***
Глава 3. Фарфор
***
Ночь не принесла прохлады. Дворец Огня дышал жаром, как старая печь, которую забыли погасить, — камень стен, нагретый за день, отдавал тепло до самого рассвета, и воздух в спальне стоял густой, неподвижный, пахнущий сухим деревом и ладаном. Мэй проснулась за час до колокола. Она всегда просыпалась раньше — привычка, вбитая наставниками Академии, как гвоздь в доску: встать затемно, пока разум ещё не успел наполниться ненужными мыслями, пока тело послушно и пусто. Но сегодня разум наполнился раньше, чем она открыла глаза. Зверь не спал. Он вообще никогда не спал, она начинала это понимать только теперь — по-настоящему понимать, не как метафору, а как факт, от которого не спрячешься. Он лежал где-то у основания позвоночника, тяжёлый и тёплый, и дышал в такт её сердцу, но медленнее — так дышит большой хищник во сне, которого нет. Мэй села на постели. Шёлк простыней скользнул по коже, и она заметила ленту на запястье. Алая, с золотым отливом. За ночь узел не развязался. Она смотрела на него долго, может быть, минуту, может быть, две — время текло странно, как вода в заросшем пруду. Лента была чужеродной. Лента была неправильной. Она нарушала симметрию, цвет, правила. Именно поэтому Мэй не сняла её. Она оставила ленту на запястье и пошла к умывальнику. Вода была холодной. На этот раз — действительно холодной, ледяной, из подземного источника. Мэй плеснула её в лицо, и холод обжёг кожу, но не прогнал тяжесть из-под рёбер. Зверь шевельнулся. Ты всё ещё носишь эту тряпку, — произнёс он. Голос был низким, ленивым, без злобы — просто констатация. Думаешь, она сделает тебя живой? — Я не думаю, что она сделает меня живой, — сказала Мэй вслух, тихо, одними губами. — Я думаю, что она яркая. Иногда яркое — это просто яркое. Ого, — зверь будто приподнял голову. — Ты заговорила со мной. Мэй замерла. Мокрые пальцы повисли над тазом. Она действительно заговорила. Впервые за десять лет — с того самого дня в детской, когда тень в углу сказала «не прячь меня», а она спрятала — она ответила зверю. Не подавила. Не задвинула. Ответила. — Это ничего не значит, — произнесла она бесцветно, обращаясь не то к зверю, не то к своему отражению в тёмной воде. Конечно, ничего, — согласился зверь, и в его голосе ей почудилась улыбка. — Ничего не значит, когда спичка чиркает о коробок. Всего лишь искра. Мэй вытерла лицо жёстким полотенцем, так, как будто можно было стереть не только воду, но и мысли. Она оделась быстрее обычного — чёрный шёлк, алый подбой, пояс, заколка. Лента на запястье осталась. Она не спрятала её под рукавом, как вчера. Она оставила её поверх — узкую алую полосу на бледной коже, заметную, как вызов. Завтрак прошёл в молчании. Прислуга поставила поднос, не поднимая глаз. Мэй съела ровно половину риса и отставила чашку. Аппетит был слабостью, но сегодня она не доела не из дисциплины — просто вкус казался золой. Всё казалось золой. В тренировочный зал она пришла позже обычного. Солнце уже встало, серый свет сменился жёлтым, потом оранжевым, и тени от мишеней легли на каменный пол длинными косыми полосами. Мэй взяла нож. Первый бросок — мимо центра. Второй — в край круга. Третий — она метнула с силой, не рассчитав, и лезвие ушло глубоко в дерево, но не в круг, а куда-то в сторону, в пустоту. Мэй замерла, тяжело дыша. Рука дрожала — теперь уже не на грани восприятия, а явно, так, что нож, который она держала, выписывал в воздухе мелкую дрожащую дугу. Потрясающая точность, — прокомментировал зверь. — Куклы так не промахиваются. Куклы вообще не промахиваются. Ты портишься. Это хорошо. — Замолчи, — прошептала Мэй, но в голосе не было силы. Зверь не замолчал. Он усмехнулся — низко, утробно, как далёкий гром. — Ты сегодня рассеяна. Голос Азулы. Мэй не вздрогнула и в этот раз — она слышала шаги принцессы за миг до того, как та заговорила. Но что-то внутри сжалось, как мышца перед ударом. Она обернулась. Азула стояла в дверях зала, скрестив руки на груди. Сегодня она была в красном — цвет отца, цвет войны, цвет абсолютной власти. На её губах играла та самая улыбка, которую Мэй знала слишком хорошо: улыбка кошки, уже поймавшей мышь и решающей, как именно с ней поиграть. — Я слышала о твоём вчерашнем визите, — произнесла Азула, входя в зал. Её шаги были лёгкими, почти танцевальными. — Генерал Шинджи покинул столицу сегодня на рассвете. Уехал в какую-то деревню на севере, к дальним родственникам. Говорят, он выглядел так, будто увидел смерть в лицо. — Она остановилась в двух шагах от Мэй. — Браво. Ты превзошла мои ожидания. Я думала, ты просто напугаешь старика. А ты, похоже, сломала его окончательно. Мэй молчала. Внутри у неё всё оборвалось и упало куда-то глубоко, в темноту, где обитал зверь. Она вспомнила ясные глаза генерала, его спокойный голос: «Вы юны, и вы держите спину так прямо, будто вас растили на доске». Она вспомнила, как не тронула его. Как убрала нож. Как ушла, оставив его живым и целым. И вот теперь он сломлен. Он уехал на север, к дальним родственникам, потому что она — она, Мэй, — пришла в его дом и показала ему, что смерть стоит у порога. Этого хватило. Оказалось, чтобы сломать человека, не нужно ничего делать. Достаточно показать, что можешь. Вот видишь, — сказал зверь. — Ты хотела быть милосердной. А получилось так же, как если бы ты ударила. Хуже. Если бы ты ударила, у него была бы рана. Раны заживают. А страх не заживает никогда. Азула, разумеется, не слышала этого внутреннего диалога. Она смотрела на Мэй с искренним, почти детским удовольствием. — Ты знаешь, что мне в тебе нравится? — произнесла она. — Ты никогда не спрашиваешь лишнего. Никогда не жалуешься. Никогда не пытаешься казаться лучше, чем ты есть. — Она протянула руку и коснулась плеча Мэй, легко, как касаются дорогого наряда. — Ты — совершенный инструмент. А совершенный инструмент не должен затупляться. — Её взгляд упал на ленту. На алую ленту, обмотанную вокруг запястья. Улыбка Азулы на мгновение стала острее. — Что это? Мэй не отдёрнула руку. Она знала, что отдёрнуть — значит показать слабость. — Лента, — сказала она. — Я вижу, что лента. Откуда? — Подарок. — От кого? — В голосе Азулы прорезался металл — тот самый, знакомый, похожий на звон обнажаемого клинка. — От Тай Ли. Азула помолчала. Потом рассмеялась — легко, непринуждённо, будто Мэй сказала что-то остроумное. — О, Тай Ли. — Она покачала головой. — Эта девочка вечно тащит в дом всякий хлам. Ленты, бусы, какие-то сушёные цветы. — Она убрала руку с плеча Мэй. — Но знаешь, в этом есть свой шарм. — Азула склонила голову набок, разглядывая Мэй с новым, холодным интересом. — Ты никогда раньше не носила украшений. — Это не украшение, — сказала Мэй. — Это просто лента. — Просто лента, — повторила Азула. — Ну-ну. — Она развернулась, чтобы уйти, но на полпути остановилась, будто вспомнив что-то. — Ах да. У меня есть для тебя новое поручение. Мэй внутренне напряглась. Зверь поднял голову. — В западном крыле, — продолжала Азула, — есть слуга по имени Йота. Он работает в архивах. На днях он имел неосторожность высказаться о политике Огненного Лорда в присутствии посторонних. Ничего крамольного, просто… глупость. Но глупость должна иметь последствия. — Она улыбнулась. — Ничего серьёзного. Просто дай ему понять, что его слова могут дойти до тех, кому они не понравятся. Ты умеешь. Мэй смотрела на неё. Фраза «ты умеешь» повисла в воздухе, как приговор. Она уже слышала её вчера. Она услышит её завтра. Она будет слышать её всегда, пока не перестанет быть инструментом — или пока инструмент не сломается. — У Йоты есть семья? — спросила Мэй. Вопрос вырвался сам, и она тут же пожалела о нём. Азула приподняла бровь. — Какая разница? — Она пожала плечами. — Кажется, дочь. Или племянница. Что-то в этом роде. — Она помолчала. — Ты никогда не спрашиваешь о семьях. Что-то изменилось? — Ничего не изменилось, — сказала Мэй бесцветно. — Я спросила, чтобы знать, кого упоминать в разговоре. Это эффективнее. — А. — Азула кивнула, удовлетворённая объяснением. — Разумно. Дочь. У него дочь, кажется, лет шести. Вот и напомни ему о ней. Она ушла. Её шаги стихли в глубине коридора, и тренировочный зал снова наполнился тишиной — той самой, которую Мэй ненавидела больше всего. Тишиной, в которой не спрятаться от себя. Мэй подошла к мишени и выдернула ножи. Один за другим. Движения были механическими, но внутри всё кипело. Зверь молчал, и это молчание было хуже рыка. Он ждал. Он хотел посмотреть, что она будет делать. Она вышла из зала и направилась в западное крыло, туда, где располагались архивы. Дорога была долгой. Дворец Огня огромен, и западное крыло считалось непрестижным — там селились слуги низшего ранга, хранились старые свитки, оседала пыль, которую редко вытирали. Мэй шла и чувствовала, как с каждым шагом что-то внутри натягивается всё туже и туже. Не зверь. Что-то другое. Что-то похожее на струну, которую крутят и крутят, пока она не лопнет. Она не знала, что скажет этому слуге, Йоте. Она вообще не хотела с ним говорить. Она хотела развернуться и уйти — из дворца, из города, из собственной жизни. Но она шла. Шаг. Шаг. Шаг. Как учили. В коридоре перед архивами было сумрачно и пахло старой бумагой. У двери стоял человек в сером одеянии архивариуса — невысокий, сутулый, с седыми висками и лицом, изрезанным морщинами, как старая карта. Он что-то перебирал в руках — кипу свитков или писем — и, увидев Мэй, замер. Его глаза расширились. Он знал, кто она. Все знали, кто она. — Госпожа, — произнёс он, кланяясь низко, слишком низко, кланяясь так, как кланяются не перед женщиной — перед опасностью. Мэй остановилась в нескольких шагах от него. Она открыла рот, чтобы сказать то, что всегда говорила в таких случаях: ровные, холодные, стеклянные слова, после которых человек бледнел, начинал заикаться, прижимался спиной к стене. Она открыла рот — и не сказала ничего. Зверь внутри выдохнул. Не словами — ощущением. Как будто горячая лапа легла на сердце и сжала — не больно, но властно. — Вы — Йота, — произнесла Мэй наконец. Её голос прозвучал глухо, как камень, упавший в колодец. — Да, госпожа. — Архивариус не поднимал глаз. Мэй смотрела на него. На его седые виски, на дрожащие пальцы, сжимающие свитки, на стоптанные туфли, на нитку, торчащую из рукава. Обычный человек. Маленький человек. Он сказал что-то не то, кому-то не тому, и теперь Азула прислала её — её, Мэй, самую точную, самую холодную, самую безупречную, — чтобы напомнить ему, что стены дворца слышат всё. — У вас есть дочь, — сказала Мэй. Это был не вопрос. Йота побледнел. Его пальцы сжались на свитках так сильно, что бумага захрустела. — Да, госпожа. — Голос его сорвался на полуслове. — Ей шесть лет. Прошу вас… Мэй подняла руку, и он замолчал. Не от страха — от удивления. Потому что она не метала нож. Не наступала. Не говорила тех слов, которых он ждал. Она просто подняла руку — ту, с алой лентой на запястье, — и посмотрела на него. — Послушайте меня, Йота, — сказала она тихо. Очень тихо. Так тихо, что он подался вперёд, чтобы расслышать. — То, что вы сказали, было глупостью. Глупость может стоить вам жизни. Не мне. Не сейчас. Но в этом дворце есть те, кто слышит каждое слово и запоминает. Они могут прийти к вам ночью. Или днём. Они могут сделать так, что ваша дочь не поймёт, почему папа не просыпается. Йота задрожал. Его лицо стало серым, как старая бумага, которую он хранил в архивах. — Но они не придут, — сказала Мэй. Он замер. Не понял. Переспросил одними глазами. — Я здесь, — произнесла Мэй всё так же тихо, — чтобы сказать вам: они не придут. Потому что вы сейчас же пойдёте в архив и напишете прошение об увольнении. Вы уедете из столицы сегодня. С дочерью. Поедете куда-нибудь далеко, в деревню, к родственникам, куда угодно. Вы исчезнете. И тогда они не придут. Пауза. Долгая. Тяжёлая. — Госпожа, — прошептал Йота, — я не понимаю… вы… — Я ничего вам не говорила, — перебила Мэй. — Вы меня не видели. Если кто-то спросит, вы скажете, что приняли решение уехать самостоятельно. Что испугались. Что осознали свою ошибку. — Она помолчала. — Скажете, что не хотите, чтобы ваша дочь росла без отца. Йота смотрел на неё. В его глазах что-то дрогнуло — что-то, похожее на надежду, смешанную с ужасом. Потому что надеяться в этом дворце было так же опасно, как говорить лишнее. — Почему вы это делаете? — спросил он одними губами. Мэй не ответила. Она развернулась и пошла прочь. Шаг. Шаг. Шаг. Спина прямая. Лицо пустое. Но внутри что-то горело — ярко, жарко, как лесной пожар, который только начался и уже не остановится. Зверь молчал. Но его молчание было наполненным до краёв — как чаша, которую налили всклень и не пролили ни капли. Мэй дошла до конца коридора, свернула в боковую галерею и там остановилась. Прислонилась к стене. Закрыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле, и лента на запястье пульсировала в такт — алая на бледном, как рана, которую она сама себе нанесла. Ты понимаешь, что ты сделала? — спросил зверь. Голос его был странным — не насмешливым, не злым. Почти ласковым. — Я нарушила приказ, — прошептала Мэй. — Я не напомнила. Я предупредила. Ты спасла его, — сказал зверь. — Ты спасла его и его дочь. Ты ослушалась Азулу. Ты сделала выбор. — Азула узнает. Возможно, — согласился зверь. — Но ты всё равно это сделала. И знаешь, что самое странное, Мэй? Тебе не страшно. Ты думаешь, что тебе страшно, но это не страх. Это что-то другое. Мэй открыла глаза. В галерее было пусто — только каменные колонны и длинные полосы солнечного света, падающие сквозь резные ставни. Она подняла руку и посмотрела на ленту. На алый шёлк, обмотанный вокруг запястья. — Мне не страшно, — произнесла она вслух, пробуя слова на вкус. — Мне… Она не закончила. Потому что в конце галереи, в проёме, ведущем в сад, кто-то стоял. Фигура, которую она узнала бы из тысячи. Сутулые плечи. Шрам, пересекающий половину лица. Янтарные глаза, смотрящие куда-то в пустоту. Зуко. Она не видела его несколько месяцев — с тех пор, как он вернулся из изгнания с позором и триумфом одновременно, с Аватаром на хвосте и с грузом, который, казалось, пригибал его к земле. Он стоял в проёме, не замечая её, и смотрел куда-то в сад, на пруд, на карпов, лениво шевелящих плавниками в зелёной воде. Мэй могла уйти. Она должна была уйти. Но вместо этого она зачем-то осталась. И когда Зуко наконец обернулся и увидел её, было поздно делать вид, что они не знакомы. — Мэй, — произнёс он. Голос у него был хриплым, как будто он долго кричал или долго молчал. — Ты здесь. — Очевидно, — сказала Мэй. Она ожидала, что он отшутится в ответ или уйдёт — Зуко всегда был вспыльчивым и неудобным, он никогда не умел вести светские беседы. Но он не ушёл. Он продолжал смотреть на неё, и что-то в его взгляде было не так — что-то, чего она не видела раньше. Не гнев. Не боль. Скорее, странное, усталое узнавание. Так смотрят на человека, с которым ты не знаком, но о котором слышал всю жизнь. — Ты изменилась, — сказал он наконец. Мэй приподняла бровь. Этого было достаточно вместо вопроса. — Не внешне, — пояснил он. — Внешне ты всё та же. Но что-то… — Он замолчал, подбирая слово. — Что-то горит. Внутри. Зверь поднял голову. Мэй почувствовала это физически — как мышца напряглась, как тепло разлилось под рёбрами. Зверь смотрел на Зуко. И молчал. — Внутри каждого что-то горит, — сказала Мэй ровно. — Это Огненная Нация. — Ты знаешь, о чём я, — сказал Зуко. — Не играй со мной в игры Азулы. Я сыт ими по горло. Он произнёс имя сестры без яда — просто как факт, как называют болезнь, которой переболели. И от этого Мэй вдруг стало легче. Как будто он дал ей разрешение — не вслух, но взглядом — не изображать. — Ты тоже изменился, — произнесла она. — Ты больше не орёшь на каждом углу о своей чести. — Честь, — повторил Зуко с горькой усмешкой. — Я думал, что честь — это когда ты делаешь то, что тебе говорят. Когда ты возвращаешься с победой. Когда отец смотрит на тебя и видит не ошибку, а наследника. — Он помолчал, глядя на пруд. — Теперь я думаю, что честь — это когда ты можешь смотреть на себя в зеркало. И не отводить глаза. Мэй ничего не сказала. Она стояла в нескольких шагах от него, и её запястье горело под алой лентой, и слова генерала Шинджи звучали у неё в голове: «Быть сильной и быть пустой — это не одно и то же». — Иногда я думаю, — заговорил Зуко снова, медленно, будто пробуя мысль на вкус, — что лучше быть изгнанным, чем быть рабом в собственном доме. Она резко вдохнула. Зверь внутри вздрогнул — не от страха, а от узнавания. Эти слова были слишком близкими. Слишком правдивыми. Слишком про неё. — Ты не раб, — сказала Мэй. — Ты принц. — Принц, которому указывают, куда идти, что думать и кого ненавидеть. — Зуко пожал плечами. — Я не знаю, как это назвать. Но звучит похоже. Они замолчали. Солнце клонилось к закату, и в саду сгущались длинные тени. Карпы в пруду ушли на глубину. Где-то далеко, в другом крыле дворца, Азула смеялась — или это был просто ветер, играющий с занавесками. — Зачем ты здесь? — спросила Мэй наконец. — В этой галерее. Ты никогда здесь не ходишь. — Не знаю, — ответил Зуко. — Просто шёл. Думал. А ты? — Тоже просто шла. Он кивнул. И вдруг посмотрел на неё — прямо, открыто, так, как не смотрел никогда раньше. Без вызова, без защиты. — Ты знаешь, что ты единственный человек во дворце, который никогда не смотрел на меня как на ошибку? — спросил он тихо. Мэй не ответила. Она не могла. Что-то сжалось в горле, и зверь внутри задышал чаще — не агрессивно, а взволнованно, как пёс, почуявший друга. — Я не смотрела на тебя как на ошибку, — произнесла она наконец, — потому что я вообще на тебя не смотрела. Ты был никем. — Знаю, — сказал Зуко. — Это и было хорошо. Он ушёл прежде, чем она успела ответить. Его шаги стихли в глубине галереи, и Мэй осталась одна — с колотящимся сердцем, с горящим запястьем, с тишиной, которая больше не была пустой. Он тебя видит, — сказал зверь. — Он видит тебя так же, как тогда увидела Азула. Но между ними есть разница. — Какая? — спросила Мэй вслух. Азула увидела инструмент. А он увидел человека. Мэй закрыла глаза. Прислонилась затылком к холодному камню колонны. Дышала. Дышала. Дышала. Потом она открыла глаза и посмотрела на свою руку — на ленту, на бледные пальцы, на запястье, под которым билась жилка. И вдруг, неожиданно для самой себя, она сделала то, чего не делала никогда. Она задрала рукав. Выше локтя. Туда, где на внутренней стороне руки, на бледной коже, не знавшей солнца, темнела тонкая линия шрама — старого, почти стёртого временем. Никто не знал об этом шраме. Ни Азула. Ни Тай Ли. Даже мать забыла — или сделала вид, что забыла. Это был шрам от детской выходки, когда маленькая Мэй, ещё до Академии, пыталась перелезть через ограду сада и распорола руку о камень. Ей было семь. Она плакала не от боли — от того, что ворота были заперты, а ей хотелось наружу. Хотелось бежать, кричать, видеть что-то кроме серого камня и вежливых поклонов. Шрам был похож на молнию. Или на трещину. На трещину в фарфоре, которую замазали, но она всё равно осталась. Мэй опустила рукав. Лента на запястье горела. Зверь дышал. И в этом дыхании — ровном, глубоком, как океанский прибой — ей слышалось что-то новое. Не угроза. Не насмешка. Обещание. Ночью, когда она снова не могла уснуть, в её дверь тихо постучали. Мэй встала, накинула плащ поверх ночной рубашки, открыла. На пороге стояла Тай Ли, закутанная в розовый шёлк, с распущенными волосами и испуганными глазами. — Я не могла уснуть, — зашептала она, проскальзывая внутрь. — И я увидела твою ауру. Она изменилась. Она теперь не грозовая. Она… — Тай Ли запнулась. — Она цвета пламени. Не того, что жжёт. Того, что светит. Мэй закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. — Тай Ли, — сказала она устало. — Ты веришь во всю эту чушь с аурами? По-настоящему? Тай Ли посмотрела на неё — долго, серьёзно, без обычного порхания ресницами. — Я верю, что каждый человек — это не то, что он показывает, — сказала она тихо. — Я верю, что внутри каждого есть свет, который можно увидеть, если смотреть не глазами. И я верю, что твой свет, Мэй, очень долго был заперт. А теперь он вырывается. — Она помолчала. — И это пугает тебя больше, чем Азула. Больше, чем война. Больше, чем всё. Мэй хотела ответить колкостью, но колкость не пришла. Вместо неё пришла усталость — глубокая, древняя, как камень, на котором построили дворец. — Я не знаю, кто я, — произнесла она одними губами. — Всю жизнь я думала, что я — это то, что от меня требуют. Но теперь мне кажется, что я — это то, что я прячу. А прячу я что-то… страшное. Тай Ли взяла её за руку — ту, с лентой. Сжала ладонь. — Страшное и прекрасное — это часто одно и то же, — сказала она. — Просто смотрится с разных сторон. Они стояли так в темноте, две девушки, два отражения одной войны, и молчали. А где-то глубоко внутри Мэй зверь опустил голову на лапы и закрыл глаза — не заснул, но успокоился. Впервые за много лет он был не один. И это было страшно. И это было прекрасно.