Помни меня
22 мая 2026 г., 01:42
Delete Us — Barren Gates
Wildfire — Nightcall
С раннего утра по помещениям бункера Летописцев растекалось смутное напряжение: тишина, приправленная статикой ожидания, переливалась из комнаты в комнату, изредка прерываясь шумом системы водоснабжения или шорохом шагов, и низкий, едва уловимый слухом гул проводов, оплетающих скрытый под электростанцией комплекс, вдруг казался оглушительно громким, почти раздражающим. Трое обитателей, колючий дискомфорт осязая буквально загривком, каждый по-своему стремились убивать время, тянущееся медленно и противно, как завязшая в зубах карамель. Дин, прихватив с собой кейдж мексиканского светлого, курсировал между гаражом и тиром, приводил импалу в порядок – педантично чистил салон, оттирал стёкла до первозданной прозрачности, разбирал заваленный разной степени ненужности хламом бардачок, и со скуки изредка отвлекался на мишени, между делом проверяя пригодность очередного найденного в запасах ствола. Сэм обложился книгами, включил ноутбук и погрузился в чтение, иногда на полях желтоватых страниц краткими маргиналиями выводил пометки, закладывая особенно любопытные абзацы цветными стикерами – не сказать, что жалкие крупицы найденной информации могли внести в сложившееся положение хоть какие-то коррективы, но добавляли неутешительных подробностей, и он усердно продолжал свои не слишком полезные изыскания, в первую очередь, для того, чтобы сохранять блаженную иллюзию контроля над обстоятельствами, небезосновательно посчитав, что так безопаснее для душевного равновесия. Напротив него за столом устроился Кастиэль и занимался тем, что, очевидно, находил наиболее продуктивным – меланхолично размышлял о чём-то ангельском; они с Сэмом иногда обменивались несколькими фразами, в основном, если охотнику требовалась помощь с каким-то неясным фрагментом текста, а после, когда в районе кухни замаячил Дин, и вовсе, не сговариваясь, притихли, и едва ли сумели бы объяснить тому причины. Это произошло невольно, словно единственная фонема, в неподходящий момент оброненная в безмолвие, вибрацией звуковой волны о стены способна детонировать липковато-вязким студнем колышущийся воздух как нитроглицериновую смесь. Вскоре по библиотеке растёкся аромат мастерски поджаренных котлет, и в широкой, в индустриальном стиле арке нарисовался Дин с тарелками в руках – в одной из них сочными яркими красками и глянцем оливкового масла поигрывал какой-то хитрый салат из свежих овощей, а в другой высился аппетитный бургер, ставший источником того волнующего запаха, что внезапно разрядил атмосферу утраченным ощущением домашнего уюта.
— Не знаю, как ты, а я проголодался, — констатировал он и, бесцеремонно отпихнув в сторону внушительную стопку фолиантов, брякнул перед братом столь обожаемый им «комбикорм».
Гастрономические пристрастия Сэма по-прежнему не вызывали в нём ничего, кроме осуждающего презрения, и то, что Дин, вопреки испытываемому пренебрежению к здоровому и полезному питанию, переступил через собственное предубеждение и снизошёл до приготовления блюда, категорически неприемлемого для насыщения, с его стороны расценивалось прямо-таки ветвью мира, что само по себе удивительно, потому что предпосылок не имелось. Они не конфликтовали, чтобы мириться, и нездоровый, фигурально выражаясь, психологический климат между ними сложился, что примечательно, без какого-либо прямого вклада с их стороны: известно, что ничего нет хуже, чем ждать и догонять, но по определённым причинам именно этим им и приходилось коротать последние двое суток – ожиданием, щедро приправленным острой необходимостью действовать, которой ядовитым упрёком вторил незатейливый аловато-бордовый шрам, увенчивающий правый локтевой сгиб Дина древней меткой первоубийцы. Для славящихся своей подчас неуклюжей гиперактивностью Винчестеров подобные вынужденные периоды затишья в то время, когда каждый мускул и нерв требовали что-то предпринять, становились буквально убийственными, разъедая сознание слепой стихийной агрессией, направленной в силу недоступности реальной цели друг на друга или имплозийным взрывом внутрь звенящего предвкушением разума. Крайне деструктивный расклад, и результаты его очевидны: когда проблема и способ решения найдены, когда сказано всё, что должно быть сказано, и сделано всё, что должно быть сделано, остаётся лишь двигаться к цели, выкинув из уравнения пути к отступлению – так и никак иначе привыкли жить и сражаться Винчестеры, потомственные охотники в третьем поколении, но на сей раз крошечная загвоздка раскатала по накатанному асфальту шипованную ленту, обрывающую шины до обода в метре от стартовой полосы. Впрочем, физиологические потребности сложившаяся ситуация не отменяла, электронный циферблат на заставке смартфона бесстрастно отсчитывал начало седьмого PM, и желудок капризно сжимался при виде соблазнительного содержимого в тарелке, и потому Сэмми, с лёгкой озадаченностью косясь на брата, недоумённо пожал плечами и взялся за салат. К слову, пока он настороженно изучал предложенный обед, словно тот мог его внезапно укусить, Дин успел практически полностью расправиться с бургером и с неправдоподобно довольным выражением лица приложился к пиву – тишина, некрепкий алкоголь и любимая еда обладали какой-то близкой к мистике способностью перевоплощать хмурого охотника в занятный образчик умиротворённости, шелухой стряхнувшейся с него в унисон отдалённому лязгу гаражных ворот и звуку выхлопа автомобиля, притормозившего на одном из парковочных мест. Дин одним глотком допил пиво, стряхнул со стола крошки и, наспех скомкав салфетку, поднялся.
— Адам вернулся, — с облегчением кивнул Сэм и принялся бодро похрустывать зеленью.
Адам Дженсен, высокий и плечистый, пижонского вида парень лет тридцати пяти, с явно тяжёлыми, доверху упакованными сумками в обеих руках, спускался по металлической лестнице от главного входа. Его возвращение, пожалуй, у всех из присутствующей троицы вызвало неоднозначную реакцию, и у каждого из них на то имелись личные резоны. Дин встретил Адама кривоватой ухмылкой и крепким рукопожатием; они перекинулись парой неслышных фраз у нижней ступени прежде, чем присоединиться к Сэму, в качестве приветствия помахавшему в воздухе вилкой с наколотым на неё кусочком помидора, и Кастиэлю, окинувшему Дженсена напряжённым взглядом сквозь хищный прищур. Ангел не скрывал, что категорически не доверяет ему, как не доверяет разве что самому королю преисподней, и Сэм нехотя признавал, что едва ли уместно его судить – нужно знать, чтобы понимать. Пару лет назад Адам появился в окружении Дина буквально из ниоткуда и вопреки всяческой логике и здравому смыслу, вполне обоснованному предубеждению со стороны многажды обжёгшихся на молоке Винчестеров и неприкрытой агрессии, занимался исключительно тем, что подстраховывал Дина в неприятностях, порой в прямой ущерб собственной жизни. Подставлялся под ножи и когти, безрассудно совался в пекло, встревал в стычки независимо от того, требовалось его вмешательство или нет, следил за ними, постоянно находясь где-то в радиусе полумили, игнорировал угрозы, а во время «знакомства», неизбежно сопровождавшегося жёстким прессингом и допросом, беззлобно огрызался, посмеивался и невозмутимо сплёвывал на пол кровь, сочащуюся из расшатанных вескими аргументами зубов. Он ничего не просил взамен и не объяснял причин, а если объяснял, то только Дину и используя столь завуалированные выражения, что разобраться в хитросплетении его загадочного поведения не представлялось ни единого шанса. Сэм впадал в смятение, разбираясь, как воспринимать человека – а в человеческой природе его ни малейших сомнений не оставалось – не имеющего ни принципов, ни морально-этических норм, и любые свои поступки обосновывающего на мнении Дина, даже если мнение это идёт вразрез со всяческими мыслимыми и немыслимыми границами дозволенного. Когда метка перевоплотила Дина, Сэм первый и последний раз наблюдал на залитом черновато-фиолетовыми гематомами лице Дженсена искреннее, звенящее неподдельной растерянностью замешательство – он, Метатроном переломанный чуть ли не в месиво, продолжал опираться на интересы Дина, колебался, принимая решение, стоит ли вмешиваться, или, как того Дин и требовал, оставить его в покое. Вмешался, в конце концов, с недовольством, но помогал Сэму вычислить и перевезти Дина в бункер, и отчётливо ощущал за собой вину – она вилась дождливой моросью в его серых глазах всякий раз, когда он вынужден был смотреть на беснующегося изначальной яростью демона, пленённого в соломонов круг. После исцеления между ними состоялся какой-то долгий трудный разговор, в содержание которого Сэма, разумеется, никто посвящать не собирался. Нет, хорошо то или плохо, но безапелляционной максималистичности Кастиэля по отношении к Дженсену Сэм был лишён, но вынужденно соглашался с тем, что вряд ли уместно отказываться от союзника в столь непростых обстоятельствах, в какие они снова умудрились вляпаться, тем более, если ко всему прочему, как подсказывала ему довольно избирательная эмпатия и проницательность, его старшего брата и этого странного типа связывает нечто, выходящее за пределы его понимания.
— Что внутри? — хитро любопытствовал Дин, поддев одну из сумок кончиком кроссовки.
— Тонкие технологии, — с ехидством ответил Адам, устало опускаясь на стул. — Компактный радиолокатор, инфракрасные камеры, тепловые визоры, прицелы с лазерным наведением. Компактная нейросеть для анализа и координации. Несколько бронежилетов, правда, не самого лучшего качества. Пара тактических планшетов, — зевнув, добавил он и отложил солнцезащитные очки на край стола. — В багажнике вооружение и комплектующие для сборки портативной турели… думаю, хватит, чтобы достаточно долго развлекать охрану.
Сэм от изумления перестал хрустеть огурцом. Дин присел рядом с сумкой на корточки, расстегнул молнию и, оценив убийственное великолепие содержимого коротким присвистом, поднял на Адама пристальный взгляд.
— Мужик, тут игрушек минимум тысяч на пятьдесят. Ты что, Вегас выпотрошил?
— Продал кое-что, — туманно ответил Адам. Дин рассмеялся.
— Почку, что ли?
— Не бери в голову, — с улыбкой посоветовал он. Винчестер, к таким эскападам давно привыкший, состроил легкомысленную гримаску и застегнул молнию.
Поводом для приобретения настолько узкоспециализированной армейской экипировки, как ни странно, стала метка, упрямо не желавшая сводиться с уютного и словно под неё богом вылепленного предплечья. Старательные поиски средства избавиться от долбаной Каиновой печати привели охотников к одному весьма состоятельному и, как следствие, влиятельному коллекционеру, в чьих руках после семи веков мытарств осела Книга проклятых, в начале Средневековья написанная сумасшедшей монахиней собственной кровью на кусках собственной же кожи: по информации, выкопанной Сэмом из таких источников, о каких в приличном обществе и упоминать не стоит, на страницах пресловутого трактата имелись самые мощные заклятия, способные нейтрализовать любую магию, на данный момент известную человечеству – от замков на приснопамятной клетке Сатаны до метки. Трудности начались с того мгновения, как до компании дошло, что миллиардер, в качестве хобби избравший накопление опасных артефактов, неплохо подкован не только материально и технически, но и по части сверхъестественного. В частности, хранилища его оказались надёжно запертыми от воров любой классификации, будь они людьми или существами высшего порядка: помимо пронизанного наблюдением в тепловом, инфракрасном и аудио-спектрах периметра, состоящего из заградительного поля, регулярно патрулируемого прекрасно вышколенными бойцами, изнутри тех, кому посчастливилось бы миновать первый кордон, поджидала защита не хуже той, какой печально известный Катберт Синклер оборудовал бункер Летописцев – с тем обидным исключением, что и ангелу за стены, испещрённые сигелами всех мастей и назначений, просочиться не представилось бы возможным. Обстоятельства складывались патовые – им позарез нужна была эта Книга, но, чтобы добыть её, от охотников требовались такие навыки и изощрённость, на какие они едва ли оказались бы способны. Огромных трудов им стоило подрубиться к внутренней системе слежения и определиться с фронтом предстоящих «работ». По всему выходило, что полагаться имеет смысл не на магические фокусы-покусы, а на примитивную человеческую смекалку и дисциплину, и если с первым у Винчестеров и ко проблем никогда не наблюдалось, то со вторым заковыки начались буквально сразу.
— Итак, — сосредоточенно проронил Дин, раскатывая по столу план здания, склеенный из восьми листов формата А4. — В экипировке, насколько я понял, у нас дефицита нет, осталось определиться, как её использовать грамотно…
— Не спеши, Дин, — вмешался Адам. Стянув чёрные кожаные перчатки, он аккуратно сложил их в карманы, скинул пальто с плеч, поперёк перевитых ремнями кобуры, и набросил на спинку стула. Утомлённо помассировал кончиками пальцев переносицу и продолжил: — У нас остаётся дефицит кадров. Да, при разумном использовании есть шанс переключить внимание охраны на турель и фотоловушки, но, если оставить технику без присмотра и прямого управления, им хватит буквально нескольких минут, чтобы разобраться, что реальной угрозы они не представляют. Ведь ты, — он обменялся с Дином мимолётным взглядом исподлобья, — не планируешь уничтожить два взвода бойцов только для того, чтобы добраться до артефакта, чья ценность, осмелюсь напомнить, пока не доказана?
— Действительно, — встрял Сэм. — Хотелось бы обойтись без ненужных жертв.
— Решать тебе, — проигнорировал Адам, — но, если всё-таки не планируешь, двое должны остаться снаружи, на координации и управлении, чтобы скорректировать огневые позиции и светошумовое загрязнение. Нас всего четверо. Трое, исходя из реальной боевой подготовки. Этого недостаточно для инфильтрации, — веско подытожил он.
Дин ответил не сразу, да и Сэм притих, и не потому, что возразить, по существу, было нечего, а потому что оба брата независимо друг от друга вдруг утонули в отголосках далёкого, почти эфемерного ныне прошлого, когда их отец, капрал морской пехоты в отставке, ещё был жив. У Адама манера речи такая: всякий раз, обсуждая боевую обстановку, он, кажется, неумышленно и для себя незаметно переключался на специфическую терминологию, невольно выдававшую в нём человека, имевшего непосредственную связь с каким-то армейским подразделением с весьма узкими тактическими задачами.
— Осмелюсь напомнить, — в тон ему внезапно произнёс Кастиэль с достоинством, — что никто не жаловался на мою боевую подготовку. Никто из гарнизонов, которыми я командовал.
— В эпоху Ветхого завета? — фыркнул Адам. — Твой богатейший опыт, несомненно, будет незаменим, когда серные дожди и избиение младенцев снова войдут в топ-лист инновационных достижений.
Со стороны жующегося Сэма донёсся сдавленный смешок.
— Прости, дружище, — согласился Дин и, скрывая улыбку в уголках губ, глянул на Кастиэля, — но он прав. Так или иначе, — примирительно добавил он, заметив, что ангел насупился и сомкнул руки на груди замком, — у нас в запасе минимум пять-шесть дней, хватит, думаю, чтобы научить тебя обращаться с этими свистоперделками. Сэмми останется на экранах, мы с Адамом будем, — охотник одарил Дженсена мстительно-язвительным взглядом сверху вниз, — инфильтрироваться.
— Я купил кевлар по сходной цене, а не бронированный экзоскелет, — возразил Адам обтекаемо.
— Это ещё что бы значило?
— То, что я предлагаю тебе немного горькой реальности в дерьмовой упаковке, — резковато объяснил он. — Не стоит обольщаться, считая, что вся охрана стадом идиотов сбежится к турели, и в том случае, если незаметно просочиться не удастся, по нам откроют шквальный огонь. Высока вероятность того, что мы оба будем убиты, и в результате те, кто останется, не только окончательно лишатся возможности добраться до артефакта, но и имеют перспективу столкнуться с новым воплощением тебя… отнюдь не настолько беспечным, как в прошлый раз, — безжалостно отбрил Дженсен.
Приподнятое настроение Дина его отповедью как ветром сдуло, и не без причины, конечно. Адам умел приземлять болезненно и жёстко, подчас излишне жёстко, чем доводил Винчестера, некогда считавшего себя завзятым пессимистом, с переменным успехом прикидывающегося беззаботной бестолочью, до кровавого бешенства. Чёрт побери, в любой заварухе не исключён провал, и любая, самая дотошно продуманная стратегия не лишена известной доли риска – естественно, что бросаться на амбразуру на голом энтузиазме в столь ответственном деле и глупо, и безалаберно, но то, как Дженсен стремился трижды перестраховываться на каждом шагу, банально не укладывалось в его голове.
— Ты самый унылый сукин сын из всех сукиных детей, каких я когда-либо встречал! — процедил охотник и, с раздражением оттолкнувшись от стола, плеснул себе виски в стакан.
— Остынь, — лениво огрызнулся Адам.
— Отъебись.
— Ты мог бы связаться с Коулом, — осторожно подал голос Сэмми, заметив, что обмен любезностями зашёл в тупик. — Военного опыта у него хоть отбавляй, и от весёлой заварушки он вряд ли откажется…
— Я до сих пор не понимаю, зачем всё так усложнять, — с отчётливой досадой вмешался Кастиэль, чем немало удивил присутствующих: обычно тактичный и молчаливый ангел не позволял себе столь бесцеремонно перебивать собеседника, кем бы тот ни был, в особенности, в разговорах с Винчестерами. Случалось всякое, безусловно, и он бывал и зол, и на взводе, но сейчас, вроде как, для агрессии у него обоснованных оснований не имелось, помимо дежурной пикировки колкостями, какие между ним и Дженсеном, по существу, изначально стали своеобразной традицией. — Почему нельзя избавиться от начертанных сигелов, чтобы я мог проникнуть прямо в хранилище и выкрасть Книгу? Разве это не безопаснее для остальных, не говоря уже о том, что проще?
— Ты не слышал, наверное, расхожего человеческого изречения: «дьявол кроется в деталях»? — снисходительно протянул Адам. — Мы не знаем наверняка, какие ловушки приготовлены в хранилище. Кто гарантирует, что в момент, когда ты снимешь книгу с постамента, тебя не поймают в круг или не изрешетят пулями, отлитыми из ангельского клинка – прецедент, вроде, был? — давил аргументами он. — В таком случае мы, опять же, лишаемся не только единственного шанса добыть грёбаную книгу, но и ангела… впрочем, — с пренебрежением покривился Адам, — по поводу последнего пункта я не особенно бы огорчился.
— Да как ты смеешь?!..
— Заткнитесь оба! — рявкнул Дин и, смерив их испепеляющим взглядом, двинулся в направлении спален.
Из оставшихся, наверное, только Сэм обратил внимание, как в болезненном напряжении сократился каждый мускул занятого ангелом весселя, словно Кастиэль собирался сорваться и, догнав взвинченного противоречиями и неприятной истиной подопечного, убеждать его, что ещё не всё потеряно. Заведомо бессмысленный порыв – Дин, как показывает практика, способен правильно расставлять приоритеты, он способен взвешивать «за» и «против» и без вмешательства извне. Его не нужно убеждать бороться – какого чёрта? Сэму вдруг стало любопытно: найди в себе Кастиэль смелость так и поступить, что бы он говорил Дину, к чему пытался бы воззвать – к здравому смыслу или к стойкости?.. Вряд ли он когда-либо получит ответы на эти вопросы. Он знает старшего брата с пелёнок, но до сих пор так и не научился его понимать, и за тридцать четыре года истинный облик человека, воспитавшего его, как велела собственная не сформировавшаяся ещё в силу юного возраста совесть, и заботившегося о нём, как получалось в жёстких рамках навязанных обстоятельств, представал перед ним столь редко, что всякий раз нёс с собой фундаментальную переоценку персонального восприятия. Да и как иначе – если расти, опираться на опыт, брать некую личность за ригидную, неохотно поддающуюся эволюции константу, а после внезапно осмыслять, что все твои расчёты и логика основаны на ложных предпосылках? В конце концов, Сэм перестал пытаться понять Дина, но вынужденно становился свидетелем того, как величественный небожитель, по определению лишённый знания социальных основ и, как следствие несведущий в тонкостях человеческого взаимодействия, изо дня в день насаживается на звенья той же бензопилы, беспощадно перемалывающей любую живую плоть, попадающую под её оскаленные зубцы. Случались моменты, когда он чётко ощущал потребность вмешаться. Высказать то, что они оба друг другу сказать не решаются – и гори всё синим пламенем, столкнуть их лбами, нахраписто и нагло их друг перед другом обнажить, и пусть потом разбираются, как сумеют, и мнилось, что так будет лучше, чем безмолвие, выношенное ими обоими где-то у кадыка навзрыд… Случалось, он отчётливо осязал собственную неуместность, как кость, застрявшая в горле, и испытывал непреодолимую необходимость самоустраниться, сбежать – плевать, куда, в соседнюю комнату или на соседний континент, но подальше, чтобы оставить их двоих наедине, чтобы фонемы, статичной артикуляцией замершие на губах, сорвались волной из-под плотины, изъявив незамутнённую волю в поступки. Да, когда-то Сэм видел, что Дин влюблён – в Кастиэля влюблён, вопреки упрямым и далеко не всегда правдоподобным попыткам держаться за среднестатистическое и удобное гетеро, влюблён вкрадчивым и проникновенным чувством, не подразумевающим псевдобрутальных выходок и пошлых шуток, и для него это было одним из тех откровений, что переворачивают представление о мироустройстве. Да, когда-то Сэм видел… и до сих пор видит, что Кастиэль влюблён. Всецело и беззаветно, до самоотречения, подчас предосудительного своей непритязательностью. Сэм, как никто, распробовал зависимость Кастиэля, прозондировал её необъятную глубину, ибо пал её жертвой – сколько слепых ошибок, сколько тошнотворных промахов совершил некогда непорочный ангел господень во имя этой такой человечной и приземлённой привязанности, и большинство из них даже он, не единожды оступавшийся, едва ли мог бы оправдать, а Кастиэль оправдывал. Ради Дина лишиться и благодати, и крыльев; за Дином в пропасть геенны без оглядки, во имя его против сородичей и господней воли. Всю планету, венец божественного творения, в домну преисподней, и всё это лишь для Дина… Кастиэль судьбами миллионов на кончике крыла игрался, опьянённый своей ядовитой любовью, и, наверное, Эсфирь была права, провозгласив, что он пал, лишь коснувшись Дина в аду.
— Думаю, мне стоит самому созвониться с Коулом, — рассудительно выдал Сэм, пережёвывая листок латука, когда со стороны жилых комнат донёсся громкий хлопок двери. Не то чтобы он не понимал, от чего брат завёлся с пол-оборота: горький опыт в значительной степени отбил у Дина желание к кому бы то ни было за помощью обращаться, в особенности, в настолько рискованном и важном деле, однако ситуация складывалась отнюдь не в пользу излюбленных Винчестерами соло-выступлений. Какие бы противоречивые чувства в нём не вызывал Дженсен, на сей раз Сэм был склонен с ним полностью согласиться. — Уверен, долго уговаривать его не придётся, — фыркнул он.
Адам встал, плеснул в тяжёлый винтажный рокс виски и, прихватив с собой массивную пепельницу, вернулся за стол. Вынул из кармана пальто пачку «Royal Hellhounds» и изящную стильную зажигалку, выщелкнул сигарету и пару минут тщательно разминал, прежде чем прикурить, с наслаждением втянув в лёгкие первый глоток дыма. Сэм с лёгким раздражением поморщился: никто из их окружения – ни отец, ни Сингер, ни сами братья – никогда не курил, хотя в последнее время он готов был поклясться, что от одежды и волос Дина иногда отчётливо пахнет никотином, но протестовать и не попытался, в первую очередь потому, что любые просьбы отказаться от вредной привычки Адам с потрясающим равнодушием игнорировал. Отпив из стакана щедрый глоток, Дженсен помолчал, словно смакуя на языке терпкий маслянистый привкус, а после повернулся к Сэму и ответил:
— Ты ещё не привык к тому, что в моём присутствии не стоит обсуждать то, что ты намерен от Дина скрыть? Хочешь устраивать самодеятельность – флаг в руки, но не жди, что я не поставлю его в известность, и тем более, не вмешивай в свои интриги меня, — пожал плечами он.
— Ты сам говорил, что нас слишком мало, и я тебя поддерживаю, — Сэм выглядел несколько сбитым с толку, что, впрочем, в процессе общения с Адамом с ним случалось частенько. — Коул сорвиголова и, конечно, та ещё заноза в заднице, но ему можно доверять. Идеальный выход из положения, и я не понимаю, чем ты недоволен, особенно, если признаёшь, что нам так или иначе придётся подключать кого-то ещё. В чём логика?
— Логика, — повторил, с иронией усмехнувшись, Дженсен и покачал головой. Алчно затянулся, стряхнул пепел. Голубовато-сизый дым, густой струйкой истекающий с поедаемого карминным угольком табака, обволакивал его терпким полупрозрачным облаком. — Логика в том, что единственная причина ввязаться в настолько опасную авантюру – метка, от которой Дин стремится избавиться с наименьшим риском для окружающих. Я это тебе разъясняю на тот случай, если ты сам настолько прописных истин не улавливаешь: ни ты, ни я, ни кто бы то ни было другой не имеет в данной ситуации права голоса – только Дин.
— Не спорю, он поворчит немного, но потом вынужден будет согласиться, что я хотел как лучше для него, — упрямо насупился Сэм. Адам со смешком устроился вполоборота и, подперев обрамлённую идеально ухоженной бородкой щёку кулаком, окинул собеседника преисполненным сочувствия взглядом.
— Ты не устал на эти грабли прыгать, Сэм? — спросил он и вновь приложился губами к кромке рокса.
— Хорошо, — раздосадованно парировал тот. — Что ты предлагаешь? Ждать божественного провидения?
— Тебе сказать, в каком гробу я ваших богов видал? — рассмеялся Адам. — Я предлагаю не суетиться в первую очередь. Дин и без сомнительных одолжений способен всё взвесить и принимать решения, и если он решит, что в этой заварушке рисковать ещё чьей-то жизнью, помимо наших, не в его интересах, значит, так тому и быть.
— Представления не имею, в чьих интересах ты действуешь, но, уверен, с Дином они не имеют ничего общего! — внезапно отрезал Кастиэль.
В голосе ангела звенела столь неприкрытая агрессия, что Винчестер едва салатом не подавился – так и замер с полупустой тарелкой в руках, с изумлением взирая на то, как Кастиэль сверлит Адама испепеляющим взором, то и дело стискивая кулак. Нечасто ему приходилось становиться свидетелем подобных вспышек со стороны Кастиэля: ярость, казалось, охватила его мерцающим гало, и Сэм, признаться, почувствовал себя крайне неуютно, потому что не понаслышке знал, на что способен воин господень в праведном гневе, хотя, если начистоту, не мог взять в толк причины подобного буйства. Может, его зацепило то, как Дженсен проехался по «вашим богам», нарочито и будто намеренно подчеркнув, что себя к подвластным богу созданиям не причисляет, а может, истоки в том, как методично и хлёстко он обосновывал свою озадачивающую преданность Дину, преданность настолько слепую, что вводящую в замешательство самим фактом своего существования. Дженсен, действительно, никогда и ничего от Дина не скрывал, и даже если здравый смысл вопил об обратном, во всём поступал исключительно в соответствии с его решениями – подчас откровенно идиотскими. Он неоднократно пытался достучаться до Дина, если тот был в чём-то неправ, но когда никакие, самые обоснованные аргументы должного действия не возымели, меланхолично пожимал плечами и вместе с ним совал голову в пекло. И ни разу не жаловался, если в результате ему приходилось вправлять выбитые и вывернутые суставы или латать рваные раны – по крайней мере, не при других. Наверное, потому Дин ему и верил: для него Дженсен чертовски предсказуем. Кто-то, от кого не приходится ждать подвоха да и в принципе чего-то непредвиденного, хотя добиться подобного отношения ему, разумеется, было весьма и весьма непросто, и то, что в итоге всё-таки удалось, само по себе являлось неразрешимой загадкой, по крайней мере, для Сэма… и для Кастиэля, конечно, в том числе. Дженсен с ними обоими акцентированно держал дистанцию, не пытался ни навязываться с дружбой, ни объясняться; не эскалировал конфликтов, но порой, как сегодня, демонстрировал некоторую долю осуждения, отчего-то считая, что имеет на то право, и иногда казалось, банально терпел их присутствие лишь потому, что они оба Дину дороги. Сэм бросил попытки анализировать этого человека, как априори провальные, смирился с его обществом, с тем, что Дин считал его другом – в конце концов, не так-то много у них друзей, но не Кастиэль. Ангел в каждом жесте, каждом вздохе Адама подозревал лукавство, неохотно с ним разговаривал, да и вообще в одном помещении находился. Как-то он упомянул, что прочесть в его мыслях не в силах – как упрёк, будто Дженсен виноват в том, что его рассудок недоступен ангельскому моджо – и естественно, что эта, воистину, несколько настораживающая особенность, помимо прочего, превратилась в один из основных камней, на которых выстраивался фундамент его непреодолимой неприязни, в данный момент, похоже, наконец сконцентрировавшейся в поток чистейшей ненависти. Вероятно, рано или поздно нечто в таком духе было неизбежно: слишком долго эти двое поддерживали иллюзию взаимно-безразличной дипломатичности, якобы игнорировали друг друга, цедя прохладно-саркастичные дежурные фразы вместо подвешенных на кончике языка претензий, подоплёка коих, на мгновение блеснув ослепительной вспышкой, от Сэма неизменно ускользала, оставляя только горчаще-многоцветное послевкусие, насыщенное некой энигматичной непостижимостью.
Адам выпад Кастиэля воспринял на удивление остро, если такие выражения уместно употреблять в отношении мужчины, в любой ситуации отличающегося непревзойдённой флегматичностью: до фильтра стянув сигарету в последней затяжке, он воткнул окурок в пепельницу и с каким-то буквально садистским остервенением размазал рассыпавшийся искрами уголёк по дну, бесстрашно взирая ангелу в глаза.
— Бесценное замечание в устах того, последствия чьих благих намерений ему с завидной регулярностью приходится расхлёбывать, — беспощадно припечатал он и прищурился.
— Твои намерения, полагаю, вообще известны лишь тебе… или тем, кому ты подчиняешься, — слова Кастиэля сочились ядом и, капая на барабанные перепонки, разъедали слух с едким шипением.
— Подчиняться – это по твоей части, верный оловянный солдатик, — влепил Адам, будто пощёчиной. — Пять лет свободной воли, и каждая чёртова минута из них слита в унитаз в бессмысленных попытках прыгнуть выше головы.
Сэм замер с вилкой в зубах. Атмосфера в библиотеке накалилась настолько, что, казалось, вот-вот вспыхнет.
— Каждую чёртову минуту своей свободной воли я посвятил тому, чтобы быть ему опорой – даже тогда, когда он сам не понимал, что нуждается в помощи. Я неоднократно оступался! — рявкнул Кастиэль, явно уязвлённый столь жестокими упрёками, — но не тебе меня судить, не-человек.
— А кому? — с любопытством вскинул бровь Адам и криво ухмыльнулся. — Кто, по-твоему, имеет достаточно прав, чтобы справедливо осуждать твои промахи? Ты отрёкся от отца и предназначения, прекрасно понимаешь, что и Дин тебя судить не станет, даже если и сможет когда-нибудь. Поделись со мной, каково это – осознавать свою полную безнаказанность?
— Никто не казнит меня за ошибки так, как я!
— Удобная иллюзия, — снисходительно отмахнулся Адам. — Жалкое самобичевание, выраженное в упорном повторении пройденного – одни и те же оправдания, которыми ты прикрываешь одни и те же сомнительные… — он кисло поморщился и продолжил: — «инициативы», которые, как однояйцевые близнецы, слеплены из лучших побуждений и тотальной безответственности.
Сэм испытывал острую потребность вмешаться и вместе с тем инстинктами осязал, что лучше не лезть. После смачного фейспалма, сопроводившего последнюю тираду Дженсена, он отставил тарелку и в состоянии, близком к шокированному ошеломлению, по-тихой из библиотеки слился. Может, с его стороны и стоило бы прибегнуть к тяжёлой артиллерии, попросив брата разрядить обстановку парочкой веских нецензурных ментальных затрещин – как бы странно ни звучало, поцапались-то они именно из-за него, что само по себе в извилинах укладываться почему-то отказывалось – но что-то подсказывало Сэму, что добром это в любом случае не кончится. Им так или иначе придётся вместе работать, так пусть, в конце концов, выплеснут накопившийся негатив: лучше сейчас, чем после, в намного более неуместной для того обстановке.
— Я не идеален. Никто не идеален, — запальчиво воскликнул Кастиэль, нависая над столом на руках, — но я ничего не добивался персонально для себя. Всё, что я делал, так или иначе делалось ради Дина. Он жертвует собой во имя других, совершенно не жалея собственной жизни, отказывается от поддержки тогда, когда это крайне неблагоразумно, а ты потворствуешь его безрассудству, подталкивая Дина в бездну!
— Опустим подробности того, чего и для чего ты добивался персонально для себя, — прокуренный и сипловато-простуженный баритон Адама между обертонов шелестел какой-то двусмысленно-витиеватой издёвкой. — А что до его потребности жертвовать собой, то я не нахожу в ней ничего предосудительного. Когда самоотречение вдруг перестало быть краеугольным камнем христианства? — с нарочитой наивностью поинтересовался Дженсен.
— Ты прекрасно понимаешь, что дело не в самоотречении! Он взваливает на свои плечи неподъёмную ношу и пытается в одиночку справляться со всеми бедами мира, а ты провоцируешь его, внушая ему опасные мысли, что так и должно быть! — ангел, мнилось, с трудом сдерживал рычание.
— Он больше не одинок, — невозмутимо отчеканил Адам, и по губам его мелькнула тень бледной улыбки. — Я всегда рядом, прямо за его спиной – там… где тебе, хранителю, надлежало бы быть, но ты всегда оказывался где-то ещё, втихаря проворачивая свои псевдоблагие делишки тогда, когда был нужен ему.
— Да что ты знаешь о нас?! — сорвался Кастиэль.
— А ну-ка брейк! — возмущённым окриком вклинилось в диалог со стороны холла. Обернувшись на голос, и Адам, и Кастиэль наткнулись на Дина, изучающего их сквозь арочный проём с досадливым недовольством. — По какому-то особенному поводу линейки повытаскивали или просто со скуки решили друг другу глотку перегрызть?!
— Не кипятись, — с ленцой проронил Дженсен и повернулся к ангелу. — Мы уже выяснили всё, что хотели, не так ли? — повёл бровью он.
Кастиэль презрительно покривился и промолчал. Как бы неистово в нём ни бурлила ярость, он осознавал, что Дина в предмет их балансирующего на тончайшей грани уместности спора лучше не посвящать; к слову, Сэмми и его благородные миротворческие поползновения на сей раз ни при чём оказались – Дин, решив скоротать в плане работы запоротый вечер праздным бездельем, за пивом выбрался, и сейчас стоял, сжимая в руке две запотевшие бутылки мексиканской «Corona», а в сторону библиотеки двинуться его вынудили определённо повышенные интонации, выхваченные им в невнятно-рваных фразах. Сложно судить, чем закончился бы этот разбор полётов, не нарисуйся он внезапно на горизонте, но его присутствие на приватной беседе ляпнуло жирную точку, кляксой расплескавшую по комнатам ощерившуюся статикой тишину.
— Я вернусь в Чертоги, — веско вымолвил ангел. — Ты знаешь, как со мной связаться, когда потребуется, — добавил он и растворился, не дожидаясь ответа. Дин покачал головой и приблизился к Дженсену, с усталостью потиравшему лицо ладонью, смерил его скептическим взглядом сверху вниз, но давить не стал, зная, что тот всё равно не расколется, да и не имело, наверное, значения, что они не поделили – будь то действительно важным, Адам рассказал бы ему и без допроса с пристрастием.
— Думаю, отдохнул бы ты, что ли, — посоветовал он. — Выглядишь дерьмово.
— Благодарю за любезность, — хмыкнул Адам.
— А теперь я подумываю, не стоит ли мне послать тебя нахер, — рассмеялся охотник и, хлопнув его по спине, отправился обратно в спальню.
На столе перед Дженсеном осталась светлая мексиканская «Corona», конденсатом выписывая по окружности рифлёного донышка влажный след. Усмехнувшись, Адам сорвал крышку и с блаженной физиономией приложился к горлышку, сделал несколько крупных глотков. Вновь закурил, сонно всматриваясь в рисунок трещин в глянце лакового покрытия немолодой столешницы, и думал о чём-то дьявольски далёком от предстоящей заварушки и в полуметре от его локтя раскатанного плана хранилища, скотчем склеенного из восьми листов формата А4; о чём-то, что заставляло его мечтательно улыбаться вопреки утомлению и пятнадцатичасовому вояжу по американским и канадским штатам. Он сидел так, пока бутылка не опустела и, только допив, поднялся. Подхватил со спинки стула аккуратно сложенное пальто, из пепельницы в мусорное ведро высыпал окурки и неспешно двинулся к комнате под номером «четырнадцать». Долго, с неподдельным наслаждением принимал душ, смывая с себя пыль, пот и запах бензина, а после, переодевшись в широкие пижамные штаны и благоухающую свежей отдушкой кондиционера футболку, повалился на постель поверх покрывала и задремал, чтобы немногим позже полуночи, как по сигналу будильника, проснуться, когда бункер погрузился в немое оцепенение – лишь лампы в коридорах, заливая стены белым электрическим светом, чуть слышно потрескивали и гудели дросселями. Тогда он вкрадчиво, неслышно ступая босыми стопами по паркету, прошёл к двери по диагонали напротив и уверенным жестом за рукоятку взялся, потому что наверняка знал, что эта дверь не заперта. И что за этой дверью его наверняка ждут.
Он не знал лишь того, что между ними происходит. И Дин не знал тоже.
Но главное в том, что они и не торопились узнавать.
Когда в поле зрения Дина Винчестера впервые попал этот тип, Дин уже, мягко выражаясь, был не то чтобы в форме, а говоря начистоту, его настолько вымотал творящийся вокруг бардак, что резервов бороться вопреки любым препятствиям в нём стремительно, с каждой прожитой секундой оставалось всё меньше и меньше, словно воля, звеневшая на грани ультразвука, надломилась, под осколками погребая и внутренний свет, и жажду жить и противостоять, и упрямое скотское «назло», прежде выручавшее его в самых мерзких обстоятельствах. Гонки за скрижалью, попытки перехитрить толпу озверевших от безделья пернатых сволочей, младший брат, истаивающий под гнётом хитромудрых божественных экзаменов как свечка, и память о Чистилище, въевшаяся в вены глубже, чем стоило бы, и жертва Бенни. И Кастиэль… а потом пали ангелы. Дин совершал ошибку за ошибкой в попытках залатать дыры, расползающиеся на трещащем по швам мироздании, и явственно осязал, как всё сыплется из рук, и этот навзничь мозгами сковырнутый хрен ещё как с луны на него свалился из ниоткуда со своими ни в какие ворота не вписывающимися обещаниями – всегда быть на его стороне, быть рядом тогда и сколько будет нужен. Не важно, что Дин ему говорил, сколько раз отбивал кулаки об его будто из стали отлитую челюсть, тот беззлобно огрызался в ответ, посмеивался и невозмутимо сплёвывал на пол кровь, сочащуюся из-под расшатанных, видимо, недостаточно вескими аргументами зубов. Не лгал. Не продал. Не навязывался и не пресмыкался, свою всецелую преданность вручая, будто бесценный дар, с фантастической гордостью и достоинством, как долбаный самурай, ни больше ни меньше, и от него единственного не скрывал, что за ней, помимо неясных причин, носит какие-то чувства, не нуждающиеся ни в одобрении, ни в разрешении, ни во взаимности, что примечательно. Может, оно и должно было бы Дина насторожить, но тогда ему было категорически не до того, чтобы разбираться в чужой шизофрении – он испытывал необходимость в помощи и получал её невозбранно, постепенно привыкая к мысли, что позднее не придётся разочаровываться в её источнике, а разочарований на его долю, чёрт побери, хватало с избытком. Они горькой пеленой обволакивали всё, до чего Дин дотрагивался, и даже самое светлое и трепетное в нём, то, что он так и не осмелился воплотить, в конце концов подёрнулось траурной вуалью несбывшихся надежд и смехотворных мечтаний, упав на сердце тяжёлым камнем, что не скинуть в омут забвения, и под тяжестью его не вздохнуть. Дин продолжал лажать: Кастиэля одного наедине с проблемами бросил, допустил гибель Кевина, и связался с грёбаной меткой, размазавшей его микроскопическим слоем по холсту безнадёги, и в один из вечеров, тошнотворных и бессонных, метался по бункеру раненым зверем, едва не воя от бессилия, и вожделел упиться в беспросветное мясо, да вот беда – алкоголь его уже пару недель как брать перестал. Адам тогда крепко, наплевав на вялые возражения, обхватил его запястье и повёл в спальню, вдруг заставив с кристальной прозрачностью вспомнить, что чистым песком времён шелестело в том двусмысленном «ты мне небезразличен», озвученном им когда-то. Дин шёл за ним и понимал, что если сейчас этот ублюдок затащит его в постель, у него сил не хватит даже на то, чтобы протестовать, и то, что между ними произойдёт, ему, вполне вероятно, даже понравится, ненадолго вышибет из трескающейся черепной коробки гвалт вины и самобичевания, чтобы наутро окончательно свести с ума воплями сомнений и рефлексии. Адам затащил его в постель. В буквальном смысле: рухнул на край кровати, усадил Дина рядом с собой, продолжал сжимать пульсирующее муторно-тоскливым ритмом запястье в ладони – не выпутаться – и, локтем свободной руки прикрыв глаза от света электрических ламп, вроде мгновенно уснул. На длинном, облегчённо-ошарашенном выдохе впадая в апатию неподдельного изумления, охотник улёгся с другой стороны на максимально доступном расстоянии и то ли от избытка замешательства, то ли действительно от присутствия его, ныне на инстинктах внушавшего ощущение безопасности, вырубился, будто в сознании резко выключили какой-то неведомый тумблер. Проснулся ближе к полудню, посвежевший, со значительно более ясной головой и отдохнувший, минут двадцать соображал, как себя теперь вести, если неловкость по загривку гвоздями катается, соскабливая до позвонков. Адам неловкости не испытывал – со свойственной ему невозмутимостью, в высшей степени мастерски делал вид, что ничего не было, да так убедительно, что Дин на краткий миг счёл, что вчерашний вечер лишь привиделся его воспалённому воображению.
Подобное совместное «поспать» случалось чаще и чаще, из скабрёзного эксцесса наконец превратившись в удобоваримую данность. Заяви ему кто-нибудь годом раньше, что он в одной постели будет с каким-то парнем валяться, пусть и в одежде, Винчестер в лучшем раскладе отмахнулся бы пренебрежительно, а теперь даже ждал, что минут через десять-пятнадцать после того, как в бункере воцарится сонное безмолвие, тихо отворится дверь, и Адам, замкнув за собой замок, устроится рядом, чтобы к утру незаметно испариться, благоразумно избавив их обоих от смятения совместного пробуждения. Естественно, они не обсуждали это – неоспоримый плюс общения с Адамом заключался в том числе и в его благословенном таланте держать язык за зубами и не касаться тем, вслед за собой не влекущих ничего, кроме гнусных вопросительных знаков, для разнообразия подкреплённых парочкой восклицательных – что не означало, что время от времени Дин не пытался разбираться в происходящем, без особого успеха, необходимо отметить. Более-менее внятных ответов он не находил, а подчас начисто не находил и резонов, чтобы задаваться вопросами, словно само имя Адама налагало некие блоки на его расшатанный разум, издёрганный и выпотрошенный, право, куда более значительными проблемами, чем стереотипная предвзятость или нормы ханжеской морали. Какой смысл истязать себя? Дин не знал, почему верит ему; не знал, почему, глядя на него, фантомами эфемерного прошлого его нейроны полнятся – как они многие мили шагают плечом к плечу и как спина к спине сражаются, не ведая страха смерти и утрат. Не знал и едва ли стремился знать, что заставляет его охотой в паранойю изодранные, измочаленные извилины впитывать бесконечно давно потерянное ощущение усталого покоя и, блядь, да какая разница?! Сколько можно оправдываться – перед собой, перед людьми, тварями и жертвами, если появился шанс просто отдышаться? И Дин решил дышать, пока голова позволяет. Комфортная парадигма, и сломалась она тоже комфортно в одну из ночей, когда им, наверное, обоим было нужно напряжение сбросить, и они друг другу так практично… под руку попались и, наверное, немножечко слишком далеко зашли. Дин тогда улавливал его смешанные с непротивным ароматом сигарет выдохи на щеках и вряд ли отдавал себе отчёт в том, что творит, вовлекая его в поцелуй, так потрясающе-бездумно ладонь устроил на затылке, жёсткие тёмные пряди в кулак собирая, и скользил ею к крестцу, чтобы вжаться в потяжелевший низ живота. К чёртовой ведь матери всё полетело, а Дина это ни в малейшей степени не шатало. Они не раздевались: Дин дождался, пока Адам вывернется из ворота, перекинул футболку назад, на плечи, завязки на поясе штанов расплёл неторопливо и приспустил пояс ровно настолько, чтобы из-под мягкого трикотажа возбуждённую плоть высвободить. Ни шока, ни замешательства он не испытывал, прикасаясь к мужским гениталиям, в высшей степени наплевать стало, что удовольствие ему доставляет покрытый шрамами и заросший пижонской бородкой ублюдок – важно лишь то, что от настоящих, кожа к коже объятий с тем, чей запах и голос по горлу комком тошноты не катаются, изнутри рвутся артерии алым фейерверком, насыщая тактильный голод. Важно, что от режущей истомы каждая молекула звенит, по синусоиде глиссируя от басов в фальцет, и хрипловатое скупое постанывание, сотканное прокуренным баритоном, вторит его частому дыханию, истекающему сквозь голосовые связки из-за горячего, чуть шершавого кулака, смыкающего их напряжённые члены тесным обхватом. После недолгого душа Дин вдруг лениво осмыслил, что ни сожалений не чувствует, ни оторопи – только сытую прострацию, а вернувшись в постель, в эгоистичной отчуждённости заявил, что не хочет, чтобы случившееся что-то между ними меняло. Адам сонно ответил, что не видит ни единой причины, чтобы что-то менять. Наутро так же незаметно испарился и днём мастерски делал вид, что ничего не было, как всегда, столь убедительно, что Дин, усмехнувшись, на краткий миг счёл, что минувшая ночь ему лишь привиделась. А голова продолжала позволять ему нормально дышать.
«Немножечко слишком далеко зашли» на протяжении последних четырёх месяцев повторялось с регулярностью раз или два в пару недель. Достаточно, чтобы вместо уютных многоточий прорисовались вопросы, требующие ответов независимо от того, готов к ним Дин или нет, а наиболее удручало то, что он нашёл средство их добиться, по крайней мере, для самого себя. Он должен был подвести какую-то черту, констатировать накопившиеся факты и сопоставить их с эмпирикой, свериться со звёздными картами, чтобы убедиться, что он не заплутал опять на путаных перекрёстках, не единожды приводивших его в пропасть разочарований и отчаяния; он должен был отсеять зерна истины от плевел, чтобы раз и навсегда освободиться от искони ковырявших мозг сомнений или окончательно им поддаться. Многие годы в его жизнь каким-то извращённым способом вплеталась «романтика», и вся без исключений заканчивалась ужасно. Охотнику не место рядом с женщиной, если она ему по-настоящему дорога; вполне логичный вывод, напрашивавшийся из печального опыта, не только личного: родители, названый отец и брат, семейство Харвелл, Кэмпбэлл, Чемберс… Брейден. Перечислять тех, кто собственной кровью доказал эту не нуждающуюся в доказательстве аксиому можно до бесконечности, но из-под её неподъёмной громоздкости для гибкого и, как присуще превалирующему большинству людей, жаждущего социальности разума проистекала любопытная теория – если не с женщиной, то, может, с мужчиной хотя бы подобие прочной эмоциональной связи поддерживать получится? В течение нескольких лет Дин, чьё представление о приемлемости и неприемлемости моногендерных отношений значительно переломалось в преисподней, изредка тешил себя этой химерой, пусть не признался бы в том никогда и под пытками, но задумывался, какой стала бы его жизнь рядом с тем, кто любим, в тепле взаимности, защищённой от ударов судьбы мощью света и шелестом крыльев. Как до стылой тоски после он сожалел, что позволял сердцу нашёптывать столь упоительные соблазны. Страшно не любить – страшно терять, терять не в могильном холоде и не прожорливом пламени погребального костра, а в бездне несвоевременности и безвозвратности неозвученных признаний, в запоздалом сокрушённом раскаянии и прощении, из раза в раз всё более равнодушном, пропитанном смирением, как серной кислотой. Дин наглухо заколотил окна и двери, в клетке одиночества заперся, казалось, до конца отпущенного срока, и химеру гармонии с кем бы то ни было ныне иногда вынимал из-под пыльных коробок лишь для того, чтобы злым саркастичным смехом смеяться навзрыд, изучать академически, как «шестинога Бенедикта», с научной точки зрения ни малейшей ценности не представляющего, но оставляющего крошечный зазор для сослагательного полёта фантазии – недолгого тоже и обрывающегося на старте, как правило. Такая голова у Дина, чердак с дохлыми крысами и тараканами, ничего не выкидывается, не находит применения и пылится из года в год, заставляя помнить, губы крест-накрест сшивая грубыми стежками, помнить, как когда-то он в подреберье хранил что-то глубокое и невесомое, искреннее, то, что способен был бы принять рано или поздно. То, что могло быть прочным и определённым, и почему тогда, на кончике языка вращая слово, вспарывающее слизистую крошкой битого хрусталя, он его так и не произнёс? Помнить, как, замирая в предвкушении, ждал чего-то под дверью и не дождался, видел замершую тень по ту сторону и без стука открыть не осмелился. Слово перегорало, обрастало ядом, тлело в пепел, привкус остался – едкий, слезу из-под ресниц до сих пор вышибает!.. А Дженсен не стучал и не спрашивал разрешения. Он срезал петли болгаркой, глаза выжигая искрами, замок с ноги вынес к какой-то матери, через черту соли перешагнул бесстрашно. Замер в пороге, сполз по стеночке.
Сидит. Смотрит. Ждёт.
Ублюдок.
И Дин решился на то, на что не решился бы ни с кем другим – из-за неистреблённых остатков брезгливости с кем-то посторонним, от кого наутро на коже лишь паутина липкой грязи останется, из-за нежелания причинять боль и снова, на сей раз безвозвратно терять с кем-то, кто действительно небезразличен; решился прагматично и взвешенно отчасти, из любопытства больше, чем по велению эмоционального импульса. Хотел, без влечения ему и мысли бы такой на ум не взбрело, но в основном стремился постичь глубину пропасти или высь сослагательного полёта фантазии, как исследователь-теоретик, разобраться наконец, где в нём предрассудки, а где реальность, ибо устал бродить в дешёвой шелухе. С Адамом… потому что Адама не страшно терять, куда он денется? Он обещал быть рядом столько и когда нужен. И больно ему не будет, и ничего в нём не сломается; не будет ни стыдно, ни мерзко потом, не будет вины и растоптанной гордости – ничего не будет кроме того, что и так есть. Дин сам ему предложил, зная, что Адам бы никогда не осмелился, он неизменно держал дистанцию между Дином и чувствами, что к нему испытывал. Попытался что-то спрашивать, услышав от него провокационно-хлёсткое «трахни меня», но немедленно остановился, когда Дин безапелляционно дал понять, что не в настроении разводить сопли. Каким он был в ту ночь… как держался, Дину никогда не забыть; первой мыслью его, нарочитым цинизмом и бравадой окрашенной, стало то, что так бережно с его задницей, наверное, даже мама в младенчестве не обращалась. Адам был осторожен и чуток, нежен без излишней затянуто-елейной щепетильности, терпелив без излишнего нелепого сюсюканья, и без излишней суеты кропотлив во всепоглощающем желании доставить ему удовольствие. Дин принимал его ласки, скрупулёзно вслушиваясь в отклик тела и сознания, и если плоть впитывала ощущения чуть скованно и настороженно, то рассудок с каждой секундой глубже и глубже погружался в тёплые пенистые волны, омывающие раны на памяти аккуратно и заботливо очередной вереницей абсурдных неправильностей, что Дин надеялся пресечь своей на грани фола выходкой. Он взирал на Адама через непроглядный мрак и осязал, как изнутри в нём грохочет пылкая похоть, вгрызаясь в костный мозг бесконтрольным предвкушением, касался его и кончиками пальцев считывал с кожи, как примитивной животной мощи вторит необъятное обожание, вился под поцелуями и недовольно шипел на проникновении, организм мелкой дрожью вибрировал в пытливой дотошности и запоздалой панике, будто внезапно нервная система на себя перемкнуть попыталась то, с чем охмелённый, в полупьяном блаженстве выкупанный разум якобы не справился. Было больно, но не было грязно, и ни мгновения не казалось, что это противоестественно; было непривычно, но не было чуждо, как случается впервые обычно под отвратительно-тяжёлое дыхание и горьковатый мутный пот. И не было тихо: первозданным неспешным потоком образы певучими стансами истекали через личность от придонного лимба до заворожённой периферии, иногда путаясь-переплетаясь в причудливые кружева, в скулы бросаясь румянцем, на губах улыбкой блуждая, и смех изливался из груди на выдохах родником, у кадыка в серебро стонов переплавлялся – вот, значит, что чувствуют люди, которых любят!.. Смыло наконец. Не встряхнуло вымученным, не выпотрошило тупым ножом наизнанку, просто раз – и внезапно не стало его, как выключился, синапсы коротило где-то в отдалении блёклой оргазменной вспышкой, а Дин дышал глубоко, втягивал в лёгкие умиротворение безмятежности и слушал стук сердца, ему на рёбра уложенного, вынутого из-под солнечного сплетения и бесценным даром вручённого, в чьём пульсе угадывал чёткий бит своих мыслей, размеренно-грандиозных и стремительных, как фотоны. Дин не думал, и предположить оказался не в состоянии, что ему может быть настолько хорошо, на уровне, превосходящем тленную органику в кубической степени, там, где по подмётным накладным у него только монстры уродливые прячутся, и ему всё это лишь предстояло взвесить. К тому моменту, как Дин вернулся из душа, Адам успел перестелить простыни и с глаз долой убрать флакон любриканта, как и прежде, мастерски поддерживая иллюзию того, что ничего не произошло, а Дин, наверное, впервые наблюдал на его лице выражение лёгкой беспомощности, словно тот ненадолго утратил навык эмпатии, помогавшей ему предвосхищать если не желания, то потребности. Адам сидел на кровати, согнув ноги в коленях, спиной на изголовье опирался и несколько минут молчал, прежде чем спросить, хочет ли Дин остаться в уединении. Дин не хотел и не хотел объяснять причин, и потому ответил коротким «заткнись и спи». Адам заткнулся. И уснул.
Едва ли Дин когда-нибудь устанет удивляться его исполнительности.
И вот теперь, спустя недели от той ночи, о которой они, конечно, ни словом не обменялись, Адам вошёл в тёмную спальню и, закрыв замок, аккуратно улёгся на край кровати. Дин, кажется, успел уснуть к его появлению, что Адама лишь порадовало: ни для кого из близкого окружения охотника не секрет, что со сном у него постоянные проблемы – вечные разъезды, муторная бессонница на фоне хронической усталости, кошмары. Иногда он по двое-трое суток носился из угла в угол озлобленной пулей, рикошетом сбивающей всё на своём пути, прежде чем вырубиться, иногда напивался до невменяемости, чтобы тупо отключиться на первой подходящей для того горизонтальной поверхности. Иногда ночами Адам слышал, как он, пометавшись по постели в удушающих мороках, вскакивает и после долго пытается успокоиться, то и дело стирая со лба холодную испарину ладонью, но делал вид, что ничего не замечает. Он не стремился лезть Дину в душу, расковыривать гнойные раны, не имея панацеи; тревожился за него и удовольствия от такого расклада не испытывал, но справедливо рассуждал, что от его сочувствия и сопереживания, пусть и самого искреннего, толку как мёртвому от припарки. Он знал по себе – «поддержка» и «понимание», в первую очередь, для окружающих изобретены, чтобы близкие кормили собственное бессилие фантомами полезной деятельности, чтобы не ощущали никчёмности рядом с человеком, утопающим в какой-то субъективной трагедии. Адам делал то, что мог. То, что, как подсказывала ему интуиция, ему подвластно изменить, и не замахивался на большее, отдавал всё, что Дин был способен принять… потому что так правильно. Потому что так надо, потому что хочется.
Любил ли он?
Сложно ответить однозначно.
Он совершенно точно любил память о Дине, застрявшую в нём откуда-то, наверное, с прошлого витка колеса сансары – Адам не углублялся в вопросы, что и откуда в нём взялось, не искал религий и не копался в мистике, следовал не за обязательствами или философией, а за чётким представлением о том, что и каким должно быть. За инстинктами. За наитием. Оно из ниоткуда всплывало в нём прозрачно-сформированными проекциями, пронизывая мозг и сердце синхронным излучением незыблемой, как монолит, уверенности в собственной правоте, во взвешенной легитимности чувств, что нашёптывали ему неслышными мелодичными балладами, что его место здесь. Рядом с ним. С Дином, пусть не таким дерзким, ярким, вызывающе-отважным и по-мальчишески беспечным, чуточку эгоистичным, чуточку самовлюблённым, красивым!.. до головокружения, красивым внутренней цельностью и равновесием, каким его память писала мазками по холсту мироздания – но Дином. Адам не разочаровывался, в нём он никогда не сумел бы разочароваться, только гневался порой в стихийно-немом ослеплении, на всех и всё, что и дальше продолжало исподволь разрушать обломки и без того достаточно опустошённого и выхолощенного человека, для него дорогого настолько, что ни жизни не жаль, ни гордости, ни принципов. Где-то по ту сторону завесы есть миллионы миров, которые им ещё предстоит вместе познать и пройти, и надсадно поскрипывает, вращаясь по орбитам, вселенная, отсчитывая миллионы судеб, что им вместе предстоит испробовать и воплотить. Необходимо лишь сохранить его. Подставить плечо, прикрыть собой – от усталости и отчаяния, от призраков прошлого и будущего, подёрнутого голодным мраком, от ножей в спину и неблагодарного предательства, от невмешательства. От стылого одиночества. От всего, чем этот на редкость зловонный мирок убивал душу Дина годами, сберечь его, отделить ненадолго, чтобы вздохнул полной грудью и тоже вспомнил – кто и какой он истинный – и выпалил гниль дочиста своей сокрушительной мощью, не растерянной вовсе, как он себя поверить заставил, а только пылью дорог и многих утрат густо присыпанной.
Любил ли Адам? Наверное.
Если всё то, что он носил под рёбрами, в слово «любовь» уместится.
Адам не вслушивался в течение времени и не торопился засыпать, лежал, растворяясь в мыслях, затейливыми фракталами проистекающих откуда-то из глубоких уголков разума, пропускал умиротворение экзистенциальной правильности сквозь веско выстукивающее ровный ритм сердце. Впитывал шелест глубокого дыхания, внезапно дремотно-томным выдохом прервавшееся на мгновение, и ощутил, как несильно качнулся матрац, когда Дин на спину перекатился. В темноте и комфортном безмолвии они несколько минут провели словно вне материальности, без объяснения причин и оправданий, пока Дин наконец не произнёс вполголоса:
— Не спишь.
Он словно не замечал, что их пальцы невесомо переплетаются в случайно-сокровенном прикосновении. Может, он и жаждал бы сохранить эту иллюзию невольности, но Адам ему не позволил: ловко обхватил его широкую и грубоватую, с большими разбитыми костяшками кисть прежде, чем Дин успел её отдёрнуть, и аккуратно сжал. Приятное тепло. Ненавязчивое, определённое и честное, с каким бороться не имеет смысла, ибо желанное. И Дин не стал, не в состоянии противостоять естественному человеческому порыву согреться.
— Не спится, — откликнулся Адам.
— Послушай, я знаю, — с несколько колеблющимися интонациями продолжил охотник, — Кас иногда допекает тебя, но он мой друг. Мы через многое вместе прошли. Из-за чего вы сцепились опять? — с беззлобным упрёком поинтересовался он.
Дженсен перевернулся на бок, но не спешил отвечать. Взирал на Дина почти в упор, и даже сквозь кромешный мрак Дин осязал, как по лицу глиссирует его мудрый, пронизанный лёгкой грустинкой многих знаний взгляд, а после вдруг подался вперёд и, прильнув губами ко лбу в целомудренном поцелуе, попросил:
— Не бери в голову. Я напрасно с ним спорил.
— Блин, чувак!.. — неожиданно-надломившимся, с оттенком смятенного негодования голосом вымолвил Дин и отстранился. — Нам следует остановиться. Тебе не стоит больше ко мне приходить, — после бесконечно-долгой паузы неуклюже выдал он и, перебравшись на свободную половину кровати, сел. Обхватил затянутые рукавами футболки плечи руками зябким жестом. Адам, настолько резким переходом от интимной теплоты к рефлексии не без оснований сбитый с толку, приподнялся, опираясь на локоть, и вскинув бровь, спросил:
— Я сделал что-то не так?
— Ради бога, просто заткнись, — едва слышно проронил Дин и болезненно нахмурился.
— Нет, Дин, — мягко, но категорично отказался Адам. — Не в этот раз.
Молчание затянулось так надолго, что в какой-то момент он счёл, что объяснений уже не услышит.
— Мне нечего дать тебе взамен. А пользоваться тобой я не могу. Не хочу… внушать ложных надежд, — добавил охотник, словно преодолевая внутренний протест. — Не хочу играть чужими чувствами.
— Мы не в супермаркете. Я ничего не продаю, а ты ничего не покупаешь.
— Ты понимаешь, о чём я! Была… — он скрипнул зубами и нервно потёр лицо ладонью. Он так отчаянно жаждал, чтобы Адам услышал его, и так ненавидел говорить – его столь узнаваемая черта, что Дженсен с трудом подавил острую систолу тоскливо-изголодавшихся ассоциаций, пронзительным эхом прокатившихся по извилинам. — Была грань, которую я не имел права переступать. Я представления не имел, как много личного за ней лежит для тебя… но не для меня. И значит, больно будет только тебе.
— Занятно, — Адам устроился удобнее: спиной привалился к изголовью и локти устроил на согнутых коленях. — Ведь до сих пор ты – единственный, кому больно.
— Это чувство вины, — возразил Дин.
— Нет никакой разницы, как по мне, — резонно отметил Адам. — Почему ты не обвиняешь себя, рискуя моей жизнью, но не в состоянии удержаться от самобичевания, когда я делаю тебя счастливым?
— Как ты любишь разводить сопли…
— Называй как угодно, но я задал тебе вопрос.
— Потому что я и собственной жизнью рискую вместе с тобой!
— Очередной бартер? — прокуренный хрипловатый баритон пестрил снисходительностью. — А может, просто какая-то часть тебя глубоко верит, что со мной ничего не случится? Ты доверяешь мне…
— Мы оба знаем, что это не моя заслуга, Адам, — невесело перебил Дин.
Адам собрался с мыслями, тщательно взвесил то, что собирался озвучить. Сидел, посматривая на него искоса, привыкшим к темноте взором подмечал удручённо поникшие ссутулившиеся плечи, и чутким слухом улавливая, как напряжённо пощёлкивают суставы на в остервенении заломленных пальцах. Да, Дин очень хотел быть услышанным, если так терпеливо продолжал говорить вместо того, чтобы, как ему свойственно, сорваться в деструктивном импульсе во всепожирающую внутреннюю тишину, и Адам, разумеется, понимал его, как всегда понимал, хоть и до дрожи желал никогда в жизни ничего подобного о Дине не знать.
— Послушай меня, — наконец вымолвил он на длинном выдохе. — Правда в том, что я намного сильнее тебя, не имеет значения, почему. Это константа, которую нет смысла доказывать. Тебе не сломать меня, даже если ты будешь очень стараться, и до тех пор, пока я нужен тебе, ничто не будет способно меня сломать. Я нужен тебе? — спросил он, словно и так не знал ответа.
Дин промолчал. Кажется, у него не осталось выдержки ни на что, кроме как, сглотнув комок в горле, кивнуть, и после он будто окончательно сдался. Перестал бороться с тем единственным, с чем бороться и не был должен. Позволил Адаму увлечь себя на подушки, и тесно окутывать уютными объятиями, и неслышно нашёптывать что-то невнятно-убаюкивающее. Позволил себе принимать его тепло и близость… сакрально-безвозмездные, хотя бы недолго, но алчно, взахлёб буквально, упиваться его колоссальной необъятностью, собственной безоговорочной значимостью для него, в хрестоматийно-незамутнённой семантике сильного и за силу свою гордую, не тронутую скверной двойных стандартов и полумер, достойного уважения; не задаваться глупыми вопросами, чем его преданность заслужена и заслужена ли вообще, и пусть вина продолжала подтачивать Дину виски изнутри исподволь, но бесконечные минуты, что Адам обволакивал его собой, как щитом, он был счастлив. И вновь дышалось легче, пока тело растворялось во вкрадчивых прикосновениях, и вновь неописуемо легче думалось: о комфортном настоящем и вспышками проясняющемся будущем, о внезапно обмельчавшем и превратившемся в бесполезную груду хлама прошлом. Ни о чём, и вместе с тем о всяком ванильном бреде собачьем, какой Дин из пропахших паутиной закоулков психики вытаскивал со смущённым потрясением – так повзрослевшие циники, натыкаясь на тетради, исписанные в юности корявыми стихотворениями, перечитывают не слишком складные строчки, посмеиваясь, и мрачнеют вдруг, от чужаков тщательно прячут, чтобы сжечь на заднем дворе в мусорном баке с наступлением сумерек, подставив лицо последним оранжево-алым отсветам умирающей мечты. Дин бы тоже сжёг, ни минуты не медля – не перечитывал бы, чего ради давно отболевшее травить по новой клеймом, раскалённым добела, но рядом с ним Адам был, и потрёпанный временем блокнот в ладонях держал с отрешённым интересом. По кривым сбивчивым строфам, выведенным неуклюжим почерком, взглядом скользил без хихикающих издёвок и критики, без притворной лести и воодушевления наигранного, пыль смахнул с обложки скрупулёзно и обратно вернул – поступай, мол, как знаешь, но я бы оставил. И Дин оставил; в конце концов, жить ведь не мешает… или потому что его мысли к этому старью так притрагивались бережно? Вина и сомнения в унисон взвивались визгливо, как водится, привычными ржавыми цепями лязгали до ломоты в костях – кто ему этот ублюдок чокнутый, чтобы перед ним раскрываться так бесстыдно и беззастенчиво, и вчера ещё Дин вряд ли нашёлся бы, что ответить, а сегодня и отвечать не пришлось, изнутри всплыло веским знанием: он боевой соратник и друг. И ещё кто-то, кому не всё равно, и на кого не наплевать; кто-то, с кем не противно засыпать, кому не страшно доверять, и с кем нравится обниматься. Дин не утруждался поисками понимания, зачем мозг лингвистические архивы сканировал в поисках приемлемых слов; приспичило – да и хрен бы с ним, возможно, так проще станет, только эмоциями взвешивал термины, один за другим мелькающие во внутреннем диалоге. Адам, срань господня, не бойфренд ему – на такие подвиги его рассудок, хоть и основательно встряхнувшийся событиями последнего полугода, готов определённо никогда не будет. И ни за какие коврижки не партнёр. Глумливо-обсценное «ёбарь» даже насквозь просмолённого развязностью Дина заставило с брезгливым отвращением поморщиться, а розовато-сахарное «любовник» между зубов скрипело радужным рафинадом с привкусом приторных тянучек, но в сознании в такт фонемам, протяжными бревисами звучащим в двух* напевных слогах, сгущалась кромешная тьма, сотканная резковато-рваными жаркими выдохами.
Ну и ладно. Пусть так.
Пусть… любовник.
Его любовник.
Всё равно никто не узнает.