наши шрамы как развлечение на рассвете. Кто хочет говорить — пусть говорит сам. Кто должен отвечать — пусть отвечает перед процедурой, доказательствами и теми, кому действительно причинил вред. Но никто здесь не обязан становиться мясом для толпы только потому, что кто-то научился красиво раскладывать чужой стыд по строкам. Слово «мясо» прозвучало грубо. Правильно. Потому что именно так это и выглядело. Гермиона опустила руку на стол, чтобы не потерять равновесие. — Я сказала не всё. И сейчас тоже не скажу всё. Потому что правда не обязана быть полной, чтобы быть моей. Есть вещи, которые принадлежат только мне. Есть имена, которые я имею право не произносить. Есть боль, которую я не обязана доказывать подробностями. Есть желание, за которое я не буду просить у вас разрешения. Она оглядела зал. Медленно. Теперь уже не как обвиняемая. Как человек, который выбирает, кому позволить смотреть. — Завтра на рассвете список может выйти. Возможно, мы успеем его остановить. Возможно, нет. Но если вы будете читать его, помните: каждая строка написана так, чтобы вы забыли человека. Не помогайте автору. Не становитесь его голосом. Не становитесь его руками. Не становитесь теми, кто бьёт первым, чтобы не чувствовать себя следующим. В зале никто не говорил. Даже портреты молчали. Именно в этой тишине Гермиона поняла, что речь закончилась. Не потому, что она сказала всё нужное. А потому, что ещё одно слово уже превратило бы сказанное в просьбу, а она не хотела просить. Она взяла папку. Пальцы не сразу послушались. На секунду листы выскользнули, и несколько пергаментов упали на пол. Это было мелко, почти смешно, но после такой речи любое бытовое движение становилось слишком обнажённым. Гермиона наклонилась, но боль в лодыжке ударила вверх так резко, что она замерла. Тео поднялся. Драко тоже. Оба одновременно. И оба остановились. Это было почти невыносимо. Два движения, оборванные в одном и том же месте. Два человека, которые впервые не сделали шаг, хотя хотели. Пэнси подошла первой, подняла пергаменты и вложила их Гермионе в папку. — У тебя отвратительная привычка ронять важные вещи в драматичные моменты, — сказала она тихо. — Работаю над этим. — Работай быстрее. Невилл подошёл с другой стороны и молча подал трость. Гермиона взяла её. Макгонагалл смотрела на аудиторию. — Собрание окончено. Все возвращаются в назначенные помещения. Любые попытки обсуждать личные сведения, прозвучавшие здесь, в форме оскорблений, угроз или давления будут рассматриваться как дисциплинарное нарушение. Это не просьба. Люди начали вставать. Не сразу. Они двигались медленно, будто после её речи пол стал другим. Шёпот всё равно появился. Конечно, появился. Невозможно одной речью вырвать из людей привычку превращать чужую жизнь в пищу. Но шёпот был уже не тем. В нём было меньше сладости. Больше осторожности. Кто-то смотрел на Гермиону с уважением. Кто-то — с обидой, потому что у него отобрали удовольствие узнать грязь первым. Кто-то — с ненавистью, и эта ненависть была честнее восхищения: она означала, что Гермиона попала туда, где человеку не хочется обнаруживать себя. Смит вышел одним из первых, не глядя на неё. Блетчли задержался у двери, как будто хотел что-то сказать, но не нашёл слов и просто кивнул. Лаванда подошла ближе, коснулась пальцами своего шрама на шее и тихо произнесла: — Спасибо. Не за всё. Просто… за это. Гермиона кивнула. — Не отдавай им свою историю. Лаванда улыбнулась устало. — Попробую забрать хотя бы часть. Пэнси стояла рядом и делала вид, что не слышит, но Гермиона видела, что слышит каждое слово. Терри Бут прошёл мимо последним из рейвенкловцев. На секунду он остановился. — Это было опасно. — Да. — Автору не понравится. — Хорошо. Он посмотрел на неё странно. — Ты понимаешь, что теперь он ударит не только по списку? — Да. Терри кивнул и ушёл. Гермиона проводила его взглядом. Мариэтта. Северная башня. Архивная практика. Не сейчас. Не в этой главе её жизни. Сейчас было другое. Она повернулась к выходу и почти столкнулась с Тео. Он стоял не слишком близко. Ровно на той границе, которую она могла бы назвать уважительной, если бы не знала, сколько в ней усилия. — Я не буду тебя задерживать, — сказал он. Голос был тихим. После зала он прозвучал почти неприлично личным. — Тогда зачем стоишь? — Чтобы сказать одну вещь. И уйти. Гермиона могла позвать Пэнси. Могла пройти мимо. Могла напомнить о запрете. Но запрет был не законом мироздания. Он был её границей. А граница имела смысл только тогда, когда она сама решала, где она проходит. — Говори. Тео опустил взгляд на её перевязанную руку. Не коснулся. — Когда ты сказала, что правда не обязана быть полной, чтобы быть твоей, я понял, насколько мерзко звучали все мои оправдания. Гермиона молчала. — Я всю жизнь называл неполную правду осторожностью. Иногда — защитой. Иногда — стратегией. На деле это часто было просто удобное молчание. Я не говорю это, чтобы ты простила меня. Просто… ты была права. Это было почти слишком. Не признание любви. Не просьба. Не попытка взять её мягкостью. Только фраза, которую он должен был сказать раньше. Гермиона почувствовала, как желание поднялось в ней неожиданно, зло и неуместно. Не нежное. Не прощающее. Желание приблизиться, схватить его за ворот мантии, заставить эту спокойную маску треснуть, поцеловать не потому, что боль прошла, а потому что она всё ещё была там, горячая и живая. Тело помнило его руки, его внимательность, ту страшную точность, с которой он когда-то видел её не разобранной и не святой. Тело не интересовалось правильным моментом. Разум интересовался. И впервые за долгое время разум не пытался убить желание. Он просто поставил рядом с ним условие. — Это не исправляет, — сказала она. — Я знаю. — И не возвращает доверие. — Да. — И я всё ещё злюсь. Тео поднял глаза. — Хорошо. Гермиона почти рассмеялась, но смех застрял в горле. — Хорошо? — Лучше злость, чем роль, которую ты играла, когда пыталась не чувствовать ничего. Это было так похоже на него, что на секунду ей захотелось ударить. И поцеловать. И уйти. Она выбрала последнее. — Не делай из этого близость, Тео. Его лицо едва заметно изменилось. Боль появилась на нём не как вспышка, а как тень под кожей. — Не буду. — Сделай лучше что-нибудь полезное. — Я уже начал. Гермиона остановилась. — Что это значит? Тео посмотрел в сторону двери, где Макгонагалл говорила с аврорами. — Завтра я скажу больше, чем мне выгодно. — Завтра? — Да. — Ты опять выбираешь время сам? Он принял удар без защиты. — Да. И, возможно, это снова ошибка. Но если я скажу сейчас, без доказательств, это станет очередной строкой для толпы. Мне нужно принести не исповедь. Мне нужно принести то, что нельзя будет превратить только в слух. Гермиона долго смотрела на него. — Не заставляй меня пожалеть, что я не остановила тебя сегодня. — Я постараюсь. — Нет, — сказала она жёстко. — Не старайся. Сделай. Тео кивнул. — Сделаю. Она ушла первой. Пэнси ждала у выхода и, судя по лицу, слышала достаточно, чтобы не спрашивать. Невилл тоже молчал. Гермиона была благодарна им обоим за это молчание, потому что любое обсуждение сейчас сделало бы её слишком видимой там, где она уже потратила слишком много кожи. Драко стоял у дальнего конца коридора. Один. Он не преградил путь. Не подошёл. Не сказал её имени. Просто стоял, и по его лицу было видно, что речь не дала ему облегчения. Если Гермиона и забрала у шантажиста первое слово, то у Драко она забрала последнюю удобную ложь: что его вина уже достаточно наказана чужой ненавистью, что он может оставаться в углу, пока все говорят за него, что молчание теперь является уважением, а не очередной формой трусости. Она прошла мимо. На расстоянии. Так, как сама потребовала. И только когда уже почти скрылась за поворотом, услышала, как Драко тихо, почти беззвучно выдохнул: — Чёрт. Это было не ругательство. Это было признание масштаба. Гермиона не обернулась. Но Драко смотрел ей вслед до тех пор, пока коридор не забрал её из виду. Потом он опустил глаза на собственные перевязанные костяшки, на белую ткань, на кожу, которая снова заживала слишком легко по сравнению с тем, что должно было заживать внутри. В аудитории ещё гасли огни. За окнами темнело. До рассвета оставалось меньше ночи, чем хотелось. И Драко Малфой впервые ясно понял: если Гермиона смогла выйти перед всеми и не спрятаться за своей болью, то ему больше некуда будет спрятаться за своей виной.
91 Нравится 65 Отзывы 75 В сборник