***
Утро выдалось тяжёлым, как свинцовое одеяло, которое накинули на плечи, и Жан с самого начала чувствовал себя так, будто шёл по тонкому льду, который в любую секунду мог треснуть под ногами, утягивая в холодную, тёмную воду. В голове пульсировала одна навязчивая, почти болезненная мысль — нужно бежать, нужно уйти, нужно спрятаться, потому что сейчас, вот прямо сейчас, случится что-то ужасное, что-то, что нельзя будет исправить, и он ничего не сможет с этим поделать. Он сидел в учительской, сжимая в руках перьевую ручку и смотрел в одну точку на стене, где висело расписание уроков, составленное его рукой ещё в начале учебного года. Пальцы подрагивали, и он не мог их успокоить, как ни старался. Внутри всё сжалось в тугой, болезненный комок, и где-то на периферии сознания, как далёкий, едва различимый звон, звучал голос, который Жан слышал только в самые страшные моменты своей жизни — голос его собственного дара, который предупреждал, кричал, умолял остановиться, развернуться и уйти, пока не поздно. Он вспомнил, как похожая ситуация была много лет назад, когда его похитили, а потом бросили в лесу. Тогда его способности тоже били тревогу — он просыпался по ночам в холодном поту, чувствовал, как кто-то смотрит на него из темноты, и не мог объяснить, откуда берётся это липкое, мерзкое ощущение надвигающейся беды. А потом его схватили, и мир превратился в тёмный подвал, где пахло сыростью и страхом. Жан заставил себя подняться, отложил ручку и журнал в сторону, направляясь к выходу. Нужно идти. Нужно вести урок. Нужно делать вид, что всё в порядке, что он просто учитель, который переживает из-за того, что его ученики не сделали своё домашнее заданее. Он шёл по коридору, и каждый шаг давался ему с трудом, будто ноги вязли в болоте. Где-то вдалеке слышались голоса учеников — они смеялись, переговаривались, жили своей обычной, беззаботной жизнью. Жан открыл дверь в класс и замер. Картина, представшая перед ним, была настолько ужасной, настолько неправильной, настолько противоречащей всему, что он знал о реальности, что он не мог пошевелиться, не мог дышать, не мог даже моргнуть, боясь, что если закроет глаза, то туманный образ станет реальностью навсегда. Класс был залит кровью. Стены, пол, потолок — всё было покрыто тёмными, почти чёрными пятнами, которые стекали вниз, образуя лужи на партах, на стульях, на книгах, разбросанных по полу. Тела лежали везде — в проходах, за учительским столом, у двери, у окон, — и их лица были искажены болью, ужасом, непониманием того, что случилось. А за учительским столом, откинувшись на спинку старого, скрипучего кресла, сидел он сам и его грудь была разорвана пулей, что оставила после себя глубокую кровавую рану, из которой всё ещё сочилась кровь, тёплая и живая, несмотря на то, что сердце уже остановилось. Жан почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота, а ноги становятся ватными, и он понял, что сейчас упадёт, прямо здесь, на пороге класса, перед своими учениками, которые смотрели на него с удивлением и тревогой. Но он не упал. Потому что в этот момент он вспомнил другое видение — то, что пришло к нему несколько дней назад, когда они с Нилом шли домой с работы. Нил плакал у чьего-то тела, сжимал чью-то одежду, чьи-то руки, чьё-то лицо, и горе его было таким огромным, таким всепоглощающим, что Жан тогда не мог смотреть на это без содрогания. Он думал, что этот кто-то — один из Лисов, кто-то из команды Нила, тот, кого Нил считал семьёй, несмотря на все ссоры и обиды. Но сейчас, глядя на своё мёртвое тело, сидящее за учительским столом, он понял — есть ещё один человек, ради которого Нил мог бы плакать так горько, так отчаянно, так безутешно. Это он сам. Жан выругался на французском — длинно, сочно, с такой яростью, что несколько учеников вздрогнули и отшатнулись — и выбежал из класса, даже не закрыв за собой дверь. Он бежал по коридору, не разбирая дороги, не замечая, как ученики шарахаются от него в стороны, как кто-то кричит ему вслед, как учитель истории, вышедший из соседнего класса, пытается его остановить, спрашивая, что случилось. Он бежал к кабинету директора, потому что знал — если он хочет предотвратить катастрофу, он должен действовать быстро и решительно. Дверь в директорский кабинет была приоткрыта, и Жан влетел внутрь без стука, даже не поздоровавшись, не извинившись за свою грубость. Директор, мистер Харрисон, грузный мужчина лет пятидесяти с лысиной и вечно хмурым выражением лица, поднял голову от бумаг, которые разбирал, и его глаза округлились от удивления. — Моро? — спросил он, и его голос дрогнул. — Что случилось? Вы выглядите так, будто… — Нужно объявить тревогу, — перебил его Жан, подходя к столу и упираясь в него ладонями. — Прямо сейчас. По громкой связи сказать всем ученикам и учителям, чтобы они заперлись в классах и никуда не выходили, пока мы не узнаем, что происходит. — Что? — Харрисон нахмурился, и его лицо, и без того красное от постоянного напряжения, стало пунцовым. — Моро, вы в своём уме? С какой стати я должен объявлять тревогу? У нас нет никаких оснований… — У нас есть основания, — Жан почувствовал, как внутри закипает злость — глухая, тяжёлая злость на этого человека, который не понимал, что сейчас, в эту самую минуту, кто-то из учеников, может быть, уже идёт по коридору с оружием, а он сидит в своём кабинете и думает о бумагах и рейтингах успеваемости. — Я не могу объяснить, откуда я знаю, но поверьте мне — сейчас здесь будет кто-то с оружием. Если мы не примем меры, погибнут дети. — Это не смешно, Моро, — Харрисон поднялся из-за стола, и его лицо стало жёстким, почти враждебным. — Если это шутка… — Какая, чёрт возьми, шутка? — Жан ударил кулаком по столу так сильно, что костяшки побелели, а бумаги, разложенные на поверхности, подпрыгнули и разлетелись по полу. — Вы что, не понимаете? Я видел этот класс, залитый кровью! Я видел тела! Я видел себя мёртвым за этим чёртовым столом! И если мы ничего не сделаем, это случится на самом деле! Харрисон смотрел на него широко раскрытыми глазами, и его губы дрожали, будто он хотел что-то сказать, но не мог подобрать слов. Жан видел, что директор напуган — не его словами, а его видом, его яростью, его неподдельным, почти животным ужасом, который не подделать. — Я не могу, — прошептал Харрисон, отступая на шаг. — У нас нет доказательств… если я объявлю тревогу, а ничего не случится, меня уволят… — Если вы не объявите тревогу, а что-то случится, вы будете виноваты в гибели детей, — Жан перегнулся через стол, оказавшись в нескольких сантиметрах от лица директора, и его голос стал тихим, почти ласковым, отчего Харрисону стало ещё страшнее. — Но если вы всё ещё не уверены… тогда я позвоню вашей жене и расскажу ей про ту молоденькую учительницу музыки, с которой вы проводите «внеклассные занятия» по вторникам и четвергам. И про то, что она, кажется, беременна. Харрисон побледнел. — Откуда вы… — начал он, но Жан не дал ему закончить. — Неважно, откуда я знаю, — сказал он, выпрямляясь и поправляя воротник рубашки, который съехал набок. — Важно то, что если вы сейчас же не возьмёте микрофон и не объявите тревогу, ваша жизнь рухнет быстрее, чем вы успеете уволить меня. Он, конечно, блефовал. Он не знал номера телефона жены Харрисона, не знал, беременна ли та самая учительница музыки, которую он пару раз видел в коридоре, и вообще не был уверен, что между ними действительно что-то есть, кроме слухов, которые ходили по школе уже несколько месяцев. Но он помнил случайное видение — короткую, яркую вспышку, которая пришла к нему несколько недель назад. Тогда он увидел, как жена Харрисона приезжает в школу и устраивает истерику прямо в вестибюле, крича, что её муж — «кобель», который гуляет на стороне, и что она намерена подать на развод и забрать всё, включая дом и машину. Харрисон сдался. Он взял микрофон дрожащими руками, нажал на кнопку, и его голос, прерывающийся и срывающийся, разнёсся по всем коридорам и классам школы. — Внимание всем! Немедленно запритесь в своих классах! Не выходите в коридоры! Ждите дальнейших указаний! Повторяю — всем оставаться на местах! Жан не стал дожидаться, пока он закончит. Он выбежал из кабинета и побежал обратно, по пути открывая двери в классы и крича: — Быстро! Закрывайтесь! Не выходите, пока не скажут! Ученики, испуганные его видом и его голосом, подчинялись без вопросов, и Жан слышал, как за его спиной захлопываются двери, как щёлкают замки, как кто-то смеётся, а кто-то ругается, но ему было всё равно. Он бежал и смотрел по сторонам, лихорадочно вглядываясь в лица учеников, которые попадались ему на пути, в их руки, в их спины, в их рюкзаки — везде, где могло быть спрятано оружие. Он не знал, что ищет, не знал, как выглядит убийца, но надеялся, что его способности сработают в нужный момент, что подскажут, кто именно несёт в школу смерть. Жан влетел в свой класс, когда последний ученик уже забежал внутрь, и захлопнул дверь, подперев её партой. Его ученики смотрели на него расширенными глазами, кто-то шептался с друзьями, кто-то сидел, обняв себя, кто-то просто молчал и ждал, не понимая, что происходит. — Залезайте под парты, — скомандовал Жан, и голос его, обычно тихий и спокойный, сейчас звучал резко и властно. — Быстро. Никому не высовываться. Ученики подчинились, и Жан остался стоять у двери, прижавшись к ней спиной, слушая, что происходит в коридоре. Там было тихо — слишком тихо для того, чтобы он мог успокоиться. А потом он услышал шаги. Тяжёлые, размеренные, приближающиеся. Кто-то шёл по коридору, не торопясь, не скрываясь, будто знал, что его никто не остановит. Жан закрыл глаза и попытался заглянуть в будущее, коря себя за то, что совсем никак не развивал свои способности, ведь даже не знал что с ними делать. И в этот момент раздался выстрел. Звук был глухим, приглушённым стенами и расстоянием, но он будто пробил Жана насквозь, как пуля, и на секунду мир замер. Тишина. Потом кто-то закричал — высоко, пронзительно, отчаянно, и Жан понял, что это не его класс, что стреляли где-то дальше, может быть, этажом выше, может быть, в другом крыле здания. Он приказал всем замолчать, залезть под парты и не высовываться, а сам начал звонить в полицию, объясняя ситуацию, называя адрес, количество учеников, предполагаемое местонахождение стрелка. Его сердце колотилось где-то в горле, и в груди разрасталась холодная, липкая пустота, которая не давала дышать. Жан не знал, сколько они будут сидеть здесь, за этой хлипкой баррикадой, не знал, придёт ли к ним стрелок или выстрелы в других классах были последними, не знал, спасут ли их, найдут ли, смогут ли остановить того, кто пришёл убивать. Он знал только одно — он должен защитить этих детей и себя. Потому что если он умрёт сегодня, Нил будет плакать — горько, отчаянно, а Жан не мог этого допустить. Но если он выживет, а кто-то из этих детей — нет, он никогда себе этого не простит.***
За пределами школы выстрелы звучали глухо, приглушённо, но от этого не становилось менее страшно — каждый новый хлопок заставлял родителей, собравшихся за оцеплением, вздрагивать и сжиматься, будто пуля попадала не в стены, а в их собственные тела, разрывая кожу, мышцы, кости, оставляя после себя только кровь и отчаяние. Кто-то плакал навзрыд, уткнувшись в плечо соседа, кто-то стоял молча, глядя на школу пустыми, невидящими глазами, кто-то рвался вперёд, пытаясь пробить кордон из полицейских, которые стояли стеной, неподвижные и безликие, как роботы, запрограммированные на одну единственную команду — не пускать. Где-то в толпе женщина в домашнем халате, накинутом поверх пижамы, кричала имя своей дочери — Мэган, Мэган, Мэган, — и её голос, высокий и пронзительный, перекрывал даже гул вертолёта, кружащего над крышей школы, и топот спецназа, который уже начал прочёсывать здание этаж за этажом, комната за комнатой, класс за классом. Нил сидел на заднем сиденье машины Ваймака, прижавшись спиной к холодной, обитой кожей двери, и смотрел на телефон, который лежал на его коленях, тёмный и безмолвный, как чёрная дыра, поглощающая всё вокруг. Он хотел позвонить Жану. Пальцы уже несколько раз тянулись к экрану, зависали над кнопкой вызова, но так и не касались её, потому что где-то глубоко внутри, в том самом месте, которое отвечало за выживание, за инстинкты, за те самые шестьдесят секунд, которые иногда отделяют жизнь от смерти, он понимал — звонок может сделать только хуже. Жан мог прятаться, мог затаиться, мог сидеть в темноте, затаив дыхание, и любой звук, любая вибрация, любая вспышка света могли выдать его, привлечь внимание стрелка, направить пулю туда, где её не должно было быть. — Нил, — Мэтт сидел рядом, нависая над ним своей огромной, тёплой тушей, и его голос был тихим, почти шёпотом, будто он боялся, что кто-то услышит их разговор, хотя вокруг было так шумно, что вряд ли можно было разобрать даже собственные мысли. — Нил, он справится. Жан справится. Он сильный. Он… — Заткнись, — сказал Эндрю, сидевший на переднем сиденье, и в его голосе, обычно равнодушном и скучающем, сейчас слышалось что-то острое, как лезвие ножа. — Не лезь. Дай ему побыть в тишине. Мэтт хотел возразить, открыл рот, но Эндрю даже не повернул головы, и его профиль, освещённый мерцающими огнями полицейских машин, был жёстким и непроницаемым, как каменная маска. Он выругался про себя, сжал кулаки и откинулся на спинку сиденья, глядя в потолок, и не двигался. Нил не слушал их, он смотрел на ворота школы, на ту самую калитку, через которую они с Жаном проходили, казалось бы, совсем недавно, когда он забирал его с работы, на дорожку, усыпанную мелким гравием, который хрустел под ногами, на старый дуб, растущий у входа. Он был здесь всего несколько дней назад. И он не мог даже представить, что что-то подобное может случиться. Не здесь. Не с Жаном. Не с этими детьми, которые каждое утро бежали по коридорам с рюкзаками за плечами и смеялись так громко, что звонок в кабинете директора было не слышно. Это происходило где-то далеко, в других городах, в других странах, в новостях, которые он пролистывал, не читая, потому что там было слишком много крови и слишком мало надежды. Но не здесь. Не с ними. Где-то в толпе раздался новый крик — женщина в дорогом пальто, с идеальным макияжем, который уже размазался от слёз, упала на колени, и её руки, унизанные кольцами, тянулись к небу, будто она просила у Бога то, что он не мог дать. Нил смотрел на неё, и внутри него что-то сжималось — не жалость, нет, что-то другое, более тёмное и более древнее, похожее на страх, который он не испытывал уже много лет. Он не знал, сколько они прождали. Время потеряло смысл, распалось на отдельные мгновения, каждое из которых было наполнено тишиной, выстрелами, криками, топотом сапог спецназа, который то приближался, то удалялся, не принося ни облегчения, ни понимания того, что происходит внутри этих стен, за этими окнами, за этой дверью, которая, казалось, смотрела на него тёмными, пустыми глазницами и усмехалась: «Ты не войдёшь. Ты не поможешь. Просто сиди и смотри». Кевин вышел из машины — он не мог сидеть на месте, ему нужно было двигаться, говорить с кем-то, делать хоть что-то, и он подошёл к отцу, который стоял у капота, сжимая в руках телефон и слушая полицейского, который что-то объяснял ему про штурм, про переговоры, про то, что стрелок, кажется, был один, но они не могли этого гарантировать, пока не прочешут все этажи. — Пап, — сказал Кевин, и голос его был глухим, почти безжизненным. — Нужно что-то делать. Нил… — Я знаю, — ответил Ваймак, даже не повернув головы, и его плечи, обычно такие прямые и гордые, сейчас поникли. — Но мы ничего не можем. Только ждать. — Ждать, — повторил Кевин, и это слово показалось ему самым страшным из всех, какие он знал. За воротами, у самого оцепления, стояли родители. Их было много — десятки, сотни, — и все они смотрели в одну сторону, на школу, где, возможно, прямо сейчас умирали их дети, а они ничего не могли с этим поделать. Некоторые стояли молча, стиснув зубы, некоторые плакали, некоторые молились, некоторые кричали, и все они были одинаково беспомощными, одинаково потерянными, одинаково сломленными. Нил смотрел на них и думал о том, что когда-то, много лет назад, его мать, наверное, стояла так же, глядя на лес, в котором он прятался, и чувствуя, как земля уходит из-под ног. И он не знал, что было страшнее — быть тем, кто внутри, или тем, кто снаружи и не может войти.***
Единственное, что мог сделать Жан в этой ситуации — это постараться сделать так, чтобы его ученики не сошли с ума от страха, который заполнял класс, как холодная, липкая вода, поднимающаяся всё выше и выше, не оставляя ни надежды на спасение, ни шанса на то, что кто-то останется сухим. Каждый из них слышал выстрелы — глухие, приглушённые стенами и расстоянием, но от этого не менее страшные, — и каждый понимал, что эти звуки означают: кто-то там, за дверью, умирает, а они сидят здесь, зажатые в бетонной коробке, и ничего не могут сделать, кроме как ждать, когда пуля придёт и за ними. Маленькая брюнетка с первой парты — кажется, её звали Лили, или Лилия, или как-то ещё, Жан не мог вспомнить, хотя вёл этот класс уже полгода, — сидела, прижавшись спиной к ножке стула, и её плечи мелко, почти незаметно подрагивали. Рядом с ней, вжавшись в угол между стеной и партой, замерла её подруга, Клэр, та самая, которая всегда сидела на заднем ряду и рисовала в тетради цветы, когда думала, что учитель не смотрит. Лицо Лили было белым как мел, губы посинели, а глаза, широко раскрытые и пустые, смотрели куда-то сквозь Жана, сквозь стены, сквозь весь этот кошмар, туда, где, наверное, было безопасно и тихо, где не было выстрелов и крови, и где мама, наверное, уже ждала её дома с горячим чаем и печеньем. Клэр что-то шептала ей на ухо — не слова, просто звуки, которые должны были успокоить, отвлечь, вернуть в реальность, но Лили не реагировала, и её пальцы, вцепившиеся в рукав школьной кофты, побелели от напряжения, будто она держалась за единственную ниточку, которая связывала её с жизнью. — Помогите, — прошептала Клэр, поднимая на Жана глаза, полные слёз. — С ней что-то не так. Она не дышит. Жан опустился на корточки рядом с Лили, осторожно, боясь напугать её ещё больше, и его рука, большая и тёплая, легла на её плечо. Он чувствовал, как девочка дрожит — мелко, беспомощно, как осиновый лист на ветру, — и её сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть наружу. — Лили, — сказал он тихо, почти шёпотом, и его голос звучал ровно, спокойно, будто они сидели в обычном классе, и он объяснял ей грамматику французского языка, а не пытался удержать её в сознании. — Лили, посмотри на меня. Слышишь? Только на меня. Девочка не реагировала, и её глаза, такие же пустые, как тогда у Нила на старой фабрике, напугали Жана больше, чем выстрелы, которые всё ещё доносились откуда-то сверху, пронзая тишину, как раскалённые иглы. — Она в шоке, — сказал он Клэр, и его голос стал твёрже, увереннее, потому что сейчас нельзя было показывать слабость, даже если внутри всё сжималось от страха. — Дыши с ней вместе. Медленно. Вдох — раз, два, три. Выдох — раз, два, три. Поняла? Клэр кивнула и начала дышать — прерывисто, сбивчиво, но стараясь попадать в ритм, который задавал Жан. Он сам не знал, откуда в нём взялось это спокойствие, эта уверенность, этот голос, который звучал так, будто он делал это сотни раз, хотя на самом деле единственное, что он делал в своей жизни, — это учил детей французскому и иногда видел будущее, которое хотел забыть. — Ты в безопасности, — продолжал он, обращаясь к Лили, и его рука гладила её по спине, медленно, успокаивающе, как когда-то давно, в другой жизни, его собственная мать гладила его, когда он просыпался ночью от кошмаров и не мог заснуть. — Мы в безопасности. Дверь заблокирована, никто не войдёт. Полиция уже здесь, они ищут того, кто это сделал. Скоро всё закончится. Ты только дыши. Лили моргнула — первый признак жизни за последние несколько минут, — и её глаза, ещё секунду назад пустые и мёртвые, начали наполняться слезами. Она посмотрела на Жана, и в её взгляде было столько благодарности и столько страха одновременно, что у него самого защипало в носу. — Мне страшно, — прошептала она, и её губы дрожали. — Я не хочу умирать. Я не хочу, чтобы мои друзья умирали. — Ты не умрёшь, — сказал Жан, и в его голосе была такая уверенность, что он почти поверил в это сам. — Я не дам тебе умереть. Обещаю. Он не знал, имеет ли право давать такие обещания, не знал, сможет ли их выполнить, не знал, не станет ли это обещание очередной ложью, которая рассыплется в прах при первом же выстреле. Но сейчас, в этот момент, когда эта девочка смотрела на него с надеждой, а её подруга дышала в такт, и где-то в коридоре было тихо, он готов был обещать что угодно, лишь бы они не теряли веру в то, что всё закончится хорошо. За окном снова раздались выстрелы — на этот раз ближе, громче, и кто-то в классе всхлипнул, не в силах сдержать панику. Жан поднял голову и посмотрел на остальных учеников — они сидели под партами, прижавшись друг к другу, и их лица были бледными, перепуганными, но тихими. Никто не кричал, никто не бегал, никто не пытался вырваться наружу — они слушались его, потому что он был учителем, потому что он был взрослым, потому что он был единственным, кто всё ещё сохранял спокойствие в этом аду. — Всё будет хорошо, — сказал он, обращаясь ко всем, и его голос разнёсся по классу, тихий, но твёрдый, как скала, о которую разбиваются волны. — Мы справимся. Просто держитесь вместе и слушайте меня. Я вас не брошу. Он не знал, верили ли они ему. Он не знал, верил ли он сам. Но он знал, что должен говорить эти слова, должен быть их опорой, их надеждой, их верой в то, что завтра наступит новый день, и они проснутся в своих постелях, и пойдут в школу, будут смеяться и жить дальше. Потому что если он перестанет верить, то кто поверит за него?